Господа Поляновы, о которых князь Нерадов наводил справки у Филиппа Ефимовича Сусликова, жили на Петербургской стороне, на Ждановской набережной, в старом и довольно мрачном доме. Теперь дом этот не существует и вообще вся набережная стала почище, а тогда соседство пустырей, где ютились бездомные оборванцы, множество барж с дровами, телеги ломовых пивная и угарное зловоние какого то вечно-дымящего завода -- все наводило уныние. Поляновы жили в шестом этаже, в просторной, но грязной квартире, с одним входом и без лифта.
Александр Петрович соблазнился этою непривлекательною квартирою, потому что в ней, при всех ее недостатках, было много света, а это для него, как художника, было необходимо.
Но в этот ненастный сентябрьский день, когда князь беседовал с господином Сусликовым, в Петербурге такой был туман, что даже в поляновской квартире стоял густой желтый сумрак. Самого Александра Петровича не было дома. Не было также дома и Татьяны Александровны. Но у госпожи Поляновой была гостья Марья Павловна -- супруга того самого Сусликова, который сидел у князя, занимая его своими теософическими разговорами.
Марья Павловна, сорокалетняя женщина, с наклонностью к полноте, была как бы живым примером или воплощенным символом той самой "спальни", о которой не без глубокомыслия рассуждал господин Сусликов. Женское начало в Марье Павловне ничем не было ограничено. И, по-видимому, естественным ее состоянием была беременность или, по крайней мере, питание, младенца. При взгляде на нее невольно напрашивался вопрос о количестве детей, ею произведенных. Серые глаза ее выражали женскую покорность и ничего больше, разве еще самое несложное лукавство и мещанское любопытство. Но и любопытство это было исключительно "бабье". В нем не было и тени какой-нибудь "жажды истины", что, ведь, тоже подчас граничит с известного рода любопытством. В Марье Павловне ничего подобного не было. Она даже была по-своему великолепна, потому что "бабье" начало доведено в ней было до своей, так сказать, вершины. Если бы какой-нибудь живописец разгадал природу госпожи Сусликовой, он, пожалуй, мудро бы поступил, изобразив ее в виде Плодородия.
Зато ее собеседница, Анна Николаевна, являла собою нечто совсем противоположное. Насколько Марья Павловна Сусликова явно тяготела к земле и даже к самой упрощенной плодоносящей и плодородящей стихии, настолько Анна Николаевна Полянова была ей чужда. Не то, чтобы эта тридцатисемилетняя женщина, кстати сказать, вовсе еще не утратившая некоторой привлекательности, совсем была равнодушна к земным делам (напротив, она только о земных делах и говорила) -- но было что-то в ней непрочное, шаткое и даже фантастическое. И, ведь, была у нее восемнадцатилетняя дочь, Татьяна. Но ни чувства материнства, ни подлинно-любви к быту в ней, по-видимому, вовсе не было. Она жила не настоящею жизнью. Она всегда чувствовала себя героинею какого-то романа. И, по-видимому, роман этот был невысокого качества, хотя и свидетельствовал о безудержной фантазии автора. Беспокойное воображение всегда волновало госпожу Полянову. При всем том она была особа чистая сердцем и даже не лишенная, пожалуй, своеобразного ума. Между прочим, она непрестанно говорила такие вещи, которые решительно не соответствовали действительности, но едва ли можно было назвать ее лгуньей: она всегда верила в то, что говорила, -- верила совершенно и до конца, с полной искренностью.
-- Ах, Марья Павловна, вы представить себе не можете, как утомительна слава. Александр Петрович так много работает, но ему мешают, ему непрестанно мешают, -- говорила она, вздыхая с искреннею печалью.
-- Кто ему мешает, Анна Николаевна?
-- Ах, Боже мой, поклонники, разумеется. И, конечно, поклонницы. Вчера одна белокурая девушка, на моих глазах, руку ему поцеловала.
-- Это уж и лишнее, пожалуй, -- смеялась Марья Павловна не без лукавства поглядывая на свою собеседницу.
Но Анна Николаевна не смущалась веселостью своей гостьи.
-- Ведь, вы знаете, Марья Павловна, что в сущности Александр Петрович первый художник наш. Ну кто ему равен? Кто? У нас был Александр Иванов. Врубель... А теперь? На выставках скучно смотреть на всех этих жалких подражателей французам. У нас должен быть свой особенный русский стиль, свободный, ясный, точный. На это никто не способен, кроме Александра Петровича. Вы думаете, что я так рассуждаю, потому что я жена? Но это вздор, разумеется. Что такое жена? И какая я жена в самом деле?
-- Что это вы, милочка, на себя клевещете? -- заторопилась вдруг Марья Павловна, даже обижаясь почему-то. -- Как не жена? Вот тебе на! Вот это прекрасно! Если вы не жена, то кто же вы, например?
-- Я не знаю, кто я. Но не в этом дело, Марья Павловна. Во всяком случае я ему друг. И я никому не позволю отрицать заслуги Александра Петровича. И кто смеет в самом деле их отрицать? Вы знаете князей Ворошиловых? На днях у нас был младший Ворошилов и купил у Александра Петровича три вещи -- "Садко", "Девушку" и "Рыжую девушку".
-- Это какой Ворошилов? Не Иван ли? Я его знаю.
-- Да, да... Иван Ворошилов... Я сказала, что он был у нас? Это я не совсем точно сказала. Но он скоро будет у нас, непременно будет.
-- А вы сказали, что он даже купил у Александра Петровича три картины...
-- А вы сомневаетесь? Конечно, купил, то есть решил купить и он купит, непременно купит... Мне madame Вельянская сказала. Она прекрасно знает князя.
-- Это приятно, однако, продать сразу три картины. И много за них получить Александр Петрович?
-- Семь тысяч, кажется.
-- О, да вы богатая теперь. У вас, пожалуй, можно будет денег занять, Анна Николаевна?
-- Пожалуйста, пожалуйста!.. Только какие это деньги семь тысяч. Я вам должна признаться, Марья Павловна, что я скоро получаю наследство. Вот когда я получу его, тогда в самом деле у нас будет немало денег. Ведь, я урожденная Желтовская. Мой отец из тех Желтовских, у которых в Западном крае огромнейшие имения и на Урале заводы. Вы слышали, наверное, про Желтовских?
-- Слыхала, Анна Николаевна, слыхала.
-- Мы, конечно, и теперь не нуждаемся. У мужа столько заказов! Вы почему это, Марья Павловна, на стены смотрите? Вам странно, что у нас мебели нет? Вы удивляетесь, что я вас на такой табурет посадила? Не удивляйтесь, пожалуйста. Это все выдумки Александра Петровича. Он хочет теперь по своим рисункам мебель заказать. А обыкновенной мебели он не признает.
-- Я очень рада за вас, милочка, что у вас дела хороши и что вы наследство получаете, -- сказала Марья Павловна, покосившись еще раз на ветхий прорванный диван. -- А кто собственно вам наследство оставляет и много ли?
-- А это дядя мой умер, который любил меня очень. Только, знаете, другие наследники хотят доказать, что он не в своем уме был, когда завещание подписывал. Тут, знаете, милочка, целый роман. А наследство большое, -- заводы, имения, акции разные... Одним словом, мне сказали, что если продать все, я получу миллионов двадцать или около того.
-- Ах, ты Боже мой! -- воскликнула Мария Павловна, пораженная, по-видимому, легкостью, с какою госпожа Полякова назвала цифру предназначенных ей капиталов. -- Ах, Боже мой! Какое будет приданное у вашей Танечки! Жалко даже, что у вас одна только дочка. И такая вы молодая. Странно как-то, что у вас еще детей нет. Я вот старше вас, а все еще хочу ребеночка иметь. У меня семь человек, а хочется новенького. Уж очень я их люблю купать, знаете ли.
-- А мне, Марья Павловна, даже смешно, когда вы о детях говорите. Подумать страшно, а не то что бы их желать. Я даже понять не могу, как это я Танечку родила. Как будто сон какой. Я и матерью себя чувствовать не могу. Мы с Танечкой, как сестры.
Марье Павловне показалось это признание таким странным и забавным, что она принялась хохотать с чрезвычайным простодушием:
-- Ну, и насмешили вы меня, милочка, вашими рассуждениями. Да почему же вам страшно о детях думать? Почему?
-- Как "почему"? -- удивилась Анна Николаевна -- Да, ведь, они когда-нибудь умрут непременно. Ведь, умрут! Ведь, они не просили меня на свет их производить. Ведь, это я отвечаю за все, за их жизнь, за боль, за смерть. А я даже и позаботиться о них не могу. Сама не знаю, как Танечка у меня выросла. Бог, должно быть, хранил.
-- И всегда Он! Всегда Бог хранит. И это даже закон такой, самим Богом установленный: "множитесь и плодитесь" или что-то в этом роде, милочка. Вы разве это не читали в Ветхом Завете?
Неизвестно, какой оборот принял бы этот философический разговор двух дам, но ему помешал Александр Петрович Полянов, неожиданно появившийся на пороге комнаты. Он был в пальто и в шляпе, потому что по рассеянности забыл снять их в передней. По-видимому, он не ожидал найти у себя гостью и, увидав Марью Павловну, нерешительно остановился, недоумевая.
-- Что это вы, Александр Петрович, уставились на меня, как будто я чудище заморское? -- засмеялась Марья Павловна. -- Не узнали вы меня, что ли? Я -- Сусликова. Кажется, и месяца не прошло, как мы с вами виделись.
-- Извините меня, пожалуйста, -- пробормотал Александр Петрович. -- Это я устал очень. У меня голова как чужая.
Александру Петровичу было тогда ровно сорок лет. Белокурый и голубоглазый, высокий и худой, с впалой грудью и костлявыми плечами, с длинными руками, болтавшимися всегда нескладно, он производил впечатление двойственное: было что-то милое и детское в нем и, с другой стороны, было что-то легкомысленное. Нетрудно было плениться ясностью его взгляда и простодушною улыбкою, но не менее легко могли смутить всякого его развязность и торопливость.
И на этот раз недолго длилось недоумение Александра Петровича. Он подошел к Марье Павловне и, целуя ее пухленькие ручки, поспешно начал болтать какой-то вздор и совсем уж непочтительно.
-- Можно ли вас не узнать, Марья Павловна? Ведь, вы единственная. Вы, ведь, можно сказать, надежда России, опора и основание. Как же без вас? Вы, ведь, наша земля, можно сказать. Вы, ведь, само Плодородие, которое Золя воспел. Знаете? Как ваше потомство? Скоро ли появится еще один превосходный Сусликов? У вас, ведь, все мальчики родятся.
-- А я вот вашу супругу упрекаю сейчас за равнодушие к женскому предназначению, -- засмеялась Мария Павловна, не очень негодуя на грубоватые шутки Полянова.
Но Александр Петрович уже не слушал того, что говорила ему госпожа Сусликова. Ему не до того было. Он был, по-видимому, чем-то озабочен чрезвычайно. И рассеянность его была слишком очевидна. Шляпу он снял, а пальто все еще болталось на его тощей и нескладной фигуре. Он взял кисти из банки и стал что-то подмазывать на этюде, стоявшем у окна.
Гостья почувствовала, что пора уходить. Господа Поляновы не удерживали ее вовсе. Им надо было поговорить наедине. Это было совершенно ясно. Марья Павловна торопливо одевалась в передней, с любопытством поглядывая то на рассеянного и озабоченного Александра Петровича, то на расстроенную и взволнованную Анну Николаевну, забывшую тотчас же о миллионах, которые должны были так скоро ей достаться.
И в самом деле, едва только ушла Марья Павловна, между супругами Поляновыми произошло объяснение.
-- Саша! Ты принес денег? -- спросила Анна Николаевна, взглянув на мрачное и беспокойное лицо мужа.
Он кисло улыбнулся, стараясь скрыть смущение.
-- Не дали. Представь себе. Касса, -- говорят, -- открыта у них по понедельникам, а сегодня четверг. Понимаешь?
-- Но, ведь, так нельзя. Ведь, у нас в доме два рубля. И эти рисунки твои... Они отнимают время. Ты честь делаешь, что даешь им в такой журнал. И денег не платят? Что такое? -- растерянно говорила Анна Николаевна, негодуя и огорчаясь.
-- Ничего, ничего. Все уладится. Я придумаю что-нибудь, -- бормотал Полянов.
-- Конечно, уладится. Я сама знаю. Но когда -- вот вопрос. Я, Саша, по правде сказать на выставку надеюсь. На этот раз раскупят твои natures mortes. Это уж наверное. Быть того не может, чтобы их не купили.
-- Выставка вздор, -- угрюмо отозвался Полянов, пожимая своими костлявыми плечами. -- Покупают тех, кому повезло, кто умеет любезничать с критиками и меценатами. Так всегда было, так и будет. Надо что-нибудь другое придумать.
Но Анна Николаевна не хотела расстаться со своею надеждою,
-- Вовсе не вздор выставка. У Ломова покупают, и у Табунова покойного тоже покупали. Почему же у тебя не станут покупать?
Но Полянов с таким отчаянием обхватил голову руками и так безнадежно-уныло всем своим телом опустился на дырявый диван, что Анна Николаевна тотчас же замолчала.
-- С выставкою ничего не вышло. Я с ними поссорился, -- проговорил он, наконец, неохотно и глухо. -- Жюри выбрало из десяти моих работ только одну. Я тогда взял ее обратно. Понимаешь?
Анна Николаевна побледнела:
-- Низость. Какая низость! Они завидуют тебе.
-- Ты не волнуйся, пожалуйста, -- сказал Полянов ласково и взял жену за руку. -- Ты не волнуйся. Я все устрою. Мне бы только кончить мое "Благовещение". Надо еще занять денег и старые векселя переписать -- вот и все. У меня даже план есть.
-- Да, если бы нам только занять где-нибудь. Ведь, получу же я наследство в самом деле.
-- Конечно, конечно... А сколько у нас денег сейчас?
-- Два рубля.
-- И прекрасно. Я сейчас у швейцара занял три рубля. До завтра мы проживем. А завтра я пойду к этому Сусликову.
-- Зачем?
-- Я у него занять хочу. Тысячу рублей у него хочу занять.
-- А я сегодня говорила madame Сусликовой, что мы богаты. Я, право, Саша, не сомневалась в этом. Мне казалось почему-то что мы больше не будем нуждаться никогда. Я не знаю, почему это я так решила.
-- Не беда. Тем лучше, если ты сказала так.
В это время вернулась домой Танечка. Она тихо вошла в комнату и молча села в углу. Эта восемнадцатилетняя девушка вовсе не походила характером и наружностью на своих родителей: не было в ней ни торопливости, ни болезненной впечатлительности, а в глазах не загорались беспокойные и тревожные огни. Напротив, взгляд ее чуть косящих глаз пленял как-то бестревожно и улыбка на ее милых губах не казалась случайной. Но какая-то грустная морщинка легла чуть заметною чертою около ее умных бровей. Руки ее были нежны и тонкие пальцы выразительны. И неслучайно, должно быть, Александр Петрович на портрете ее, который висел тут же без рамы, пытался написать эти руки с особенным старанием.
Но, несмотря на тишину, светившуюся и во взгляде, и в улыбке Танечки, было что-то в этой девушке непокорное и гордое. И даже как будто бы, чем она светлее и тише смотрела на вас, тем легче было заметить в ней тайную ее гордость. А, ведь, ей было тогда всего только восемнадцать лет. Была, должно быть, у нее неслабая воля, но этим вовсе не умалялась ее женственность. Даже напротив, все в ней было женственно прежде всего, и даже сама гордость ее была гордость целомудренная и женственная.
Вот какая была Танечка Полянова.
Еще не зажигали ламп и свечей в квартире Поляновых. В просторных, пустых комнатах было темно, неуютно и скучно. Александр Петрович давно уж бросил кисти. Анна Николаевна уныло валялась на диване.
-- А что есть у нас обед сегодня? -- спросил Александр Петрович нерешительно.
-- Конечно, нет. Ведь, ты знаешь, что Маша в деревне. Я думала, что ты принесешь денег и мы пообедаем в ресторане, -- капризно и лениво отозвалась Анна Николаевна. -- Ах, поехать бы куда-нибудь. Мне, Саша, хочется огней и музыки.
-- Но, ведь, у нас только пять рублей, -- нахмурился Александр Петрович. -- Я уж не знаю как.
-- У меня есть деньги. Я за урок получила, -- сказала Танечка, вынимая портмоне и протягивая Полянову двадцатипятирублевую бумажку.
Александр Петрович смущенно взял ее.
-- Я тебе, Танечка, завтра отдам. Так едем, значит, -- улыбнулся он жене, довольный, по-видимому, что пока все уладилось и можно куда-то ехать и не думать ни о чем до завтрашнего дня
И Анна Николаевна оживилась:
-- Едем, едем... И ты с нами, Танечка?
-- Нет, я дома останусь. Ко мне придут.
Через несколько минут супруги Поляковы, покинув свою мрачную квартиру, ехали на извозчике к Альберту.