Лет тому с десяток сидели мы в тверской деревне моей с добрыми соседями в саду, под навесом (а у меня вокруг дома сделан широкий навес, сажени в три), пили чай не торопясь, курили трубки и балагурили. Беседа подошла к народному говору, который различается так резко и ясно для привычного уха не только в разных губерниях и уездах, но даже иногда в близких, соседних полосах. Разве лихо возьмет литвина, чтоб он не дзекнул? Хохол у саду (в саду) сидит, в себя (у себя) гостит; и по этому произношению, как и по особой певучести буквы о, по надышке на букву г, вы легко узнаете южного руса; курянин ходить и видить; москвич владеет и балагурит, владимирец володает и бологурит; но этого мало: в Ворсме говорят не так, как в селе Павлове, и кто наострит ухо свое на это, тот легко распознает всякого уроженца по местности.[1]

– Не совсем я на это согласен, – сказал один из гостей моих, – воля ваша, а вы опять сели на своего конька. Другие поддерживали моего противника: они соглашались, что у нас есть различие в говоре по губерниям или, вернее, по полосам, что особенно реки обозначают пределы этих наречий, но утверждали притом, что по говору нельзя определить верно даже губернии, не только округа, что произношение в народе нашем какое-то общее, грубое, с небольшими оттенками, под Москвой на а, под Костромой на о, но вообще довольно неопределительное, шаткое, произвольное, что к нему нельзя примениться и нельзя сделать по нем никаких верных заключений. Мнение это они подкрепляли еще тем, что, например, в Шенкурске находим почти белорусское произношение, а в Новгородской губернии весьма близкое к малорусскому, но что при всем том собственно в Великороссии все говоры эти сливаются более в один, и в этом одном оттенки не довольно значительны и точны.

На дворе пробежал дождичек, и опять проглянуло солнце; дорожки в саду были усыпаны каким-то илистым песком и сделались скользкими. Плотник, идучи мимо нас с доской – я строил беседку, – поскользнулся и чуть было не упал; я оборотился к нему и спросил:

– Что ты?

– Ничего, – отвечал он, прибавив к этому еще одно только слово, оправился, отряхнулся и пошел далее.

– Поверите ли вы мне на слово, господа, – сказал я, – что два плотника, которые у меня работают со вчерашнего дня, наняты в помощь моим не мною, что я их не видал, не говорил с ними доселе ни слова и что вот теперь, при вас, первый раз слышу, какой у этого человека голос?

– Коли вы говорите это, то поверим, – отвечали те, – почему ж нет?

– Ну, вы слышали, что он мне отвечал; скажите ж мне, откуда он?

Один недослышал, другие уверяли, что плотник отвечал только: «Ничего, скользко», и не брались вывести из этого никакого заключения.

– Это новгородец, – сказал я, – держу какой хотите заклад, и притом из северной части Новгородской губернии. А почему? Да потому что он сказал не скольско, а склёзко.

Пошли и спросили – вышло так.

Гости мои посмеялись этому случаю, потом начали подшучивать и наконец, по врожденному в нас духу сомнения, стали намекать, что едва ли я не подшутил над ними насчет моего знания народных наречий; они считали невероятным, чтоб я не знал, откуда пришли ко мне в дом плотники, а также не совсем похожим па дело, чтоб по одному слову склёзко узнать северного новгородца.

– Воля ваша, господа, – сказал я, – но мне случалось это уже не десять раз и на веку моем, и я очень редко ошибался. Впрочем, я соглашусь в том, что собственно говор или произношение вернее указывает нам родину, чем то или другое слово, но иногда именно одного только слова достаточно, чтоб решить вопрос.

В это время доложили мне, что пришли два старца с сборною памятью[2]. Я уже слышал об них; они разъезжали несколько времени по нашему уезду и обратили на себя по разным обстоятельствам некоторое внимание. Они вошли; один был старичок хворого вида и молчаливый, а другой молодец собой и красавец, ловкий, бойкий, но, впрочем, держал себя также очень прилично. Я их посадил, начал расспрашивать и удивился с первого слова, когда молодой сказал, что он вологжанин. Я еще раз спросил: «Да вы давно в том краю?» – «Давно, я все там». – «Да откуда же вы родом?» – «Я тамодий», – пробормотал он едва внятно, кланяясь. Только что успел он произнести слово это – тамодий вместо тамошний, как я поглядел на него с улыбкой и сказал: «А не ярославские вы, батюшка?» Он побагровел, потом побледнел, взглянулся, забывшись, с товарищем и отвечал, растерявшись: «Не, родимый». – «О, да еще не ростовский!» – сказал я, захохотав, узнав в этом «не, родимый», необлыжного ростовца.

Не успел я произнести этих слов, как вологжанин мне бух в ноги: «Не погуби!…»

Под монашескими рясами скрывались двое бродяг с фальшивыми видами и сборною памятью; мой ростовец был сидельцем на отчете, унес выручку и бежал. В раскольничьих скитах нашел он пристанище и доселе шатался по разным местам, собирая подаяние.

Это приключение рассмешило и утешило моих гостей; тут уже подлог с моей стороны был невозможен, и они убедились в основательности моих познаний по части отечественного языковедения.