Когда-то Шопенгауэр негодовал на женскую болтливость и даже предлагал распространить на иные сферы жизни древнее изречение: "taceat mulier in ecclesia" ["Да молчит женщина в церкви" (лат.). - см: Шопенгауэр А. Сочинения. М., 1904. Т. 3: Мелкие философские сочинения из Paregra и Paralipomena. Афоризмы житейской мудрости / Под ред. Ю. И. Айхенвальда.]. Что бы сказал Шопенгауэр, если бы он прочел стихи Ахматовой? Анна Ахматова -- один из самых молчаливых поэтов, и это так, несмотря на женственность. Слова ее скупы, сдержанны, целомудренно-строги, и кажется, что они только условные знаки, начертанные при входе в святилище, а там -- silentium.

В наши торопливые дни, когда Бальмонт, Вячеслав Иванов, Блок и еще два-три их соратника кажутся "старыми" поэтами, в дни, когда появилось немало молодых стихотворцев, искусных и даровитых, нелегко заметить нового настоящего поэта, но Ахматову нельзя не заметить: так странно звучит ее тихий голос и так загадочны ее слова. Строгая поэзия Ахматовой поражает "ревнителя художественного слова" [Возможно, имеется в виду комплиментарная оценка стихов Ахматовой Вяч. Ивановым, созданная которым на Башне "Академия стиха" была преобразована в Общество ревнителей художественного слова.], которому многоцветная современность дарит столь щедро благозвучное многословие.

Гибкий и тонкий ритм в стихах Ахматовой подобен натянутому луку, из которого летит стрела. Напряженное и сосредоточенное чувство заключено в простую, точную и гармоническую форму.

Отсутствие метафор, строгость в выборе слов, своеобразный ритм, смелое и решительное отношение к рифме, неожиданные, но оправданные внутренней логикой сопоставления образов и тревожный и волнующий, иронический и таинственный полу-вопрос в конце пьесы -- вот черты, определяющие лирику Ахматовой. Единая тема в поэзии Ахматовой -- странная мечта о таинственном любовнике, покинувшем свою возлюбленную. Мир, в котором живет душа поэта, прост и реален, но за этою видимою простотою, за этою ясностью образов и мыслей таится незримый мир, полный тревоги и тайны. Мы узнаем об этом только потому, что образы, простые сами по себе, возникают перед нами в таком сочетании, которое делает их загадочными психологически и символическими в их сущности.

В своих стихах Ахматова поет "мертвого жениха". Его образ мерещится ей всюду. Она, как Дон-Жуан, бродит по миру, с волнением ожидая какой-то роковой встречи. Но тщетны надежды. И ее "мертвые зори" на траурном небе унылы и страшны. Но как лирик любит свои печали:

Слава тебе, безысходная боль.

Умер вчера сероглазый король...

Если умер ее король, не надо ей ни сердца, ни души...

Не надо мне души покорной,

Пусть станет дымом... Легок дым...

Отказаться от своей души, от самой себя -- вот тайная мечта этого утомленного поэта. Ахматова забрела в "обманную страну" и кается горько, но улыбка "странная и застывшая" не сходит с ее губ. Ахматовой нельзя не верить, когда она шепчет в отчаянии:

Я не прошу ни мудрости, ни силы...

О только дайте греться у огня.

Мне холодно. Крылатый иль бескрылый

Веселый бог не посетит меня.

И любовь Ахматовой противоречива и мучительна. Она говорит о своей любви с широко открытыми глазами, порочными и невинными всегда:

И давно мне закрыта дорога иная.

Мой царевич в высоком кремле,

Обману ли его, обману ли? -- Не знаю.

Только ложью живу на земле...

Очарование поэзии Ахматовой в этой опасной откровенности. Она как будто поет свои песни, стоя над обрывом: там, далеко внизу, темная вода -- один шаг и смерть.

Первая книга Ахматовой "Вечер" вызвала единодушное признание; приветствовали книгу "Вечер" как драгоценный дар Музы. И в самом деле, что-то особенное есть в этой маленькой книге, совсем непохожей на множество лирических сборников, торопливо предложенных в наши дни вниманию читателей.

Горькое и острое разочарование в жизни, и какое-то напряженное внимание к мучительной повседневности, и эта странная пугливая тоска -- все это поразило современников своим "необщим выражением" [Рецензия Н. Вентцель на стихи Анны Ахматовой была названа строкой Е. Баратынского: "Муза с лица необщим выраженьем"". ]. И поэтический опыт Ахматовой не остается в пределах психологизма. Этот опыт приводит ее к угадыванию чего-то более глубокого, значительного и подлинного, и ее чуткий талант предуказал ей какие-то "соответствия". Это уже не импрессионизм. И здесь вовсе нет места для метафоры и аллегории. Поэзия Ахматовой символична, т. е. образы, ею созданные, свидетельствуют о переживаниях, соединяющих ее душу с душою мира как с чем-то реальным. Ее лирика ограничена небольшим кругом тем, наблюдений и увлечений, но, несмотря на эти малые пределы ее интимного мира, поэзия Ахматовой становится всем близкой и необходимой. Почему? Я думаю, что тайна этого очарования в равновесии ее художественного опыта и поэтического сознания, которое подсказывает ей, что "мир есть поэма, написанная чудесными таинственными письменами".

Вот почему, признается ли она в том, что приснился ей смуглый отрок в Царскосельском саду с растрепанным томиком в руках; рассказывает ли она о Петербурге, о том, как "стынет в грозном нетерпеньи конь Великого Петра"; поет ли, наконец, свою печальную любовь, свое смятение и тайное изнеможение: всегда за этим маленьким миром ее лирических волнений открывается дальний путь в мир иной, и начинаешь верить, что любовь едина, что "своей столицей новой" недоволен мертвый государь, что в самом деле и в наши дни шуршат по дорожкам Царскосельского сада шаги отрока Пушкина... [из стихов о Петербурге (1913. "Четки").]

Ахматова никогда не смотрит со стороны на себя и на свою грусть: ее стихи предельно просты, но в этой целомудренной строгости есть необычайная значительность, своеобразное и мудрое отношение к миру. Для нее повседневность исполнена таинственного смысла, и не случайно она решается начать "Отрывок из поэмы" многозначительными словами: "В то время я гостила на земле" [(Anno Domini -- из цикла "Эпические мотивы").]. В самом деле она -- как таинственная иностранка" в этом мире "печали и слез".

Ахматова в тоске и отчаянии не потому, что в мире нет смысла, а потому, что она не находит себе в нем места. Она уверена, что в жизни есть смысл, глубокий и тайный, но она не смеет себя утвердить в ней достойно и твердо. Вот почему шепчет она, задыхаясь:

Долгую песню льстивая

О славе поет судьба.

Господи! Я нерадивая

Твоя скупая раба.

Ни розою, ни былинкою

Не буду в садах Отца.

Я дрожу над каждой соринкою.

Над каждым словом глупца.

Так в стихах своих она таит свою веру и свое понимание мира за волшебной завесою жизненных противоречий, за лепетом обыденной жизни. Если Ахматова декадентка, то эта ее лирическая судьба и это одиночество оправданы острым ее сознанием, что "всякий за всех и перед всеми виноват" и что утвердить свою личность возможно лишь ценою отречения от себя, от своей эгоистической замкнутости. Ахматова идет по трудным путям жизни, изнемогая от печали.

В современности, как известно, есть немало даровитых поэтов. Некоторые из них по праву считают себя не только "зачинателями" нового искусства, но и завершителями поэтического дела, которое было предуказано Тютчевым и Фетом, иные -- Федор Сологуб, Александр Блок, Вячеслав Иванов -- принадлежат не только многообразному и зыбкому "Сегодня", но и увенчанному лаврами "Вчера".

Анна Ахматова связана по времени с младшим поколением наших лириков, но по духу своей поэзии она, быть может, единственная, которая достойна войти в круг старших символистов.

Эту судьбу ее можно было предугадать еще в те дни, когда вышел первый сборник ее стихов "Вечер", хотя, перепечатывая этот сборник в своей книге "Четки", взыскательная художница исключила из него многие пьесы как несовершенные.

Новый поэтический опыт Ахматовой, поэма "У самого моря", заслуживает чрезвычайного внимания уже потому, что современность вовсе не богата эпическими произведениями в стихах. У нас есть совершенные образцы чистой лирики, но пушкинские и лермонтовские устремления к поэтическому повествованию, заключенному в строгие ритмические формы, почти не вызывают подражателей и продолжателей. Правда, у нас есть прекрасная романтическая сказка Блока -- "Ночная фиалка", но это произведение исполнено прелести преимущественно лирической и к эпосу отнесено быть не может.

Есть у нас еще во многих отношениях замечательная повесть в терцинах Вячеслава Иванова "Феофил и Мария", но самая тема ее -- virgins subintroductae, т. е. христианские жены, связавшие себя обетом девства в супружестве, -- удалена чрезвычайно от эпоса нашей повседневной жизни. В этой, вообще говоря, чудесной повести есть какая-то психологическая исключительность.

Анна Ахматова нашла, по счастью, форму, совершенно отвечающую требованиям ее лироэпического замысла.

Фабула ее несложная. Юная девушка -- от ее лица ведется рассказ -- живет на берегу Черного моря. Она дика, своенравна, мечтательна и смела. В нее влюблен сероглазый мальчик, но она отвергает его ребяческую любовь, потому что она сама влюблена в кого-то, неизвестного и таинственного. Она смеет называть его царевичем, и в царственность его не смеет не верить даже ее сестра, которая "с детства ходить не умела, как восковая кукла лежала, ни на кого не сердилась и вышивала плащаницу". Девушка ждет своего царевича, и наконец она его находит на морском берегу, но не живого, а мертвого. Его хоронят на Пасху. И "несказанным светом" сияет "круглая церковь".

Эта поэма, такая простая в повествовательном своем плане, заключает в себе, однако, и глубину, и очарование, и значительность символической поэзии.

Глубина этой поэмы -- в том, что любовь, о которой повествует автор, вовсе не ограничена пределами психологизма: она раскрывается как начало общее, мировое, за образами повседневными и отдельными в своей случайности угадываешь не-вольно нечто большее, как будто в этой девушке, изнемогающей в любовной тоске, воплощена вся любовь наша, израненная земною нашею судьбою, обреченная на непременное увядание.

Очарование этой поэмы в том, что она исполнена превосходного реализма, т. е. каждый образ, чудотворно претворенный поэтом в символ, не теряет своего земного веса. Плоть мира не сгорает напрасно и бесследно в творчестве Ахматовой. В соответствии с этим находится хорошее мастерство поэта: в этой повести нет ни одной пустой или случайной строчки.

Наконец, значительность этой поэмы -- в том, что смерть, под знаком которой совершается внутренняя драма героини, вовсе не простое отрицание жизни, вовсе не мрачное и жадное чудовище, стерегущее свою жертву в бессмысленной ненависти к человеку, а лишь новый внутренний опыт, страшный не сам по себе, а в силу той ответственности, которая возлагается на личность, принявшую этот опыт. Заключительные строки поэмы не случайны:

Слышала я -- над царевичем пели:

"Христос воскресе из мертвых",

И несказанным светом сияла

Круглая церковь.

Можно принять или не принять мировоззрение Ахматовой, но было бы опрометчивою ошибкою отрицать цельность этого мировоззрения -- такая душевная значительность необычайна в наши дни совершенного крушения "цельного знания" и поголовного увлечения тем или иным отвлеченным началом или, что еще хуже, какою-либо формальною и внешнею причудою поверхностного эстетизма.

Печаль Ахматовой вовсе не уныние, свойственное опустошенным душам. Ее печаль требовательная и действенная. Она спасает поэтессу от самодовольного любования собою или миром, и она дает ей крылья и не мешает ей думать о земле, оправданной высшей мудростью.

Если этого нельзя было сказать с уверенностью до появления поэмы "У самого моря", то теперь эта уверенность ничем не может быть поколеблена.

Анна Ахматова. Anno Domini MCMXXI

Умная Ахматова не случайно выбрала для своей последней книжки эпиграф -- Nec sine te, nec tecum vivere possum. По-видимому, то, что для нее еще не с последней отчетливостью явилось в лирическом видении недавнего прошлого, стало, наконец, очевидным в эти дни новых испытаний.

Ни "с ним", ни "без него" не жить ей на земле примирено и благополучно. Отныне стало ясно, что это не жизнь, а сон, как сон семени в лоне матери-земли. В какой-то срок и оно воскреснет, а пока душа умирает, замирает во сне, -- разве это жизнь? Нет, это лишь предчувствие жизни... "Четки" и "Белая стая" -- ознаменование романтической эпохи в лирической истории ее души. В новой книге те же самые видения приобретают иной смысл. Там еще была какая-то тайная надежда на счастливую встречу; здесь уже нет этой надежды. И в самом романтизме явилась новая интонация. Это зреет душа. Прорастает зерно, соединяясь с матерью-землею -- и в этом уже залог воскресения "восхищения" -- к солнцу. Романтический "он" предстал в новом свете. "Он" уже требователен и гневен. Но лирическая душа жаждет свободы прежде всего.

Тебе покорной? Ты сошел с ума!

Покорна я одной Господней воле.

Я не хочу ни трепета, ни боли,

Мне муж палач, а дом его тюрьма.

В романтизме Ахматовой как будто раскрылся новый путь, менее зыбкий, и ее лирика стала устойчивее, решительнее и мужественнее. В поэзии Ахматовой есть и своеобразный классицизм. Психологические основания этого классицизма за пределами любовной лирики. Они определяются иными темами -- темами общих раздумий о мире и прежде всего о родине. Совершенно разителен тон Ахматовой, когда она решается говорить о судьбе родной земли. Она говорит, как сибилла, как власть имеющая:

Чем хуже этот век предшествующих? Разве

Тем, что в чаду печали и тревог

Он к самой черной прикоснулся язве,

Но исцелить ее не мог.

Еще на западе земное солнце светит,

И кровли городов в его лучах блестят,

А здесь уж белая дома крестами метит

И кличет воронов, и вороны летят.

В этих темах муза Ахматовой явлена в трагическом аспекте. На ее путях был соблазн:

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал,

И дух суровый византийства

От русской Церкви отлетал,

Мне голос был. Он звал утешно.

Он говорил: "Иди сюда,

Оставь свой край глухой и грешный

Оставь Россию навсегда"...

Но и этот соблазн преодолела муза. Она отказалась от мнимой свободы и бежала прочь от искушений, "чтоб этой речью недостойной не осквернился скорбный дух"...

Ахматова сознает, что ужас испытаний и боль позора -- как язвы Иова, что чем страшнее и мучительнее наши страдания, тем ближе мы к странному свету:

Все расхищено, предано, продано,

Черной смерти мелькало крыло,

Все голодной тоскою изглодано,

Отчего же нам стало светло?

И невольно веришь Ахматовой, когда она пророчит:

И так близко подходит чудесное

К развалившимся грязным домам,

Никому, никому неизвестное,

Но от века желанное нам.

Надежда переносится от субъективного и частного к объективному и общему. Лирическая душа жаждет благодатного воскресения и чуда.

И так близко подходит чудесное...

Формальные достижения соответствуют внутреннему духовному пути поэта. Среди поэтесс прошлых и современных у Ахматовой нет соперниц. Среди поэтов ей конгениальны старшие символисты. И в отношении мастерства она "ремесленница" того же братства. Разнообразие внешних личин не мешает общему языку. На том же языке говорил покойный Блок. По счастью, она свободна от тех сетей, в которых запутался поэт. Язык у них был общий (язык символов, а не стиль, конечно), но дыхание у нее иное. Дивный, но несчастный Блок "задохнулся", ибо разучился дышать. Ахматова, кажется, не пренебрегает советами мудрецов Фиваиды, которые учили учеников благодатному дыханию.

КОММЕНТАРИИ

Чулков Георгий Иванович (1879--1939) -- поэт, прозаик, драматург, критик, мемуарист. В 1898 г. поступил на медицинский факультет Московского университета, где проучился четыре года. За политическую работу был сослан в Якутскую губернию. Через год получил вид на жительство во всех городах России, кроме Москвы и Петербурга. Некоторое время живет в Нижнем Новгороде, печатается в "Новгородском листке", затем переезжает в Петербург. Печатался в журналах "Золотое руно", "Аполлон", "Русская мысль" и др. После выхода книги "Кремнистый путь" получил приглашение Мережковских в журнал "Новый путь", который реорганизовал в "Вопросы жизни" (с 1905 г.), где вел литературно-критический отдел. Автор романов "Сатана" (1914), "Сережа Нестроев" (1916), "Метель" (1917) и др. Оставил мемуары "Годы странствий" (1930).

В 1906 г. выдвинул религиозно-философскую эстетическую программу "Мистический анархизм", утверждавшую свободу личности и раскрепощение духа в мире творчества (опубл. в альманахе "Факелы" со вступительной статьей Вяч. Иванова. СПб., 1906). С Ахматовой познакомился в 1911 г. По ее просьбе написал ей рекомендацию для вступления в члены Общества ревнителей художественного слова. Он и его жена Надежда Григорьевна Чулкова оставались друзьями Ахматовой всю жизнь, написав о ней воспоминания. О знакомстве с Ахматовой Чулков вспоминает: "Однажды на вернисаже выставки "Мира искусства" я заметил высокую сероглазую женщину, окруженную сотрудниками "Аполлона", которая стояла перед картинами Судейкина. Меня познакомили. Через несколько дней был вечер Федора Сологуба. <...> Случилось так, что я предложил этой молодой даме довезти ее до вокзала: нам было по дороге. Она ехала на дачу. Мы опоздали и сели на вокзале за столик, ожидая следующего поезда. Среди беседы моя новая знакомая сказала между прочим:

-- А вы знаете, что я пишу стихи?

Полагая, что это одна из многих тогдашних поэтесс, я равнодушно и рассеянно попросил ее прочесть что-нибудь. Она стала читать стихи, которые потом вошли в ее первую книжку "Вечер".

Первые же строфы, услышанные мною из ее уст, заставили меня насторожиться.

-- Еще!.. Еще!.. Читайте еще, -- бормотал я, наслаждаясь новою своеобразною мелодией, тонким и острым благоуханием живых стихов.

-- Вы поэт, -- сказал я уже совсем не тем равнодушным голосом, каким я просил ее читать свои стихи.

Так я познакомился с Анной Андреевной Ахматовой. Я горжусь, что на мою долю выпало счастье предсказать ей ее большое место в русской поэзии в те дни, когда она еще не напечатала, кажется, ни одного своего стихотворения.

Вскоре мне пришлось уехать в Париж на несколько месяцев. Там, в Париже, я опять встретил Ахматову. Это был 1911 год".

(Чулков Г. Годы странствий. Из книги воспоминаний. М., 1930. М., Федерация.)