Лицо Шмербиуса было серьезно и немного испуганно. Никогда я еще не видел его таким подавленным, встрепанным. Правый глаз его нервически дергался, совершенно некстати придавая лицу игривое выражение.

— Ну, вот… — сказал он, не зная, с чего начать.

Профессор сидел, широко расставив ноги и молча смотрел в пол.

— Я, может быть, вам мешаю? — спросил Шмербиус.

Профессор не ответил.

— Я могу уйти…

— Нет, сидите, пожалуйста.

Шмербиус переминался с ноги на ногу.

— Сегодня последний день… — продолжал он. — Двадцать девятое апреля…

Профессор поднял голову и взглянул ему в лицо. Я отгадал его мысль. Он подумал, нельзя ли сейчас же, вот в этой камере, одним ударом раз навсегда покончить с этим ужасным преступником. Но за вздрагивающим лицом Шмербиуса он увидел стоявших у входа стражников и чуть-чуть усмехнулся.

— Там наверху в последний раз видят солнце, — с удивительной серьезностью сказал Шмербиус, — мы его уже не увидим никогда. Завтра — смерть.

— А вы что, — испугались? — язвительно спросил профессор.

— Что ж, вы, пожалуй, правы, я испугался. Ведь, и мне вместе с вами умереть придется, — ответил Шмербиус с печальной и ласковой улыбкой в бесцветных глазах. — Все-таки, знаете ли, привычка. Жил-жил столько лет, и вдруг помру… Ага, вы уже понадеялись, профессор, — внезапно вскричал он с искривленным, хитрым и злым лицом. — Нет, нет, скажите, ведь, мелькнула уже в вашей груди надежда, что я испугался и передумал? Ведь, тогда снова все пошло бы по-старому — ваш кабинет, геология, яичница по утрам, сосиски… Ведь, понадеялись, а?

— Нет, не понадеялся, — просто сказал профессор.

Снова молчание. На этот раз профессор первый нарушил его.

— Зачем вы пришли? — спросил он.

— Зачем? Право, и сам не знаю. Морды косоглазые надоели. Захотелось в последний раз повидаться с людьми, поболтать. Все-таки вы мои соотечественники, хе-хе.

Он хотел засмеяться, но поперхнулся, и смех у него не вышел.

— Неужели вам не жалко, Аполлон Григорьевич?

— Жалко? Чего жалко?

— Да солнышка, людей, зверья всякого…

Глаза Шмербиуса засияли.

— Нисколько не жалко! — с жаром заговорил он. — Меня не жалели, и я не пожалею.

— Ну, хорошо, пусть так, но не от всех же вы видели только злое. Что сделали вам деревья, птицы, дети? Они живут и радуются жизни, а вы хотите их всех лишить ее.

— Вот эта их бессмысленная радость и раздражает меня. Как смеют они, беспомощные и беззащитные, радоваться, когда я, умный, талантливый, все знающий и все умеющий, — страдаю? Вот вы говорите: птицы и дети. Вы знаете я люблю музыку. Это моя единственная любовь. С детства я мечтал стать композитором. У меня не было скрипки — я играл на гребешке. Я упивался звуками. Вряд-ли Бетховен когда-нибудь чувствовал то, что чувствовал я. Вся наша семья жила в комнатке за парикмахерской. Целыми днями я бегал из угла в угол, не отнимая гребешка от губ. „Прекрати свой бессмысленный вой, Аполлон, ты разгонишь всех моих клиентов“, — говорил мне отец, отнимал гребешок и драл меня за уши. Но я не унывал. Из бака, в котором кипятили воду для бритья, из пары кастрюль и нескольких жестянок я создал целый оркестр. Оставшись один в комнате, я вооружался кочергой и в бешенстве колотил по этим предметам, вне себя от восторга. Бак разбивался, кастрюли гнулись. Приходил отец и драл меня за уши. Вот почему у меня уши такие.

Он дернул себя за красное оттопыренное ухо и громко всхлипнул, едва сдерживая слезы.

— Но я был верен музыке, — продолжал он. — Я стал работать. Голова моя пухла от контрапункта. Месяцами питался я одним хлебом, копя деньги на скрипку. Двадцати лет я написал свою первую оперу. Я показал ее напыщенным знатокам. И что же вы думаете? Они сказали, что я — бездарность и невежда.

Он замолчал, задумчиво глядя в стену.

— При чем же здесь птицы? — спросил профессор.

— Как при чем! И вы не понимаете? Да, ведь, какой-нибудь соловей или чижик — глуп и плюгав, а откроет рот — какие звуки! Нет ничего слаще птичьего пенья. То, что Аполлону Шмербиусу недоступно, несмотря на бессонные ночи, природа даровала ничтожным бездельникам. Вот за что я ненавижу птиц.

— А за что вы детей ненавидите? — спросил профессор.

— За то, что их все любят, — глухим голосом ответил Шмербиус. — Меня ни разу никто даже не пожалел.

— Вы в этом уверены?

— Уверен.

И вдруг с удивлением заметил я, что у профессора дрогнула нижняя челюсть, глаза его потеряли свой обычный стальной оттенок и заголубели небесным цветом.

— Вы ошибаетесь, — сказал он. — Вас очень и очень жалеют.

— Кто же? — спросил Шмербиус, и кривая улыбка появилась на его губах. — Уж не вы ли?

— Я, — с удивительной простотой и мягкостью сказал Зворыка.

Нежность и теплота мелькнули в глазах у Шмербиуса. Он был удивлен и растроган. С ним еще никто никогда так не говорил. Слезинка выкатилась из-под века и остановилась на кончике изогнутого покрасневшего носа.

— Бедный вы, бедный, — продолжал профессор. — О, если бы я знал раньше, что вы такой одинокий, забитый и всеми покинутый.

Но лицо Шмербиуса передернулось. Он с ненавистью взглянул на профессора. Как все злые и хитрые люди, он не верил в доброту других. Ему стало стыдно своей минутной слабости. Да как он смеет, этот пузатый, жалеть его, Шмербиуса, держащего в своих руках судьбу мира!

— Послушайте, вы, иоркширский философ! — взвизгнул он. Это хорошее пищеварение сделало вас таким жалостливым. Сантиментами вы от меня ничего не добьетесь. Я не мальчишка, чтобы менять раз принятые решения. Впрочем, не беспокойтесь: конца мира вы не увидите. Вы умрете раньше. Я пришел вам сообщить, что его величество император Мантухассар милостиво приказал посадить вашу голову на кол. Через десять минут придет Каракузо — палач. Прощайте!

Он стремительно повернулся. Серебряная слезинка сорвалась с его носа и упала на пол. Стукнула дверь, щелкнул замок, и он исчез.

— Какой чудак, — пробормотал профессор, — а ведь, мне его действительно жалко.