Валентина Матвеевна Загорская в то лето наняла случайно дачу под Москвою по соседству с Нестроевыми и появлялась у них довольно часто, смущая несколько этими посещениями свою золовку. Валентина Матвеевна была дама, по понятиям Марьи Петровны, легкомысленная. До этого несчастного лета невестки встречались редко. Но вот надо же было, по какому-то злому року, поселиться этой особе под Москвой, рядом с нестроевским семейством, не очень-то ее любившим, но по своей чрезвычайной деликатности не умевшим объясниться с нею откровенно. А Валентина Матвеевна как будто не догадывалась о чувствах, которые она внушала своим свойственникам.
Этой даме было тогда лет двадцать семь, но по наружности трудно было тогда определить ее возраст. Стройная и худощавая, с лицом утомленным, но еще сохранившим очарование красоты, эта как-то преждевременно увядающая блондинка производила впечатление странное: веяло от нее смертью. Господам Нестроевым это и в голову не приходило, но едва ли не эта именно ее особенность внушала им к ней какие-то неопределенно враждебные чувства.
Марья Петровна признавалась, что она не любит Валентины Матвеевны за ее индифферентизм к общественности. Эти дамы никогда не могли понять друг друга: Марья Петровна никогда не могла забыть повседневности и того, что она называла «насущными» интересами, а смерть для нее была «закон природы», весьма неприятный, о котором она старалась не думать; Валентина Матвеевна, напротив, жила как во сне, и хотя о смерти разговоров прямых не вела, но в ее отношении к окружающей действительности было что-то прощальное — не то насмешливое, не то грустное, как будто она вот-вот умрет, и умрет, не очень сожалея об этой земной правде.
Естественно, что эти дамы не чувствовали друг к другу симпатии.
Андрей Иванович, с прямолинейностью, ему свойственной, стал называть свою belle-soeur декаденткою с тех пор, как она забыла однажды у Нестроевых томик Лафорга.
Но не в Лафорге, разумеется, было дело, с которым тогда Андрей Иванович познакомился впервые, прочитав несколько стихотворений, весьма неприятно его поразивших.
В самом деле было что-то болезненное в этой Валентине Матвеевне. Воистину она была декаденткою. И довольно трудно было решить, зачем собственно она так настойчиво посещает добродетельных и пресных господ Нестроевых.
Впрочем, все это выяснится из дальнейшего повествования.
Сережа, после неприятного объяснения с родителями, в некотором смущении и беспокойной тоске побрел в сад, к пруду. Он любил сидеть там на мостках, на ветхой скамейке, и смотреть часами в прозрачную воду, где на солнце играла плотва, где иногда мелькали золотые караси, а порою, прислонившись скользким боком к водоросли, стояла щука, на охоте, поджидая жертву.
Но на этот раз и водяная тишина не успокоила растревоженного мальчика. О чем бы он ни думал, перед ним неизменно возникали то Грушина ленивая улыбка, то те, похожие на сны, образы, которые он сам называл «мерзкими», изнывая, однако, от их соблазна.
«Фома умнее меня, — думал Сережа. — И надо поступать так, как поступает он. Разве я виноват в самом деле, что тянет меня к этому ».
— Я сойду с ума! Я сойду с ума, — шептал Сережа, стыдясь самого себя.
Ему казалось, что все погибло, что он только один такой урод и что ему надо умереть и спасения для него нет.
Он хотел припомнить, как это началось, но начала этого он найти не мог. Вся его прошлая жизнь была наполнена какими-то предчувствиями любви, искаженной и обезображенной так ужасно.
Тихий плеск и шорох весел в камышах отвлекли Сережу от его мучительных мыслей. Он поднял голову. Прямо к мосткам скользила лодка. Валентина Матвеевна кивала Сереже, усмехаясь. Она правила лодкой лениво, гребя одним веслом, и лодка, накренясь, касалась бортом высоких камышей и, наконец, стала, запутавшись носом в водорослях.
— Сережа! Помоги! — тихо засмеялась Валентина Матвеевна.
Сережа, краснея, взял протянутое весло и подвел лодку к мосткам.
— Ты о чем здесь мечтал? — все так же тихо смеясь, спросила Валентина Матвеевна, выходя из лодки и постукивая мокрым башмачком о мостки. — В лодке вода. Ночью дождь был, а наш Семен не вычерпал, как следует… Я себе ноги промочила…
Сережа не знал, что сказать. Валентина Матвеевна всегда его смущала. Она казалась ему какой-то особенной, загадочной, и он не мог понять, нравится она ему или нет.
Заложив руки за кожаный кушак блузы, стоял Сережа перед Валентиною Матвеевною, недоумевая, как ему держать себя с нею.
А она как будто не замечала его смущения.
— О чем же ты, Сережа, здесь мечтал? Признаешься или нет?
— Я не мечтал. Я так просто думал.
— О чем думал? Впрочем, не говори — это все равно, какие у тебя мысли были. Это мне неинтересно. А я вот часто мечтаю.
— Мечтаете?
— Да… Хотела бы я знать, какие сны снятся таким мальчикам, как ты. Сегодня что тебе приснилось, например?
— Я забыл.
— Не хочешь сказать, значит. Ну, Бог с тобою… Поедем со мною кататься, Сережа. Ты грести умеешь? Мне лень самой.
— Поедемте.
Сережа притянул лодку к мосткам, и Валентина Матвеевна, чуть коснувшись его плеча, прыгнула в лодку и уселась на корме. Сережа сел напротив и, оттолкнувшись веслом, стал грести на середину пруда, стараясь не смотреть в глаза Валентине Матвеевне.
«Она смеется, а сама печальная», — подумал Сережа, косясь на свою спутницу, когда она замолчала и, должно быть, забыла о нем на минуту.
— Отчего, Сережа, ты ко мне никогда не заходишь? — спросила она, заметив его недоумевающий и робкий взгляд.
— Благодарю вас.
— А ты не благодари, а заходи просто. Ты мне нравишься, Сережа.
Сережа опустил голову. Они помолчали.
— Тебе дома не скучно? — вдруг совсем серьезно и как будто строго спросила мальчика странная его собеседница.
— У меня всегда тоска, — неожиданно признался Сережа, почувствовав почему-то доверие к этой грустной, непонятной Валентине Матвеевне, которую так не любили его родители.
— Милый! Неужели правда? Я так и знала. Я и полюбила тебя за твою печаль.
— Вы меня любите? Я не стою любви, — прошептал Сережа, и в первый раз решился взглянуть прямо в глаза Валентине Матвеевне.
«Какие у нее глаза странные», — подумал он, как будто никогда раньше не видел этих глубоких невеселых глаз.
— Ах! Какой смешной мальчик, — засмеялась Валентина Матвеевна. — Детей всегда любить надо.
— Я уже не ребенок.
— Не ребенок? Почему так? Нет, Сережа, ты еще ребенок, поверь мне…
— Думайте, как хотите, — пробормотал Сережа, совсем сконфуженный.
— А знаешь что, Сережа? Мне кажется, мы будем друзьями. Хочешь?
— Вы смеетесь надо мною?
— Нет, не смеюсь. Ты скажи только, хочешь или нет?
— Как жарко, — сказал Сережа, опуская глаза. — Куда грести, Валентина Матвеевна?
— Все равно куда. Только скажи сначала, хочешь ли со мною подружиться?
— Я сам не знаю.
— Вот как. Почему?
— Вы непонятная…
— Верно! Верно! Милый какой. Но только зачем тебе меня понимать. Не надо вовсе. Я и сама себя не понимаю.
— Я к тому берегу править буду. Вам завтракать пора, наверное.
— Ну, хорошо. Правь, — сказала грустно Валентина Матвеевна и задумалась.
Весь этот разговор с Валентиной Матвеевной по-новому растревожил Сережу. Он и боялся ее немного. И как будто чувствовал себя сейчас в каком-то безмолвном с нею заговоре против своей семьи. Он смутно это понимал, чего-то стыдясь. И вместе с тем ему лестно было, что обратила на него внимание такая необыкновенная дама и даже предлагает ему свою дружбу.
На минуту Сережа забыл о своих падениях, и его сердце сжалось в сладком волнении: и Валентина Матвеевна, и весь мир вокруг показались ему таинственными и прекрасными. И синий пруд, и серебристые ивы на берегу, и высокие липы за мостиком, где начинался графский парк и откуда слышались тонкие звуки флейты — все было, как в какой-то повести чудесной, которую Сережа когда-то прочел, но в какой именно — он не знал, да и не все ли равно в какой.
Лодку прибило к берегу.
— Вот и приехали, — сказал Сережа, очнувшись от мечтаний.
— Так приходи ко мне, смотри, — сказала Валентина Матвеевна, выходя из лодки, которую Сережа притянул к берегу, захватив гибкую ветку ивы.
— А как же с лодкой быть? — спросила она, искоса поглядывая на мальчика.
— Здесь можно оставить. Я берегом дойду, — проговорил Сережа нерешительно и покраснел: он вспомнил, что придется сейчас идти полем, где наверное работают теперь Аннушка и Акулина, о которых не раз твердил ему Фома.