Глава первая. Мои мечты

Меня зовут Ипполитом. В моей трудкнижке сказано, что я родился в 1906 году за границей. В какой стране, в каком городе я родился — не знаю. Кажется, где-то на юге. Я иногда вспоминаю какие-то белые домики вокруг синего-синего озера, странные, нездешние деревья, желтые скалы и жаркое изнуряющее солнце. Но, может быть, я вовсе никогда не был в этой стране, а просто видел что-нибудь похожее в кинематографе, забыл, и потом решил, что это моя родина.

Настоящие мои воспоминания начинаются значительно позже. Я помню, что целый период моего детства прошел в поезде, в вагоне. Мы с отцом переезжали с места на место, из одной страны в другую, из города в город. Мы нигде не останавливались больше, чем на несколько дней. Приехав в какой-нибудь городишко, отец брал номер в гостинице и преображался.

Теперь я отлично понимаю, что это чепуха, что отец не мог преображаться, но мне кажется, что я помню, как рыжая борода отца становилась черной, потом исчезала совсем, чтобы в следующем городе стать седой.

Я помню отца бритым, волосатым, лысым, длиннобородым, с усами, закрученными кверху, с усами, закрученными книзу, рыжим, черным, седым, белокурым, в черных очках, в синих очках, в простых очках и совсем без очков. Так же в то время менялись и его костюмы. Я помню его в военных формах всех наций, всех чинов и всех родов оружия. Помню его католическим монахом и русским священником, помню его в сюртуке и цилиндре — тогда мы ездили в отдельном купе первого класса — и в армяке — тогда мы ездили в максиме. Мне было тогда не больше шести — семи лет, и я не находил этого странным. Жизнь в вагоне, в несущемся поезде казалась мне обычной, нормальной жизнью. Только теперь мое детство стало для меня тайной, загадкой, которая мучит меня и которую я решил во что бы то ни стало разгадать.

Другая такая же загадка — это мой отец. Отчего он всегда молчит? Кто он такой? Чем он занимается? Отчего у нас никогда не бывает ни его друзей, ни знакомых? Да и есть ли у него друзья? Куда он уезжает, когда говорит мне:

— Ипполит, я оставил у тебя на столе 10 р. С завтрашнего дня ты будешь обедать в трактире один. Я уезжаю и вернусь на будущей неделе в пятницу.

В те дни, когда он никуда не уезжал, он все время сидел дома. Завтрак, обед и ужин нам приносил половой из соседнего трактира, и мы молча ели с отцом у себя на кухне. Этот половой был единственный посторонний человек, который имел право переступать порог нашей квартиры. После еды отец запирался у себя в кабинете и выходил оттуда только к следующей еде.

Кабинет был третьей загадкой. Я никогда не бывал у отца в кабинете. Выходя, отец запирал его на ключ и уносил ключ с собой. Когда мне нужно было поговорить с отцом, я стучал в дверь, и он никогда не просил меня войти, а выходил сам. Что он делал там, в этом кабинете? Ведь нередко проходили месяцы, во время которых он выходил из кабинета только на кухню, поесть.

Я удивлялся, как отец может обходиться без свежего воздуха. Неужели его не тянет пройтись по набережной, зайти в порт, подышать свежим морским ветром?

Я даже беспокоился за его здоровье. Но это мое беспокойство было совсем неосновательно. Я не помню, чтобы отец мой когда-нибудь болел, у него даже насморка никогда не бывало. Это — высокий, широкоплечий, черноволосый человек, обладающий удивительной физической силой. Любой гвоздь он может вырвать руками из стены. Он не раз при мне разгибал подковы и свертывал в трубочку серебряные полтинники.

Я с детства преклонялся перед отцом. Все силы моей души я тратил на то, чтобы привлечь к себе его внимание. Но мне никогда этого не удавалось. Он заботился только об одном — чтобы я был сыт. Не требовал он от меня ничего и нисколько мной не интересовался. Казалось, он не замечал меня.

Я иногда пробовал заговаривать с ним, но это ни к чему не приводило. Если мне и удавалось выудить из него несколько фраз, то он неизменно через минуту прерывал себя, говоря: — „а впрочем, ты ничего не понимаешь“ — и замолкал.

Потом, отчаявшись, я пытался привлечь его внимание тем, что делал ему неприятности. Например, однажды зимой, в лютый мороз, выбил в кухне стекло. Но отец не спросил, зачем я это сделал, безмолвно посмотрел на выбитое стекло, дал мне денег и велел привести стекольщика. Другой раз я заказал в трактире рыбный обед (отец не выносил рыбы, чем подчас меня раздражал, ибо рыба — мое любимое кушанье). Но он не притронулся к обеду, встал и, не евши, ушел в кабинет, сказав:

— Я рыбы не ем. А впрочем, ты ничего не понимаешь…

Я рос, предоставленный себе самому. С детства я пристрастился к чтению английских книг. Кто меня выучил английскому языку — не знаю. Мне кажется, я выучился ему в самом раннем детстве, в одно время с русским. У отца была большая библиотека, находившаяся в просторной холодной комнате, рядом с его кабинетом. Откуда отец достал ее, зачем — я не знал. Во всяком случае, он никогда ею не пользовался. Десятилетним мальчиком я самовольно завладел ею и с тех пор был ее полновластным хозяином.

Меня сразу же заинтересовали книги о путешествиях и приключениях. Робинсон Крузо, романы Майн-Рида, Купера, капитана Мариэтта, Конан-Дойля, Брэт-Гарта, Хаггарта и Стивенсона перечитывались мною по много раз. Особенно я любил Стивенсонов „Остров сокровищ“. Это роман о моряках и морских разбойниках, а о море я мечтал больше всего.

Когда я стал постарше, эти романы перестали меня удовлетворять. Меня заинтересовали настоящие путешественники. Окруженный картами, я целые дни просиживал в библиотеке, путешествуя по Азии, вместе с Васко-де-Гама, или по Африке, с Ливингстоном и Стэнли. Но и тут я отдавал предпочтение морским путешествиям. Колумб, Лаперуз, Магеллан и Кук — вот мои любимые герои.

Когда отец уезжал, я ходил обедать в трактир. У нас, на Васильевском острове возле порта, трактиры совсем особенные. В них завсегдатаи — не дворники, не извозчики, а моряки и портовые рабочие. Васильеостровские трактиры напоминают английские морские таверны, описанные во всех разбойничьих романах. Правда, вместо эля в них пьют жидкое пиво, а вместо рома — чай, но кто может поручиться, что если вы таинственно подмигнете половому, он не принесет вам в пивной бутылке контрабандного эстонского спирта? Я никогда не слыхал, чтобы люди пьянели от чая, однако, у нас в трактире я нередко бывал единственным трезвым человеком.

Каких удивительных людей я встречал там! Не чинных моряков военного флота, слишком солидных и чистоплотных для таких мест, а матросов с мелких торговых судов, русских, финских, эстонских, немецких, шведских, английских и настоящих контрабандистов. Изредка сюда заходят студенты Академии Художеств, славные ребята, которых моряки очень любят. Они слушают рассказы о небывалых морских приключениях и рисуют бородатых контрабандистов. Много здесь людей и без определенных занятий, просто завсегдатаев порта, не то контрабандистов-неудачников, не то матросов, выгнанных за пьянство, не то безработных грузчиков. Подобных людей я любил больше всего. Кажется, пьяница, тля, попрошайка — а начнет рассказывать, заслушаешься. Расскажет и о дебрях Мадагаскара, и о кругосветном путешествии, и о курильщиках опиума в Китае, и о Гельголандской битве, и о Мальстреме, о сотнях необитаемых островов, о тысячах кораблекрушений. Правда, наполовину он врет, наполовину говорит с чужих слов, но зато как интересно!

Как я любил эти рассказы! Как мечтал я о морском путешествии! О, только бы хоть один раз в жизни потерпеть кораблекрушение и попасть на необитаемый остров, хоть на самый захудалый! Я был бы счастлив на всю жизнь. Сколько раз я бродил по набережной Невы, рассматривая суда, и в полголоса напевал старую пиратскую песню:

Пятнадцать человек на ящике мертвеца.

Ио-хо-хо! и бутылка рому.

Если бы мой отец доверял мне! Если бы он знал, как безгранично я ему предан! Он посвятил бы меня во все свои таинственные похождения. Я был бы его защитой и опорой. У него не было бы друга надежнее меня. Сколько бы у нас было страшных и веселых приключений!

Глава вторая. Письмо. — Таинственный посетитель

Наконец случилось событие, которому суждено было изменить нашу однообразную одинокую жизнь. Во время одного из очередных отъездов моего отца, в кухне раздался звонок. Я открыл дверь и увидал перед собой почтальона. Если бы это был тигр или американский бизон, я был бы не так удивлен. Почтальон еще никогда не заходил к нам. Это было первое письмо, принесенное к нам на квартиру. Почтальон сунул мне его в руку и вышел. Я сейчас же побежал к окну и осмотрел конверт. На нем было написано:

Геннадию Павловичу Павелецкому. В. О. 18-ая линия, д. 3, кв. 16. Ленинград. Leningrad.

Да, адрес написан верно. Почтальон не ошибся. Письмо адресовано моему отцу. Но откуда оно? Я осмотрел почтовую марку и штемпель и вскрикнул от удивления. Письмо было отправлено из города Ла-Паса, в Боливии. Гм, Боливия. Да ведь это же в Южной Америке!

Я сгорал от любопытства. Что может быть в этом письме? Я был убежден, что если бы мне удалось прочесть его, я узнал бы все: и чем занимается мой отец, и куда он так часто уезжает, и что он прячет у себя в кабинете, и, даже, где находится моя родина. Любопытство мое было так велико, что я чуть было не вскрыл конверт и не прочел письма. Только страх перед отцом удержал меня. Я грустно положил письмо на стол и старался не глядеть на него.

Отец вернулся домой часа через два после прихода почтальона. Он был как-то необычно весел.

— Дай-ка поесть чего-нибудь, я здорово голоден, — сказал он.

Я стал торопливо накрывать на стол, а он все время тихо посмеивался и добрыми глазами смотрел на меня. Я был польщен и смущен этой молчаливой лаской. Он так редко замечал меня.

— Если дело мое удастся, будет и тебе хорошо, — сказал он вдруг и слегка дотронулся до моего плеча своей огромной ладонью. Но затем его глаза приняли обычное безразлично-строгое выражение, и он прибавил:

— А впрочем, ты ничего не понимаешь.

— Папа, — сказал я, — сегодня на твое имя пришло письмо.

— Письмо! Что ж ты молчишь! Давай его сюда.

Он распечатал письмо, быстро просмотрел его и подозрительно взглянул на меня.

— Ты не читал?

— Я чужих писем не читаю, — ответил я, оскорбленный таким подозрением и сгорая от любопытства. Но он уже забыл обо мне, сунул письмо в карман и большими шагами пошел к двери кабинета.

— Ты разве не будешь есть? — крикнул я ему.

Он обернулся.

— Нет.

Потом помолчал, нерешительно глядя на меня, как бы соображая, пойму я его или нет, и вдруг сказал:

— Послушай, ты целыми днями шатаешься здесь по улицам. Скажи, не встречал ли ты около нашего дома сгорбленного человека с огромным красным галстуком на груди? Он одет в старый грязный фрак, ходит без шляпы, лыс, горбонос, и у него такие… странные глаза?

— Нет, я не встречал такого человека.

— Если встретишь, сейчас же беги ко мне и скажи.

Он вынул письмо из кармана, вошел в кабинет и заперся на ключ.

Я был совершенно подавлен и письмом из Боливии, и нежданной отцовской лаской, и этим сгорбленным человеком с огромным красным галстуком, которого я могу встретить у нашего дома. Я строил бесчисленные объяснения отцовским тайнам, но чувствовал, что не только не приближаюсь, к разгадке, но, наоборот, запутываюсь все больше и больше.

После этого случая, всякий раз, выходя на улицу, я осматривался, надеясь встретить лысенького человечка с красным галстуком. Но он мне не попадался.

Наша жизнь снова потекла обычной чередой.

Месяца через два после получения письма, я как-то вышел на улицу и пошел помечтать в порт. Был жаркий июньский день. Ленинградский порт, такой тихий зимой, летом превращается в настоящий содом. Навигация была в самом разгаре. Состав судов, стоявших в порту, менялся ежедневно. Скрипели подъемные краны и блоки, ползли по подъемным путям товарные вагоны, сновали грузчики и матросы. Человек, не привыкший к порту, терялся бы в этой толчее. Но для меня гвалт порта был музыкой, а суматоха — парадом.

Осматривая знакомые суда, уже несколько недель стоящие в порту, я вдруг заметил только-что пришедший странный парусник. Это был трехмачтовый бриг самого до-исторического вида. Сто лет назад его, пожалуй, сочли бы и большим, и прочным, и вместительным. Но в наше время такие суда уже давно переделаны в баржи.

Грязно-серые от времени паруса брига были собраны. Он сидел в воде, слегка наклонившись на правый борт, пузатый, ленивый и добродушный. На палубе не было никого. Это судно казалось необитаемым.

К его борту была причалена маленькая шлюпка. В шлюпке стоял полуголый негритенок в одних только грязных красных штанах и покрывал побуревшую от времени обшивку брига яркою желтою краской.

Он пел заунывную однообразную песню, состоящую из непроизносимых гортанных звуков, а вода наводила узоры на непросохшей краске.

Я подошел к корме брига и с удивлением прочитал: „Santa Maria Valparaiso“. Неужели эта посудина пришла сюда из Вальпарайзо? Неужели нашлись смельчаки, решившиеся плыть на ней через океан?

Я большими решительными шагами взошел на сходни, ведущие к судну. Голова негритенка оказалась подо мной.

— Сколько времени вы шли из Вальпарайзо? — крикнул я ему по-английски. Все моряки говорят по-английски, и я знал, что он поймет меня.

Он поднял голову, прервал свое пение и с удивлением посмотрел на меня.

— Пятьдесят восемь суток, сэр, — ответил он на дурном английском языке.

— А где ваши?

— Пьют, — лаконически сказал он и снова запел свою дикую песню.

Ага! значит команда брига у нас в трактире. Я сейчас же полетел туда.

В трактире я сразу нашел новоприбывших моряков. Их было человек двадцать, бронзовосмуглых и оборванных. Они держались в стороне от завсегдатаев трактира, шумели и были уже навеселе. Я сел за соседний столик и стал наблюдать за ними. Никогда еще я не видел таких пестрых костюмов. Нет в поднебесной такого цвета, такого оттенка, который не был бы воспроизведен в их лохмотьях. Впоследствии, во время моих долгих странствований, я привык к тому, что моряки южного полушария одеваются, как попугаи, но тогда пестрота их костюмов поразила меня.

Гораздо однообразнее был цвет их собственной кожи. Лица их были не просто смуглые, как лица цыган или кавказцев, а темно-бронзовые. Эта бронзовость кожи выдавала значительную примесь индейской крови.

Только двое из них отличались цветом своей кожи от прочих. Один — своей белизной, а другой — своей чернотой. Белый был высокий, полный человек с горбатым носом. Он держался прямо и немного надменно. Его черные до синевы волосы начинали седеть на висках. Он был одет в мягкий, светло-серый костюм, свободно облегавший его полное тело. Я сразу понял, что это капитан или хозяин судна. Он не пил и поглядывал на своих подчиненных начальственно и строго.

Негр был так же высок и толст. Он был одет в белые парусиновые штаны. Голова его была повязана красным шарфом. Его круглая физиономия блестела, как самовар, а мягкий обширный живот беспрерывно колыхался от добродушного смеха.

Он тоже ничего не пил, хотя я видел, что ему очень хочется выпить. Он все время уголком глаза поглядывал на водку и облизывал губы.

Через полчаса команда брига была совершенно пьяна. Тогда белый встал, взял негра за локоть и отвел его к другому столику, стоявшему рядом со мной. Негр долго не садился. Я понял, что он хочет разговаривать со своим господином стоя. Но белый взял его за руку и ласково усадил против себя.

Я стал прислушиваться к их разговору. Я люблю следить за интонациями непонятного мне языка. Всякий диалог — это поединок. Смысл слов мне непонятен, но позиция противников ясна совершенно.

Белый поручал негру что-то сделать, а негр был не уверен в своих силах. Белый говорил нарочито-подробно, ласково и в то же время повелительно. Негр старался понять, задавая вопросы, и нерешительно поглядывал на своего собеседника.

Вдруг одно слово, произнесенное белым, заставило меня вздрогнуть: это была моя фамилия — Павелецкий.

Негр сейчас же повторил ее. Я понял, что они говорили о моем отце. Затем белый вынул из кармана тщательно сложенный план Ленинграда и разложил его на столе. Затем стал водить карандашом по плану. Негр следил за ним. Я незаметно приподнялся и тоже следил за движением карандаша по плану. Чорт возьми, это становится интересным! Белый показывает путь от трактира к нашему дому.

Негр встал и вышел на улицу. Я выбежал за ним. Он шел так быстро, что я нагнал его только перед дверью нашей квартиры. Он собирался позвонить, но я вынул из кармана ключ и открыл дверь. Мы одновременно вошли в кухню.

Целую минуту мы молча смотрели друг другу в лицо. Он первый прервал молчание.

— Здесь живет мистер Павелецкий? — спросил он по-английски.

— Здесь, — ответил я, не спуская с него глаз.

— А вы кто такой? — спросил он, так же прямо смотря на меня.

— Я — сын мистера Павелецкого.

Негр вдруг улыбнулся, протянул свою черную руку и, к величайшему моему удивлению, погладил меня по голове.

— Ипполит? — сказал он, и его толстый, мягкий живот заколыхался от смеха. — Да как же ты вырос! Какие мы старики с твоим отцом, Ипполит!

Я даже вспотел от смущения и неожиданности.

— Ну, позови отца, Ипполит, — сказал он. — Скажи ему, что его хочет видеть Джамбо.

Я постучал в дверь отцовского кабинета.

— Что тебе надо? — услышал я из-за двери отцовский голос.

— Тебя хочет видеть Джамбо, — сказал я.

Дверь с грохотом отворилась и я увидел перед собою отца, бледного, с горящими глазами.

— Где он?

— В кухне.

Отец побежал на кухню, обнял негра и стал целовать его черную блестящую физиономию. Негр пыхтел, колыхал свой мягкий живот и что то застенчиво мяукал по-испански. Наконец, отец схватил его за руку и потащил за собой в кабинет. Щелкнул ключ, и я снова оказался один.

Ошеломленный и подавленный всем случившимся, я целый час сидел на диване в библиотеке и прислушивался к голосам, доносившимся из кабинета.

Через час отец вышел, проводил негра, запер за ним дверь и подошел ко мне.

— Ипполит, — сказал он. — Завтра я уезжаю.

— Опять на неделю? — спросил я.

— Нет, не на неделю, а на год. У меня важное дело. А ты на это время поедешь к своей тете в Ярославскую губернию, в деревню. Там тебе будет хорошо. Когда я вернусь в Россию, я напишу тебе, и ты снова приедешь ко мне.

Он ласково коснулся ладонью моего лба.

Я молчал и чувствовал, что сейчас заплачу. Отчего он не любит меня и не доверяет мне? Отчего он не берет меня с собой, а отсылает куда-то к чужим людям, к тетке, о существовании которой я слышу впервые.

— Я оставлю тебе денег, — сухо сказал он, заметив у меня на глазах слезы и приписывая их моей боязни остаться здесь одному без всяких средств. — Впрочем, мы завтра поговорим об этом с тобою подробнее.

Он большими шагами ушел в кабинет.

— Теперь или никогда! — прошептал он, закрывая за собою дверь.

Глава третья. Отплытие

Ночью я долго не мог заснуть. Лежал, глядел в потолок и думал. И под утро, когда на дворе запели петухи, а в порту заревели сирены, я решил, во что бы то ни стало, ехать с отцом.

Он уезжает со своими южноамериканскими друзьями на их доисторическом бриге „Santa Maria“. Я завтра проберусь на „Santa Maria“, где-нибудь спрячусь и подожду, пока мы не проедем Кронштадт. Я тогда вылезу из своего убежища, обниму отца и попрошу его дать мне какие-нибудь самые важные и самые трудные поручения. Ведь не выбросят же они меня в море! А все его важные и трудные поручения я выполню превосходно, и он увидит, какой я храбрый и умный мальчик. Тогда, о, тогда я стану правой рукой отца. С каким уважением будут относиться ко мне его друзья!

Я мечтал о том, как я спасу его, когда он, во время кораблекрушения, будет тонуть, как я один буду защищать его, больного и раненого, от шайки людоедов, где-нибудь в Новой Гвинее.

Под утро я задремал, и мне приснилось, что мы едем с отцом вдвоем на плоту по ровной, гладкой сияющей водной поверхности. Это океан. Наш корабль погиб, и только мы двое спаслись на этом плоту. У нас осталось пол кружки пресной воды. Мы оба умираем от жажды, по воду надо растянуть на возможно больший срок. И вот — отцу становится плохо. Он выпивает свою порцию воды. Но ему мало. Тогда я отдаю ему свою четверть кружки. Он пьет воду, долго-долго молча смотрит на меня и, наконец, ласково говорит:

— Мой милый, мой любимый мальчик.

Я вздрогнул и открыл глаза.

Около моей кровати стоял отец, высокий и прямой, в черном, длинном, застегнутом на все пуговицы сюртуке, и смотрел на меня, внимательно и любовно.

Конечно, это, может быть, мне показалось со сна. В окно комнаты лился такой ослепительный, яркий, веселый свет, так бодро летал под потолком шмель, так бойко и звонко звучали во дворе голоса детей, играющих в лапту, что слишком уж горько мне было бы видеть отца чуждым и хмурым.

Сладкая, теплая, с детства знакомая радость разлилась по всему моему телу. Я потянулся, зевнул и сел.

В эту минуту в комнату ворвался порыв свежего морского ветра, снес со стола бумагу и закрутил ее по полу.

— Папа! — сказал я, — море…

Но сине-серые стальные глаза отца уж были непроницаемы, как всегда. Я замолчал. Отец никогда не бывал строг со мной, но эта непроницаемость его взора была хуже всякой строгости. Он всегда смотрел через меня, не замечая меня, как будто я вовсе и не существовал. И все силы моей души, с самого раннего детства, я направлял на то, чтобы дать ему понять, что я существую, и не только существую, но и предан ему бесконечно.

— Ипполит! — вдруг заговорил он, все так же рассеянно и холодно глядя на меня, — я сейчас уезжаю. Сегодня вечером в восемь часов отходит твой поезд. Я оставил у тебя на столе в конверте сто рублей. Тете твоей я телеграфировал, она будет тебя ждать. Ну; прощай, — он протянул мне свою большую руку, — мы с тобой нескоро увидимся. Если все пойдет благополучно, — тут он нахмурил свои густые брови, — будущим летом я вернусь в Россию и вызову тебя к себе телеграммой.

Я с трудом сдержал улыбку. Как он будет удивлен, когда увидит меня на корабле!

В порту меня все знали. Пролезть во время суматохи на корабль, который грузят знакомые грузчики, не трудно. А спрятаться там еще легче. Хотя бы в тех завалах свернутых канатов и брезентов, которые я заметил вчера на корме. Я был уверен, что туда ни один чорт не заглянет. Вообще, моряки с „Santa Maria“ вряд ли слишком заботились о чистоте и порядке на своем судне.

Только бы узнать, в котором часу бриг выходит в море… Если они уходят сейчас, и нагрузка уже кончена, я погиб. Мое сердце сжалось, и я почувствовал, что бледнею.

— Папа, — сказал я, совершенно забыв, что отец никогда не отвечал мне на вопросы, касающиеся его поступков, — в котором часу „Santa Maria“ выходит в море?

Одно мгновение мне казалось, что отец удивлен. Ведь он не мог знать, что я догадался, на каком корабле он уезжает. Но через минуту он уже смотрел на меня, как всегда — рассеянно и равнодушно.

— Сегодня ночью, — ответил он, кивнул мне головой и вышел. Через минуту во дворе раздались резкие, широкие отцовские шаги.

Я чувствовал себя безумно счастливым. Только бы пролезть незамеченным на корабль! А там отец возьмет меня с собою. Ведь все же он любит меня. Я вспомнил тот внимательный, долгий, нежный взгляд, каким он смотрел на меня, пока я спал. Он никогда еще так на меня не смотрел. Значит, ему горько со мной расставаться. Нет, мы не расстанемся никогда! Мне стало необыкновенно весело и захотелось сейчас же, сию минуту что-нибудь сделать. А до отплытия „Santa Maria“ осталось еще столько часов! Я решил для того, чтобы убить время, зайти в трактир. Кроме того, я еще ничего не ел. Я вышел из своей комнаты и вдруг остановился, как вкопанный.

Дверь в отцовский кабинет была раскрыта настежь.

Очевидно, отец, уходя, забыл ее запереть. Наконец-то мне представился случай осмотреть эту таинственную комнату! Но честно ли входить в кабинет, когда я знаю, что это будет неприятно отцу, что он всегда запирал его от меня?

Несколько минут я, в нерешительности, стоял перед раскрытой дверью. Затем на цыпочках зашел в кабинет.

Это была комната в одно окно, небольшая, гораздо меньше, чем я ее себе представлял. Почти треть ее занимал диван, на котором в беспорядке валялось постельное белье. У окна стоял письменный стол, и на нем лежали три толстые книги в кожаных переплетах. Я раскрыл одну из них. Это был рукописный корабельный журнал какого-то американского китобойного судна за 1901 год. Остальные две книги были тоже рукописные. Они были испещрены узкими строчками каких-то странных иероглифов. „Должно быть, по-китайски или по-японски“, подумал я. У стены против дивана стоял большой черный несгораемый шкаф. Он был закрыт. А рядом стояла маленькая этажерочка. На ее верхней полке лежал большой незапечатанный конверт. Я взял конверт, и из него упали на пол фотографическая карточка и локон светлых рыжеватых волос. На замусоленной старой фотографии была изображена молодая женщина удивительной красоты. Это, должно быть, ее волосы. Кто она? Неужели это?.. Нет, не может быть. У меня захватило дыхание. Неужели это мама? Я, как очарованный, смотрел то на фотографию, то на локон.

— Стыдно, Ипполит, — вдруг услышал я за собой громкий голос.

В дверях кабинета стоял отец. Глаза его сверкали гневом. Он сжимал кулаки. Никогда еще я таким не видел его. Казалось, он хотел избить меня и с трудом сдерживался.

— Да как ты смеешь… — продолжал он, но гнев мешал ему говорить, и он замолчал. Я чудовищно покраснел. Я чувствовал, что у меня краснеют не только лицо, но и шея, и плечи, и, даже спина. Мне было мучительно стыдно.

Отец, как молния, подлетел ко мне, вырвал у меня из рук открытку и локон и торопливо запрятал их к себе в жилетный карман.

— Я не знал, что в моем собственном доме растет шпион, — говорил он, доставая маленький серебряный ключик и открывая шкаф. Руки его дрожали.

Он вынул из шкафа кипу разрозненных бумаженок, сунул их под мышку и, не взглянув на меня, выбежал из комнаты.

Одна из этих бумажек упала на пол. Отец не заметил и через секунду был уже на кухне. Я поднял бумагу и бросился за ним. Но выходная дверь захлопнулась перед моим носом. Я слышал, как он бежал с лестницы. Я сложил бумажку, спрятал ее в конверт вместе со сторублевкой, сунул конверт в карман и вернулся в библиотеку.

Итак, все кончено. Отец считает меня подлецом и шпионом. Если я не уеду с ним сегодня ночью, я никогда его больше не увижу. Разве он станет возвращаться в Россию для того, чтобы повидать своего сына-шпиона?

Вся моя утренняя радость и веселость прошли бесследно. Но решимость во что бы то ни стало пробраться на „Santa Maria“ окрепла.

И с бешеной энергией я принялся приводить свой план в исполнение. Это была энергия отчаянья — неистовая и в то же время расчетливая.

Я сытно поел в трактире. Потом пошел в порт к „Santa Maria“. Нагрузка только начиналась. Знакомые грузчики приветливо мне улыбались. Я купил коробку хороших папирос и оделил ими грузчиков. Это удвоило их приветливость. Я боялся встретить отца, но его не было видно. За нагрузкой следил только один представитель команды судна — горбоносый метис в пестрых лохмотьях.

Тогда я решил действовать. Трое грузчиков с трудом тащили огромный заколоченный ящик. Я предложил им помочь. Они охотно приняли мои услуги. С этим ящиком я пробрался на борт и уже не сходил оттуда. Сперва я вертелся возле грузчиков, помогал им, болтал с ними, потом, заметив, что метис не следит за мной, я тихонько пробрался на корму. Бриг, довольно опрятный снаружи (его только что выкрасили в ярко-желтый цвет), был неимоверно грязен внутри. Вся его палуба была забросана всевозможным хламом. А на корме находился целый склад сложенных канатов. Всякий человек, любящий море, знает и любит эти канаты. Они пахнут океаном, солнцем, солью и тропиками.

Они были свернуты в гигантские, выше человеческого роста, катушки.

Здесь меня никто не поймает.

До одиннадцати часов ночи, не видя ничего, кроме канатов, кусочка неба и кусочка моря, я пролежал ничком на досчатой палубе. Чего-чего только я не передумал за это время! И об отце, и о своем утреннем позоре, и о маме, которую я никогда не видел. Но больше всего я думал о предстоящем путешествии. Куда идет этот странный бриг? Зачем? Откуда этот толстый негр знает моего отца? Ведь он видел меня маленьким мальчиком! Но где? Неужели в том городе, на берегу синего озера? Но все эти вопросы были так неразрешимы, так запутаны, что я скоро оставил их и стал думать о другом.

Дул западный морской ветер. Идти против ветра трудно. Мы будем идти медленно и долго.

Вот стало темнеть (в Ленинграде в июне сумерки начинаются не раньше, одиннадцати). Загремела якорная цепь, и мы тронулись в путь.

Глава четвертая. Крысиный палач

Было холодно. Ветер продувал меня насквозь. Я прижался к канатам и стучал зубами. Скорей бы проехать Кронштадт! Тогда я выйду из своей засады, отыщу отца и попрошу у него прощения. Он простит меня и поведет погреться.

Но встречный ветер не давал нам выйти в открытое море. Мы все время лавировали в Невской губе и почти ежеминутно переходили на новый галс. Шли часы за часами, а темный контур Кронштадтского собора все так же вырисовывался на зеленовато-желтом ночном небе. Изредка я дремал, но крепко уснуть не мог. Слишком уж было холодно. Все было тихо, только волны мерно плескались о борт. И я, наконец, заснул.

Проснулся я от резкого внезапного звука, раздавшегося совсем близко от меня. Звук этот напоминал дыхание. Я оглянулся. Было почти совершенно темно. Огромная свинцовая туча закрыла небо. Слабый рассеянный свет белой северной ночи едва проникал через нее. Ветер еще усилился. Волнение, должно быть, тоже, потому что качка стала довольно заметной. Я страшно озяб. Холод сделал меня безразличным ко всему. Лишь бы только не покидать того кусочка пола, который я пригрел своим телом. Мне мучительно не хотелось двигаться, и я снова стал засыпать. Но вдруг звук повторился.

— Ап-чхи! ап-чхи! — раздалось над самым моим ухом. — Какая чертовски холодная ночь. У нас, можно сказать, олеандры цветут, пальмы, не продохнуть от жары, а здесь… а-ап-чхи, чхи! Чорт знает что такое.

Затем раздался ряд разнообразных, оглушительных, непередаваемых звуков, из которых я понял, что находящийся рядом со мною человек сморкается.

Я поднял голову.

Сноп ослепительно ярких лучей брызнул мне прямо в лицо. Я ничего не видел кроме одной необычайно ярко светящейся точки. Это была лампочка карманного электрического фонарика. Ошарашенный, испуганный и продрогший, я несколько минут безмолвно смотрел в фонарик. Меня, очевидно рассматривали.

— Простите, что мне пришлось побеспокоить вас, — вдруг снова заговорил тот же голос. — Я не имел чести быть вам представленным, но я, кажется, догадываюсь, кто вы.

Это был тоненький визгливый тенорок, въедливый и неприятный. Слова он произносил мягко, с чуть заметным южно-русским акцентом.

— Но смею вас уверить, мы еще успеем познакомиться, — продолжал он. — Если вас не затруднит, ползите вон туда, — тут фонарик сделал быстрое и резкое движение в сторону узкого прохода между двумя свертками канатов и снова уставился мне в лицо.

Я так озяб и был так поражен, что не понимал того, что мне говорил незнакомец. Я ясно слышал слова, но они почти не доходили до моего сознания. Я только дрожал и жмурился.

Незнакомец несколько минут выжидательно молчал. Затем в снопе света, направленном на меня, появился длинный узкий предмет. Это был револьвер. Я вскрикнул, закрыл лицо руками и втянул голову в плечи.

— О, тысяча извинений, — не спуская с меня револьвера, все так же любезно продолжал он. — Вы сами меня принуждаете к этому. Советую вам, если, конечно, вы разрешите мне дать вам совет, исполнять мои просьбы немедленно.

Его вежливость так не соответствовала моему положению, что можно было подумать, что он издевается надо мной. Но мне было не до обид. На этот раз я поспешил исполнить его требование и торопливо пополз между свернутыми канатами в указанном направлении. Он все время полз рядом на полкорпуса сзади меня и продолжал освещать мою голову электрическим фонариком. Наконец, он слегка дотронулся до моей спины. Я остановился. Он стал шарить руками по полу, нащупал массивное железное кольцо, ввинченное в пол, и потянул за него. Откинулась дверца, и я увидел перед собой совершенно черное квадратное отверстие.

— Прошу вас, прыгайте, — снова заговорил незнакомец, вежливо, но упорно пододвигая мои ноги к отверстию. Сердце мое сжалось от ужаса. Что там, на дне этой дыры? Вода? Или далекий деревянный пол, о который я расшибусь на смерть? Но у меня не было ни сил, ни возможности сопротивляться. Цепкие пальцы незнакомца опустили мои ноги в отверстие, и я почувствовал, что оттуда веет теплом.

— Ну, прыгайте же! — сказал он. Я слегка вскрикнул и прыгнул.

Я пролетел сажени полторы и упал на что-то мягкое. Первое ощущение мое было приятное: здесь было тепло, даже душно.

Я взглянул наверх и увидел серый квадрат неба. Но вот на нем ясно вырисовались длинные черные человечьи ноги. Незнакомец кисел надо мной на руках. Затем он качнулся впотьмах и во что-то уперся ногами. Взметнулись две черные, узкие, длинные фалды фрака. Трах! Захлопнулась крышка, и я очутился в абсолютной темноте. Незнакомец прыгнул и упал рядом со мной.

— Да-с, пренеприятная ночь, — заговорил он. — Этакий холодище в июне месяце. — Я услышал, как он потирает руки. — Нам с вами пришлось позябнуть, да-с. Ну, ничего, теперь обогреемся. Не плохо было бы скушать чего-нибудь горяченького, как вы находите? а?

Я молчал. Только сейчас я окончательно проснулся. Теплый воздух вернул мне интерес к окружающему. Я пожимал плечами, чувствуя, что весь прогреваюсь насквозь, и спокойно думал: что же будет дальше? Страх мой прошел совершенно. Голос этого человека звучал так обыденно и просто, что я не мог бояться его.

Он чиркнул спичкой и зажег стоявший здесь же на соломе примус. Примус ярко вспыхнул, зашумел, и при его колеблющемся свете я мог разглядеть помещение, в котором мы находились. Это было нечто вроде комнаты с высоким потолком. Площадь пола была не больше одной квадратной сажени. Стены ее составляли огромные, почти в человеческий рост ящики, в четыре ряда поставленные друг на друга. Единственным выходом из этой норы был люк в потолке. Ящики доходили до самого потолка. Между ними не было ни одной щели. К одному из ящиков, совсем низко, футах в трех над полом были прибиты большие круглые стенные часы, которые; били каждые пятнадцать минут.

Пол был покрыт толстым слоем примятой соломы. По этой соломе в полном беспорядке было разбросано несколько предметов: большой жестяной бидон, старый бараний тулуп, свернутый половичок, корзинка, сковородка, несколько ножей и вилок, несколько пустых жестянок из-под консервов. В одном из углов находилось какое-то странное приспособление из проволоки.

Когда примус ярко разгорелся, мой тюремщик вынул из корзины сверток с маслом, пол-дюжины яиц и пару сухарей. Затем он взял сковородку, намазал ее маслом, вылил в нее яйца и поставил на огонь.

Теперь я впервые мог разглядеть его.

Это было тощее, длинное сгорбленное существо самого странного вида. Череп его имел форму яйца, обращенного острым концом кверху. Он был лыс на макушке. Жидкие рыжевато-каштановые волосы обрамляли кольцом стремящуюся ввысь лысину. Это придавало ему сходство с католическим монахом. Лоб был необычайно низок, волосы росли почти до самых глаз. Бровей не было. Маленькие торопливые выцветшие глазки были поставлены чрезвычайно близко друг к другу и сидели в глубоких глазных впадинах. Нос огромный, горбатый, свисающий почти до самого подбородка. Длинный беззубый рот с влажными бледными губами. И большие оттопыренные уши, заостренные кверху.

Взглянув на его одежду, я сразу догадался, кто он такой. Это тот самый человек, которого остерегался мой отец. Разве у кого-нибудь, кроме него, может быть такой яркий красный галстук, развевающийся из стороны в сторону? Этот галстук вторил малейшему движению своего владельца, а владелец его был до чрезвычайности суетлив и подвижен. Он то подкачивал примус, то, посапывая носом, пробовал с ножа яичницу, то огромными ладонями счищал сор с своего фрака.

Его фрак (и зачем это он носит фрак?) был удивительно грязен. Особенно спереди. Еще бы, как ему не быть грязным, если мой незнакомец все время ползает на животе. Нечего говорить, что манишка и крахмальный воротничок незнакомца были темно-шоколадного цвета.

Наконец, яичница была готова. Он снял сковородку с примуса, обвернув руки фалдами своего фрака, чтобы не обжечься. При этом конец его красного галстука полоскался в яичнице. Он провел ножом по сковородке и разрезал яичницу пополам.

— Угощайтесь, прошу вас, — сказал он. — Какая жалость! Ничего больше не могу вам предложить. Чем богаты, тем и рады.

Но я отказался. Во-первых, мне было противно, а во-вторых, мне не хотелось пользоваться его гостеприимством. Что же это такое! Сперва угрожает человеку револьвером, а потом угощает яичницей. Нет, дорогой: если хочешь угостить, не угрожай револьвером.

Мой незнакомец и сам справился с яичницей. При этом ему не пришлось испачкать ни ножа, ни вилки. Он высоко закидывал голову назад, широко разевал рот, хватал всеми пятью пальцами кусок яичницы, быстрым движением поднимал его над запрокинутым ртом, вытягивал голову и наслаждался, слизывая тонкими, бледными губами текущий по пальцам желток. Все это он делал чрезвычайно торопливо, потому что только скорость гарантировала ему попадание яйца в рот, а не на галстук.

Когда яичница была кончена, он съел оба сухаря, вытер губы рукавом, а руки соломой, уложил масло в корзинку и подошел к странной проволочной клетке, стоявшей в углу.

Он поднял ее и посмотрел на свет. Это была колоссальная крысоловка. В ней сидела большая седоватая крыса. Она черными блестящими глазками смотрела ему в лицо. Он долго внимательно рассматривал ее, звонко посапывая носом. Затем нагнулся и достал из-под соломы клубок тонкой бечевки. Он отрезал от нее кусок аршина в четыре и завязал на нем петлю. Потом он сделал быстрое и ловкое движение, бешено взмотнув фалдами и галстуком. Бечевка перекинулась через какую-то висевшую высоко во мраке невидимую жердь. Один ее конец он держал в руке, а другой с петлею висел в воздухе на уровне его головы. Тогда он раскрыл крысоловку, вынул крысу, осторожно всунул ее голову в петлю и потянул за бечевку. Крыса стала медленно подыматься, судорожно дергаясь в воздухе. Лицо этого палача выражало полный восторг. Рот его был полуоткрыт, как у маленьких детей, занятых каким-нибудь недозволенным, но приятным делом.

— Что вы делаете! — закричал я.

Крыса исчезла во мраке под потолком. Он прикрепил конец своей бечевки к какому-то гвоздику, вбитому в ящик, и посмотрел на меня.

— Это я так, извините. Ищу развлечения от скуки. Не угодно ли посмотреть?

Он зажег электрический фонарик и осветил потолок. Под потолком на веревках, спускавшихся с длинной планки, перекинутой через всю комнату, болталось с полдюжины повешенных крыс.

Я почувствовал, что по моей спине течет струйка холодного пота.

Глава пятая. Узник

Мы оба долго молчали. Он лежал на животе и ковырял соломинкой в зубах. Я сидел, прислонившись спиной к ящику, и разглядывал его.

Наконец, я прервал молчание.

— Кто вы такой? — спросил я.

Он сейчас нее вскочил на ноги и отвесил мне глубочайший поклон, прижимая левой рукой свой галстук к груди.

— Разрешите представиться… совсем забыл… Аполлон Григорьевич Шмербиус. А вас я знаю. И вашего батюшку знаю.

— Что вы тут делаете?

— Живу-с. Обитаю. Творю. То-есть, хочу сказать, сочиняю оперы. Я кой-где известен. Даже знаменит-с. Но не в России. Нет, не в России. Россия меня еще не знает.

Тут он гнусавым тенорком затянул какую-то арию на незнакомом мне языке. Свое пение он сопровождал отчаянной жестикуляцией, то закидывая голову назад, то размахивая руками, и прыгал, прыгал, и фалды его фрака метались из стороны в сторону. А за его спиной, на ящиках, кривлялась его чудовищная тень.

— Ну и обезьяна, — подумал я.

— А вы не поете? — спросил он, оканчивая свое пение.

— Нет, не пою.

— Жаль, жаль. Это прекраснейшее из искусств. Я бы устроил вас в лучший оперный театр мира. И не играете? Жаль.

— Где вы встречали моего отца? — перебил я его.

— О, всюду. Нет ни одного места на земном шаре, где бы я его не встречал. Он чудесной души человек. Жаль только, не поет. Знаете, я везу с собой превосходную певицу. Самородок. Испанка. Удивительная красавица. Она будет жемчужиной моего театра. Достал с величайшим трудом. К сожалению, в ней нет настоящего темперамента. Это в испанке странно. В ней много лиризма, но я, знаете ли, предпочитаю темперамент.

— А вы знакомы с негром Джамбо? — спросил я.

— Как же, — ответил он. — Хорошо знаком. Он едет тут же с нами, на „Santa Maria“.

— А кто он такой?

— Он? Он беглый каторжник. Родился на острове Ямайке. Служил кельнером в Соединенных Штатах. Был обвинен в том, что зарезал своего хозяина. О, не бойтесь! Это было ложное обвинение. Хозяина убил его же собственный сын. Ну, в Америке, знаете ли, легче обвинить невинного негра, чем виновного белого. Джамбо отправили на каторгу, на Филиппинские острова. Он оттуда сбежал. Потом он, потом… Последние годы своей жизни он прожил в Боливии, был управляющим в одном богатом ранчо.

Часы пробили пять. Наверху уже взошло солнце. Аполлон Григорьевич Шмербиус сладко потянулся и зевнул.

— Теперь — спать. Завтра рано утром работа, знаете ли. Ну, я тушу примус.

Наступила полная тьма. Нет, здесь я спать не буду. Где угодно, но только не здесь. Я подожду, когда эта обезьяна уснет, открою люк и убегу. Мы, должно быть, уже давно проехали Кронштадт. Я мигом найду отца и высплюсь у него в каюте.

Вот, наконец, до меня донеслось легкое равномерное посвистывание. Шмербиус спал. Я сел. Он все так же свистел носом. Я поднялся на ноги. У меня, разгибаясь, хрустнуло колено. Я остановился и испуганно прислушался. Нет, он храпит попрежнему. Я нащупал стену, нашел уступ и поднялся на него. Через минуту я уже сидел верхом на планке, служившей виселицей несчастным крысам. Сейчас я открою люк и там — свобода.

И вдруг я почувствовал, что меня схватили за ногу. Я попробовал вырваться, но тщетно. Цепкие пальцы крепко держали меня. Я посмотрел вниз. Глаза моего тюремщика фосфоресцировали в темноте, как глаза кошки или филина.

— Отпустите! — сказал я.

— Не волнуйтесь! — услышал я его въедливый неприятный голос. — Советую вам слезть. Я бы слез на вашем месте.

Я нагнулся и вцепился в его руку ногтями. В ту же секунду вторая его рука обхватила меня, и я был снят, как курица с насеста, и поставлен на пол.

— Как вы смеете, — кричал я. — Я скажу отцу и…

— Вот это я люблю, вот это характер, — говорил он. — Вы щенок хорошей породы.

Я сжал кулаки и ринулся навстречу этим сияющим как фонари глазам.

Снова цепкие руки подхватили меня, подняли высоко на воздух и с силой бросили в угол. Я расшиб голову и едва не потерял сознание.

— Спите, — совершенно спокойно сказал он, — я уверен, что мы скоро будем друзьями!

В его голосе снова прозвучала заискивающая привычно-подобострастная нотка.

И я заснул. В восемь часов он разбудил меня легким прикосновением руки. Я вздрогнул и раскрыл глаза. Рука его была холодная, как у мертвеца.

— К сожалению, должен уходить, — заговорил он. — Обязанности, знаете, дела. Вернусь вечером, в семь часов. Сделайте себе яичницу, вот масло, сухари. Бензин в бидоне. Книжек, к сожалению, у меня нет, боюсь, что вам будет скучно. Но зато есть ноты. Вы не читаете с листа? Жаль, жаль.

С ловкостью обезьяны он очутился на крысиной планке и открыл люк. Яркий дневной свет хлынул в нашу нору. Он высунул голову и осмотрелся по сторонам. Свежий морской ветерок кинул ему красный галстук в лицо и взметнул его фалды. Через секунду он исчез, захлопнув за собою люк.

Я чувствовал себя прескверно. На затылке у меня вскочил огромный синяк, который мучительно ныл. Была довольно сильная качка, и меня немного тошнило. Но отсутствие этого человека вдохнуло в меня новую надежду. Экий он, право, чудак. Неужели он думает, что мне не удастся отсюда выбраться?

Я встал и с трудом вскарабкался на крысиную планку. Она подогнулась подо мной, и повешенные крысы закачались из стороны в сторону. Добраться с планки до дверцы люка было не так-то легко. Шмербиус был ловче меня и выше ростом. Я с величайшей осторожностью стал ногами на планку и уперся головой в запертый люк. Нет, он не поддается. Я толкнул его обеими руками, но тщетно. Он даже не заколебался. Очевидно, дверца заперта на замок. Но свет примуса был недостаточно ярок, я не мог найти этот замок.

Я спустился вниз, взял спички и снова влез на планку. При свете спички я увидел крохотную замочную скважину, не больше полутора миллиметра длиной. Я стал стучать в дверцу кулаками. Но звук получался глухой, почти неслышный. Дверца, казалось, была сделана из сплошного металлического куска. Я ожесточенно колотил кулаками, пока мои руки не покрылись кровоподтеками. Тогда я снова слез, взял нож и в третий раз взобрался наверх.

Это был крепкий кухонный нож с массивной железной. Я взял его за лезвие и стал колотить в дверцу люка. Все напрасно. Стук, казалось, даже не был слышен наружу. Во всяком случае, дверца была так плотна, что шум моря не проникал в мою нору. Я продолжал неистово стучать в течение получаса. Пот градом катился с меня. Наконец, руки мои одеревенели от усталости. Я с трудом перевел дыхание и спустился вниз, на солому.

Итак, я в тюрьме. Я в плену у этой плешивой обезьяны, у этого жестокого непонятного человека. Кто он такой? Сумасшедший, сбежавший из лечебницы для душевно-больных, или злодей, жаждущий гибели моего отца? Зачем я ему нужен? Ведь я в его власти, он может меня повесить, как он вешает крыс, и никто никогда об этом не узнает.

Мне стало ужасно жалко самого себя. Голова моя ныла от вчерашней драки со Шмербиусом, я устал и прескверно себя чувствовал. Мне стало жалко своей комнаты в Ленинграде, своей свободы, порта, трактира, книг. Как чудно я мечтал в библиотеке, просиживая долгие зимние вечера возле горячей печки! Зачем я полез на это проклятое судно! Я чуть не заплакал от огорчения.

Но сейчас же мне стало стыдно своего малодушия. Я столько мечтал о настоящих приключениях и, вот теперь, когда мои мечты начали сбываться, я падаю духом. Нет, я уйду отсюда. Я должен дать знать отцу, какая гадина скрывается у него на корабле. И тогда отец простит меня и поймет, что я не шпион. А прощение отца мне важнее всего на свете. Я сделаю все, чтобы добиться его.

Подумав об отце, я вспомнил о той бумажонке, которую он обронил вчера у себя в кабинете. Она должна быть у меня в кармане, в конверте вместе со сторублевкой. Но имею ли я право прочесть ее? Ведь если бы отец видел, как я ее читаю, он снова назвал бы меня шпионом. Но я-то знаю, что я не шпион. Я знаю, что не употреблю сведений, которые я получу из этой бумажки (если только в ней есть какие-нибудь сведения) во вред отцу. А мне необходимо разобраться во всей этой таинственной истории. Ведь я как впотьмах, не знаю, чего мне бояться, что делать, как помочь себе, чем могу быть полезным отцу. И я развернул бумажку и разложил ее на соломе возле примуса.

Это был написанный по-английски документ. Или, вернее, часть документа, ибо нижняя часть бумажки была оторвана. Вообще бумажка эта была чрезвычайно истрепана и измята. В многих местах она была тщательно подклеена. Привожу ее в переводе дословно.

Вот и все. Странный документ. Отрывок какой-то жестокой морской трагедии. На трех строчках сообщение о гибели трех судов.

Рапорт. Гм, кому рапорт? Какой-то китаец с трехэтажным именем и нелепым титулом, которому рапортует капитан британского или американского линейного корабля. Эге! да я, кажется, начинаю догадываться, в чем здесь дело. Как это я не заметил до сих пор этих странных гербов, стоящих на углах документа! Череп и скрещенные кости. Да ведь это гербы той державы, которая оспаривала Средиземное море у военных галер Помпея, которая в продолжение трех веков — шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого — владела тремя океанами: Атлантическим, Индийским и Великом! О, буйная, вольная держава киликийских пиратов, пиратов Малайского архипелага, свободолюбивых корсаров, держава капитанов Дрэка, Эвери и Кидда! Как могла попасть к моему отцу эта бумажонка, украшенная гербами, наводившими некогда ужас на расчетливых испанских купцов? Но разве могут пираты жить в двадцатом веке, управлять линейными кораблями и топить британские дредноуты?

Нет, сколько я ни стараюсь проникнуть в тайны отца, я все больше запутываюсь. Я уныло сложил бумажонку и сунул ее в карман. Стоит ли ломать голову над вопросом, который невозможно разрешить? Все свои силы я должен направить на то, чтобы вырваться из этой проклятой дыры.

Прежде всего надо поесть. Голод мучил меня нещадно. Я поборол свою брезгливость и сделал себе яичницу на той самой сковороде, с которой ел вчера Шмербиус. За едой я обдумал план действий. Не удастся ли мне выдвинуть хоть один из ящиков, составляющих стены моей тюрьмы? Ведь за этими ящиками может быть какое-нибудь пустое пространство, откуда я смогу выбраться наружу.

Я деятельно принялся за работу. Со всей силы налег я на большой ящик, к которому были прибиты стенные часы. Но он даже не заколебался, и только огромная крыса выскочила из-под него и юркнула в солому. Я принялся за соседний ящик, но столь же безрезультатно. Нет, ящики, стоящие внизу, мне не сдвинуть. Надо попробовать те ящики, которые соприкасаются с потолком.

Я снова полез наверх и изо всех сил потащил к себе один из верхних ящиков. Но все напрасно. Ящик не двигался. Он был полон чем-то тяжелым. И все мои старания пропали даром. Только повешенные крысы подо мной отплясывали какой-то необычайный танец.

В совершенном отчаянии, я спустился вниз на солому. Пот катил с меня градом. Я решил испробовать последнее средство. Нужно выломать одну из стенок какого-нибудь ящика, вытащить из него все содержимое и, выломав противоположную стенку, пролезть через него насквозь.

Я взял нож и принялся отковыривать доски. Но и тут меня постигла неудача. Ящики были необычайно крепки и окованы железом, а нож был тонок и гнулся. Ах, если бы у меня был топор! Целых два часа с бесплодным упорством я работал над ящиками. Наконец, потеряв терпение, я слишком сильно надавил рукой, и нож сломался.

Тут безысходное отчаяние охватило меня. Бешено воя, я взобрался на верх и принялся что было силы колотить кулаками в дверцы люка. Вдруг часы пробили семь, крышка люка внезапно откинулась, я потерял равновесие и полетел вниз. Через секунду рядом со мной на солому упал Шмербиус.

Глава шестая. У меня есть союзница

Так шли дни за днями. Я жил при мелькающем свете вечно шумящего примуса, питаясь яичницей и сухарями, заключенный в узкую щель между ящиками в трюме неизвестно куда плывущего странного корабля. Ни один звук извне не проникал сюда. Только по изменениям качки я догадывался, буря ли на море или штиль.

Аполлон Григорьевич Шмербиус, мой тюремщик и сожитель, вставал каждое утро в восемь часов и куда-то уходил через люк в потолке. Ровно в семь часов вечера он возвращался и почти неизменно приносил с собой что-нибудь — то бензин, то яйца, то сухари, то воду. Точен он был как хронометр. Уходил ровно в восемь, приходил ровно в семь. Придя, он сейчас же принимался готовить ужин. Я никогда не ел с ним вместе, потому что он был чрезвычайно неряшлив, и я не мог побороть свою брезгливость.

Поев, он вешал очередную крысу. Эта его жестокость возмущала меня до глубины души. Те дни, когда крыса не попадалась в крысоловку, были для меня праздниками. Я с упоением смотрел, как он, разочарованный и огорченный, осматривает пустую клетку. Я пробовал выпускать крыс на волю до его прихода; но это мне не удавалось. Слишком уж хитро закрывалась проклятая крысоловка. Повесив крысу, он смазывал ее каким-то составом, предохраняющим от разложения, но иногда забывал это сделать, и тогда на следующий день в нашей комнатушке нельзя было продохнуть от ужасающей вони.

Окончив казнь, он обычно заговаривал со мной о чем-нибудь, не имеющем прямого отношения к моему положению. Собеседник он был прекрасный, хотя несколько странный. Я долго не мог привыкнуть к его обезьяньим ужимкам, к его манере вечно перескакивать с одной темы на другую. Он много рассказывал о себе, но рассказывал так, что я, в сущности, ничего не мог узнать о нем. Нет на земном шаре такого места, где бы он не бывал. Воодушевленно гримасничая, с развевающимся галстухом и фалдами, он рассказывал мне об охоте на слонов в Центральной Африке, об игорных притонах Сан-Франциско, о ловле жемчуга на Тихом океане.

Море и морское дело он знал превосходно. Рассказы о кораблекрушениях и необитаемых островах просто сыпались из него. Он не раз гонялся за китами возле Гренландии и бил тюленей на острове Врангеля.

Рассказы его бывали до того увлекательны, что я порой забывал, что он мой враг, что он жестокий, темный проходимец и слушал его с восхищением.

Но больше всего он любил говорить о музыке. Он был пламенно влюблен в нее. За те недели, которые я прожил в трюме „Santa Maria“, я получил прекрасное музыкальное образование. Память его была необыкновенна. Он пропел мне своим гнусавым тенорком, чуть-чуть пошевеливая оттопыренными, заостренными кверху, как у летучей мыши, ушами, почти все произведения французских, немецких, русских и итальянских композиторов. Итальянцев он любил больше всего. Каждое мое замечание, если оно было хоть сколько-нибудь осмысленно, приводило его в восторг. С величайшим энтузиазмом рассказывал он мне, что он где-то строит огромный оперный театр, который будет лучшим оперным театром мира.

— А лучшую певицу этого театра я везу с собой, здесь, на этом же корабле, — говорил он.

И, несмотря на то, что он был грязен и жесток, несмотря на то, что он держал меня взаперти в вонючем темном трюме, вместе с дохлыми крысами, я порой чувствовал к нему симпатию. «Во всяком человеке», думал я, «злое переплетено с добрым, хорошее с дурным; может быть, и он не совсем такой дурной человек, каким показался мне вначале».

Надежды вырваться из своей тюрьмы я не оставлял ни на минуту. Днем, оставаясь один, я измышлял различные планы бегства. Но сколько-нибудь осуществимым мне казался только один: выломать у одного из ящиков стенку, вытащить его содержимое, выломать вторую стенку и пролезть ящик насквозь. И там — свобода. Но для этой работы надо иметь какое-нибудь орудие, вроде топора или сечки, а у меня не было ни того, ни другого. Даже нож был теперь сломан, а голыми руками сломать ящики, окованные железом — невозможно. И дни проходили за днями, а положение мое не менялось.

Наконец, удача мне улыбнулась. Я, совершенно случайно, нашел под соломой шестидюймовый железный гвоздь. Я тотчас же принялся отковыривать им доски одного из нижних ящиков. Сперва моя работа была неуспешна, но, наконец, одна из досок треснула и отскочила. И я чихнул. Из образовавшейся щели сейчас же целой рекой посыпался черный перец. Обломок доски перелетел через всю мою каморку и ударился в противоположную стену. Звук получился глухой и гулкий, как если бы ящик, в который ударилась доска, был пуст.

Нежданный план возник у меня в уме. Пересыпать перец из ящика в комнату долго и хлопотливо. Тот ящик, в который ударился обломок доски, должно быть, пуст. Пролезая через этот ящик, я бы двигался к центру судна, откуда у меня больше всего шансов выбраться наружу.

Нужно взломать этот ящик!

Было всего только три часа дня. До возвращения Шмербиуса оставалось четыре часа. Я не торопясь принялся за работу.

Минут через двадцать две доски этого ящика были выбиты. Он вовсе не был пуст. Просунув в образовавшееся отверстие руку с зажженной спичкой, я увидел, что в нем находится автомобиль. При колеблющемся свете спички тускло сияли его черные металлические части. Между колесами его было пустое пространство. Я выбил еще одну доску и сунув в карман коробок со спичками и гвоздь, полез в ящик под автомобиль.

Здесь было душно и пыльно. Проползя аршина полтора, я дотронулся рукой до чего-то мягкого. И сейчас кто-то сильно укусил меня в руку, я отдернул ее, и весь ящик наполнился писком и шумом. Меня одновременно укусили в шею и в бок. Перепуганный, я вылез из ящика, зажег пучок соломы и сунул его в отверстие. Ящик был полон крыс и крысят. Шины автомобиля были совершенно изгрызены ими.

Солома потухла. Я взял сковородку, просунул: ее в отверстие и принялся избивать ею этих отвратительных животных. Крысы целой толпой хлынули из отверстия. Одна из них попала в рукав моего пиджака и вынудила меня на минуту выпустить сковородку.

Наконец, все затихло, ящик был пуст. Я положил сковородку и снова пустился в свое путешествие. На этот раз я благополучно добрался до противоположной стенки. Только два злополучных крысенка, не сумевших выбраться из ящика, пискнули подо мной и замолкли.

Я вынул из кармана гвоздь и ударил им по стенке ящика. Звук получился глухой и неопределенный. Это вселило в меня надежду. Я ощупал стенку и вдруг нашел отверстие величиной с кулак, прогрызенное, должно быть, крысами. Я просунул в него руку — пусто! Проломать эту стенку, и я — на свободе!

Я с остервенением принялся за работу. Темнота мешала мне, и я окровавил себе руки. От крысиного укуса ныла шея. Но мой гвоздь бешено крошил доски. Отверстие все росло и росло. Вот я просунул в него голову и плечи, вот я протащил в него туловище.

Я встал на ноги и чиркнул спичкой. Тьма расступилась. В обе стороны от меня простирался коридор, шириной не больше аршина, заключенный между двумя рядами ящиков.

Я постоял и пошел налево, время от времени чиркая спичкой. Воздух здесь был еще более затхлый, чем у меня в каморке. Крысы выскакивали у меня из-под ног. Шагов через восемь коридор стал суживаться. Наконец, я уперся в тупик.

Тогда я повернул и пошел обратно. Может быть, я найду выход в другом конце коридора. В нескольких шагах от того ящика, который вел в мою каморку, коридор круто заворачивал вправо. Я пошел дальше, беспрерывно спотыкаясь в темноте об углы неровно стоящих ящиков и спугивая бесчисленных крыс. Скорей, скорей! Впереди меня ждет свобода и встреча с отцом. Прощай, прощай навсегда, мой странный тюремщик, вешающий крыс и говорящий о музыке, мой вечно-шумящий примус, моя затхлая темная тюрьма!

Но, увы, я прощался слишком рано. Передо мной внезапно выросла дощатая стена. Коридор был замкнут с обеих сторон.

Все погибло! Я судорожно боролся с отчаянием. Нужно заставить себя успокоиться и обдумать свое положение. Шея, укушенная крысой, сильно болела. Теплые слезы текли по моим щекам. Я сел на выступ одного из ящиков и попробовал собраться с мыслями. Еще не все потеряно. Коридор велик. Я плохо осмотрел его. В нем может оказаться какая-нибудь щель. Может быть люк, ведущий на палубу. Да кроме того ящики мне тоже не преграда. Если мне удалось пролезть через один ящик, я пролезу и через другой. Придется, к сожалению, отложить свои дальнейшие поиски выхода на завтра. Сейчас уже, должно быть, шестой час? Часа через полтора вернется Шмербиус. Надо убрать в комнате и заложить чем-нибудь разбитые ящики. А то он откроет мои проделки, отнимет гвоздь и станет следить за мной.

Я встал и понуро побрел назад, к ящику, ведущему в мою тюрьму. Не успел я отойти несколько шагов, как услышал за собой какой-то звук, похожий на тихий вздох. Я остановился. Все тихо. Должно быть, это мне показалось. Я пошел дальше. За поворотом коридора я увидел слабый свет. Это свет моего примуса проникал сюда через пробитый ящик.

Но вот звук повторился. На этот раз я услыхал его совершенно ясно. Это был не вздох, а скорее стон. Я остановился. Звук раздался еще раз.

— Кто здесь? — спросил я.

Позади меня, — казалось, довольно далеко, — раздавался тихий заглушенный плач, сопровождаемый стонами.

Я повернулся и побежал назад. У меня не было времени зажигать спички, и я несколько раз падал в темноте. Наконец, я остановился у стены, которой оканчивался коридор. Из-за нее раздавался отчетливый плач.

Я чиркнул спичкой и осветил стену. Она была небрежно сколочена из неслишком плотно прилегающих друг к другу сосновых досок. Между ними кой-где зияли черные щели.

Я воткнул в одну из них пальцы и потянул доску к себе. Доска отскочила. Я исступленно продолжал свою работу. Через пять минут отверстие в стене было настолько широко, что я мог влезть в него. Еще полминуты, и я очутился по другую сторону стены.

Плач прекратился. Я чиркнул спичкой и сразу же увидел стоящую на полу свечу. Я зажег свечу и огляделся.

Я находился в маленьком четырехугольном чулане. Потолок был так низок, что я касался его головой. Пол был покрыт толстым слоем грязных опилок, окон не было. В стене, находящейся против той, через которую я проник, была запертая деревянная дверь. В углу стоял огромный контрабас.

Рядом с контрабасом, уткнувшись лицом в опилки, лежала белокурая девушка в побуревшем от грязи розовом шелковом платье. Плечи ее, покрытые волной желтых, как солома, распущенных волос, вздрагивали. Она, казалось, старалась сдержать рыдания.

— Кто вы? — спросил я.

Она не ответила. Даже не шевельнулась.

— Может быть, я могу вам помочь?

Но она, не оборачиваясь, замахала на меня рукой и что-то сказала на непонятном языке.

«Она, должно быть, говорит по-английски», — подумал я и заговорил с ней по-английски.

— Если вам нужна помощь, я попробую помочь вам.

Она удивленно взглянула на меня. Ее заплаканное лицо было усыпано опилками. Опилки висели на бровях и ресницах, скопились в уголках рта, бежали двумя дорожками по щекам. Она попробовала стереть опилки рукавом, но только еще больше размазала их по лицу.

— Кто вы такой? — спросил она по-английски. Голос ее, грудной и мягкий, был в то же время звонок и звучен.

— Я? Меня зовут Ипполит. Я — русский. Мой отец на этом корабле.

— Вы Ипполит Павелецкий? — спросила она.

— Откуда вы меня знаете?

— Я много слышала о вас. И о вашем отце много слышала. Говорят, мы вместе с вами играли в детстве. Но я вас не помню. Я была тогда совсем маленькой. Мой отец — старый друг вашего отца. Его зовут дон Гонзалес Ромеро. Он владелец этого корабля.

— Ваш отец — толстый… в сером костюме?

— Да. Где вы его видели? Пойдите и скажите ему, что я жива. Пусть он убьет сеньора Шмербиуса и освободит меня.