Память нашего народа коротка — в этом упрекают его не без основания: редко и мало можно услышать у него исторических преданий, особенно преданий древних. Но есть небольшое число замечательных лиц минувших веков, лиц, обратившихся в баснословные видения и живущих в памяти народной в течение нескольких веков: сюда принадлежат, из самых древних, Владимир-князь, а затем и Грозный-царь. Чем реже сказочные предания эти попадаются в народе, тем большего они заслуживают внимания, тем более должны мы стараться об отыскании и сохранении их. Вот две былины такого рода: одна о временах Владимира, записана с крестьянского рассказа в Тамбовской губернии, другая — о царе Иване Васильевиче, Архангельской губернии.
Во время князя Красна Солнышка Владимира появился около Киева страшный змей и брал он с народа поборы немалые: с каждого двора по красной девке, с дыму по ягодке; а как возьмет девку с чередного двора, так и съест ее — и помин простыл. В такую бедовую годину горе всех уравняло: что жилец, что стрелец, что гость, что боярин, что посадник, что сам царь великий князь — все одно, никому не миновать, что змею-людоеду покориться, красной дочерью поклониться; на кого жребий покажет, с того и побор.
Вот и пришел черед идти к тому змею поганому на съедение самой царской дочери — и пошла. Схватил змей царевну и потащил к себе в берлогу. Взвыл народ голосом: то каждый плакал по своей, а тут всем миром воздохнули по царевне. Все думают: пропала дочь нашего Красного Солнышка — теперь уж нет ее на свете, змей съел; но змей не стал ее есть: красавица собой была, какой на свете нет другой, так приберег да за жену себе взял, так и живет.
Полетит он, змей поганый, на свои людоедные промыслы, а царевну завалит в берлоге бревнами, чтоб без него куда не ушла. А у той царевны маленькая собачка была; увязалась за нею из дому царского да с нею в берлоге и живет. Вот и напишет, бывало, царевна грамотку батюшке любезному с матушкой, навяжет собачке этой на шею и махнет, заплакав, рукой, а та побежит да прямо в терем царский, у ворот поскребет, залает, стражники тотчас ворота отпирают, собачку принимают, ведут на пресветлые очи княжеские: царь и царица прочитают, помолятся, что дочь еще жива у них, поплачут, что сгубилась за чудищем, змеем-людоедом, ответную грамотку собачке на шею повесят, та и бежит прямо в берлогу змеиную да тайком от поганого чудища к царевне своей, тишком да молчком, проползет, а та и отвяжет опять грамотку, и весточку разберет, и сердце и душу отведет.
Вот и пишет раз царь с царицей к царевне своей так: «Узнай-де, кто сильнее змея». Царевна и догадалась, к чему это дело пошло, и стала поприветливей к своему лютому врагу, стала у него по женскому обычаю допытываться, кого он боится, кого не боится и кто его сильней. Тот хоть и ластится, а долго не говорил; однако против женской пытки устоять трудно; он раз как-то и проговорился, что «есть на свете один только человек, которого я боюсь, да он и сам силы своей не знает, так он мне и не страшен, кабы только кто его не надоумил: живет, вишь, в городе престольном, в Киеве, мужик Кожемяка, так этот силен, и страх силен, так что с ним возиться и мне не под силу. Кабы у него была дочь и досталось бы ей по жребию ко мне, так, чай, Кожемяка и не отдал бы, а мне бы за лиху беду стало, и сам бы не знал, что делать».
Как узнала про это царевна, так в ней сердце взыграло. Выждала она, чтоб змей улетел на свои людоедные промыслы, скорее позвала верную свою собачку, написала записочку: «Сыщите, батюшка, в городе престольном в Киеве мужика Никиту Кожемяку да пошлите его меня из неволи высвободить». И навязала грамотку собачке на шею и махнула белой рукой. Собачка проползла между колодами, которыми змей завалил вход в берлогу, побежала прямо в терем царский и принесла царю желанную весть.
Царь приказал сыскать Никиту Кожемяку и сам пошел, и с царицею, просить его, чтоб он опростал его землю от лютого змея-людоеда и освободил бы царевну. А в ту пору Никита Кожемяка (держал он в руках двенадцать кож), как увидел он, что к нему во двор пришел сам царь, великий князь, сробел, задрожал со страху, руки у него затряслись, он и разорвал за один раз те двенадцать воловьих кож, да сколько ни упрашивали его царь с царицей, не пошел он супротив того змея. «Ты видишь, — говорит он пресветлому князю, — я человек смирный, робкий, не могу я против змея того бороться, не мужицкое это дело».
Вот и созвал царь думцев своих и приказал им надуматься, как бы и как упросить Никиту, чтоб пошел он на змея; а побить он его сможет: сам змей об этом проговорился. И придумали собрать пять тысяч малолетних детей и послать их просить Никиту Кожемяку, авось на их слезы сжалобится. Пришли малые дети несметной толпой на двор Никиты Кожемяки, стали все на колени и ну просить со слезами, чтоб шел супротив змея; девочки все плачут, говорят: «Дядюшка Никита, спаси, не дай нам подрасти да пропасть; покуда мы вот малы, так ходим и бегаем себе и горя не знаем, а как только которая из нас подрастет, так не на радость отца-матери, а на гибель свою, на смерть лютую от змея поганого людоеда».
Ребятишки тоже плачут, кричат: «Дядюшка Никита, и встать перед тобой не встанем, и с места пс сойдем, и с широкого двора твоего не выйдем, покуда не скажешь нам, что пойдешь побить чудище лютое; у всех у нас сестрицы есть, у всех у нас, как подрастем, невесты будут, да не в радость нам и родителям, — на плач и горе, на съедение змея-людоеда!»
Прослезился и сам мужик Никита Кожемяка, на их слезы глядя. «Что ж, — говорит, — пусть проглотит меня, коли не подавится; авось ловко повернусь, так и в глотке его комом стану. На вас глядеть мне за беду стало. Подите прочь, так я и на змея пойду».
Взял Никита триста пудов пеньки, свил все в один плетешок да насмолил его смолой, и смолы пенька приняла триста пудов; обмотался он весь плетешком этим, чтоб не съел его змей, не исчавкал его за один разок, и пошел на него.
Подходит Никита Кожемяка к берлоге змеиной, а змей увидал его, поджал хвост, и заперся, и не выходит к нему. «Выходи, брат, лучше в чистое поле! — гаркнул Никита Кожемяка. — Не то и берлогу твою размечу на ветер всю». Да и стал было приниматься за работу, колоду за колодой, как лучинки, вытаскивать, чрез себя перекидывать. Змей видит беду неминучую, что хуже в берлоге задушит его Никита, и вышел к нему в чистое поле.
Долго ли, коротко ли бился со змеем Никита, только повалил его врукопашную; тут змей взмолился ему; «Не бей меня до смерти, Микитушка: сильней нас с тобой на свете нет, останемся мы жить с тобой, так что добра не сделаем, а худа не увидим: разделим мы с тобой всю землю, весь свет поровну, ты будешь жить в одной половине, я в другой; ни тебе, ни мне обидно не будет». — «Ладно, — сказал Никита Кожемяка, — так надо нам поперек всей земли межу проложить, протащешь ли соху?» — «Протащу», — сказал змей. Вот Никита и выковал сошник в триста пудов и сделал по нем соху, запряг змея да и стал из-под Киева межу пропахивать; так и провел он борозду от Киева до самого до моря.
Запыхался змей и изнудился; рад, что службе его пришел конец. «Ну, — говорит он Никитушке, теперь мы с тобой всю землю поделили: которая половина будет твоя, которая моя?» — «Землю разделили, — проговорил Никита, а сам змея из сохи не выпускает, — да еще не разделили моря; теперь тащи соху по морю, давай и его межевать, а то скажешь после, что твою воду берут».
Нечего делать змею, поволок змей соху по синему морю; сам плывет, сам голову гребенчатую подымает, кругом озирается, скоро ли тому морю конец. Как въехали они на самую середину моря, так Никита Кожемяка убил того змея и утопил его в море.
Про царскую дочь и говорить нечего, что освободилась она и стала жить да поживать в терему у батюшки. А борозда эта осталась и поныне; она была глубиной в две сажени, а в отвале на столько же вышины; сколько сот лет прошло, а борозду все знать, только помаленьку осыпается и вокруг пашут, по обе стороны, а ее не трогают; а кто не знает этого дела, тот называет борозду эту валом, а для чего и кем такой вал сделан — не говорят.
Никита Кожемяка, сделав святое дело, за труд не взял ничего; он опять пошел по-прежнему кожи мять.
* * *
Когда царствовал царь Иван Васильевич, царь Грозный, то литовцы задумали взять Москву. Как тут быть — сила не берет, так пойти на хитрости: не волчий зев, так лисий хвост. Вот они и купили бояр царских, а те и подали царю облыжную жалобу на новгородцев, что они-де смутные, непокорные люди, против царской власти бунтуют, только того и смотрят, где бы и как бы причинить измену; и уговорили царя самому смирять их. Царь и взял с собой губников да палачей московских, Малюту, сына Скуратова, и других, и отправился смирять новгородцев.
Вот царь Иван Васильевич чинит суд страшный и расправу жестокую в Новгороде, а литовцы тем часом подошли, и накрыли Москву, и заняли ее, и правят с нее серебра и золота возами.
В одну ночь лежит Грозный-царь в опочивальне своей, утомившись кровавыми казнями невинных новгородцев. Не может он соснуть, не может глаз сомкнуть и видит не во сне, а въяве: подходит к ложу его могучий воин; и опознал он в воине этом Заневского.
— Чего хочешь? — прошептал испуганный царь. — Покланяюсь тебе, — а сам лежит, сложа руки на груди, и смотрит.
— Что спишь, царь Иван? — сказал воин. — На вдове твоей сватается жених незваный; она без тебя не знает, идти ли?
Не понял Грозный-царь слов посланника; ночь изошла, страх прошел; наутро пошли опять те же убийства, те же кары и казни. Пришла ночь; ослепленный клеветою крамольных бояр, измученный дневными казнями, царь лег опять на ложе свое, но его опять взял страх, он будто чего-то ждал. В полночь тот же посол и те же слова: «Царь, на вдове твоей сватается жених; она без тебя не знает, идти ли ей, нет ли».
Долго лежал бедный царь, не смыкая глаз, все глядел на то место, где стоял грозный воин; давно уже не было его, но это не сон, царь не спит и не спал; это то же, что было вчера; и вчера ночью не спал он, а видел и слышал живыми очами своими и ушами. Заснул ли, нет ли царь к утру — про то ведает один Бог; а как день настал, так опять губники с палачами принялись за работу, а Грозный-царь давал суд и ряд и сам отбирал под пыткой допросы. Страшно стало ему, когда увидел, что и этот день уже вечеряет, что пора на покой хоть палачам. Ушел Иван Васильевич в почивальню свою, опять лег и опять ждет гостя.
— Царь Иван, — сказал воин, который на этот раз был страшнее прежнего и так светел, что царь не мог смотреть ему прямо в глаза, — я говорю тебе в последний раз: иди спасать свою вдовицу; виновные у тебя радуются, невинные плачут; страшись гнева Господня: бояре продали тебя, продали твою Москву, продали Русь; иди и казни виновных; там вдова твоя, там она молит тебя о помощи, а не здесь; тут молят о пощаде, а ты ее не даешь.
Царь на этот раз посадил в опочивальню своих трех близких бояр; когда воин изник на месте, то Иван Васильевич, собравшись с силами, перевел дух и спросил: «Видели?» Бояре смотрели на царя, не понимая слов его: они не видели ничего.
— Ну так слышали?
— Нет, не слыхали ничего; только голос пронесся в открытое окно, словно кто вдалеке простонал.
Иван Васильевич сел, замолк и долго смотрел на то место, где уже в третий раз показалось ему загадочное видение. Он вдруг вскочил, велел в ту же ночь всем подыматься, сам прянул на богатырского коня своего и поскакал к сирой вдовице своей, Москве белокаменной. Избавя и выпроводив из нее незваных гостей, литовцев, он казнил продажных бояр, которые так коварно его обманули, засаженных в темницы новгородцев всех приказал выпустить на свободу, а тех, которые уже были им замучены и казнены, поминать в синодиках.