Первого мая пришел к Сереже Фома. Он похудел, осунулся, и скучная, недобрая улыбка кривила его губы.
— Помнишь гимназистку Любушкину? — спросил Фома, здороваясь с Сережей.
— Та, что в «Союзе отчаявшихся»?
— Та самая. Отравилась. Представь себе. И не удалось спасти.
— Я так и знал, — сказал Сережа. — А я, Фома, не убью себя. Я знаю, что убивать себя не надо. Мне жалко эту гимназистку, Фома.
— Жалко? А знаешь, Сережа, скучно мне. Ах, как скучно…
— А что же «человек» твой? Ведь ты «в человека верил».
Но Фома угрюмо молчал.
— Ты что же? В Швейцарию едешь? — спросил вдруг Фома.
— Нет, пока не еду. Мой отец согласился на год отсрочить поездку.
— Что же ты будешь делать здесь?
— Я хочу по России побродить.
— Как? Пешком?
— Как придется. Лучше пешком. Я не один пойду. Я со знакомым моим, с Александром Кирилловичем Хмелевым. Он и уговорил меня.
Фома ничего не сказал, только голову опустил.
— Знаешь что, Фома? — сказал Сережа, заглядывая в мрачные глаза товарища. — Я, пожалуй, могу сказать теперь, что я тоже «в человека верю», только не так, как ты, а по-другому. Я тоже верю, что человек смерть победит, но не наукою, а иначе. «Чтобы смерть победить, надо ее тайну предвосхитить». Так мне Александр Кириллович сказал.
— Кто?
— Хмелев, Александр Кириллович.
— Художник этот?
— Да, художник.
Фома ушел все такой же скучный, не возражая на этот раз. À через несколько дней Сережа был далеко от Москвы. Вместе с Александром Кирилловичем он доехал до Нижнего, потом они сели на пароход и плыли так до Камы. От устья Камы решили идти пешком на север.
Тихая и торжественная река, огромные сосны на берегах, согретая майскими лучами земля и безмерный океан весеннего неба — все было для Сережи, как дивная, неслыханная им до той поры песня.
— Ах, в городе совсем не то, совсем не то, — повторял Сережа, вдыхая жадно смольный воздух.
— Все принять надо. И город тоже, — сказал Хмелев. — Только это правда, что от земли надо начинать. Надо ее понять, а потом и все. Вы знаете, что такое земля, Сережа? Это ведь не деревня просто, не пашня, не полевая Россия, а может быть, и не все страны даже на земном нашем шаре. Земля, Сережа, это плоть мира, это его красота, которая от Бога началась и к Богу стремится. Я нескладно говорю, но вы ведь, Сережа, с полуслов меня понимаете. И потом вот еще что я хочу сказать. Когда вы прислушаетесь к мужицким голосам, вы тогда поверите, Сережа, что русскому мужику эта самая тайна земли близка и понятна. Этим чувством земли и Россия сильна. Чтобы землю почувствовать, надо Россию почувствовать.
— Как странно, — заметил Сережа, улыбаясь. — Вот эти самые слова о России я от одного человека слышал. И, знаете, в нехорошую для меня минуту, когда я водку пил в трактире. А все-таки я тогда же эти слова запомнил. Но я не знал еще этой России, которую теперь чувствую. Я помню, Александр Кириллович, как один раз слышал я деревенскую песню ночью в хороводе. Было как-то темно тогда и мрачно, и что-то нечистое и страшное чудилось мне тогда. Земля была какая-то искаженная, косная, тяжелая. Дышать было трудно… Но и тогда уже видел я девушку там одну — Аннушку Богомолову… Статная она была, с бровями такими строгими и с такою стройною улыбкою, грустною немного и нежною. Александр Кириллович, я думаю, что эта Аннушка Богомолова — как светлая земля, чем-то оправданная, как светлая Россия… Я угадываю такую Россию, Александр Кириллович. А ведь с нею можно и всю правду найти, и для всего мира правду.
— И я так верю, Сережа, — сказал Хмелев серьезно.
Они спустились к реке. В этот час уже заря гасла. Ночь была теплая. Хмелев и Сережа расположились спать на пристани, на лавках, подложив под головы дорожные мешки.
Хмелев скоро заснул; Сереже не спалось. Он все прислушивался к ночным звукам. Стучали к плоту привязанные лодки; шуршали волны, набегая на качавшуюся пристань; на берегу потрескивал костер; время от времени чей-то голос начинал песню и обрывал ее тотчас же со вздохом…
Сережа встал тихо и, стараясь не разбудить Хмелева, сошел на берег.
Около костра сидело несколько рыбаков.
Сережа прошел берегом, мимо опрокинутых лодок, зашел за ряды сложенных на берегу дров, перепрыгнул канаву. Теперь не слышно было голосов вовсе, не видно было огня; только одна звездная ночь веяла над миром своим мерцающим покрывалом, и река дышала едва слышно.
Сережа вспомнил свои порочные ночи, свою тоску, Валентину Матвеевну, смерть Верочки, и ему вдруг стало ясно, что все, что было, зачем-то было нужно. Нужно было испытать ему эту одинокую тоску, чтобы вернуться к миру, к земле.
Ему хотелось плакать. Он сел на камень и коснулся рукою земли. И ему радостно было коснуться ее так.
«Она живая. Она живая», — думал он в каком-то восторге.
И давал себе клятву не изменять этой земле никогда. Чтобы себя спасти, надо от себя отказаться, надо пожертвовать собою. Как это сказано в Евангелии? «Кто хочет душу свою сберечь, потеряет ее».
И вдруг ему почудилось, что кто-то стоит рядом, кто-то положил ему руку на плечо.
Сережа не смел оглянуться, но сердце его перестало биться на единый миг и как будто замерло в непонятном блаженстве.
Chailly — Sierre.
Июнь-декабрь 1914 г.