В вотчинной конторе главный приказчик сидел на своем месте, на высоком круглом табурете, перед высокою конторкою; вокруг человека два побрякивали счетами, а в передней половине комнаты, отделенной перильцами, стояли несколько крестьян. Они подходили поочередно, кланялись, клали перед главным приказчиком несколько раскрытых ассигнаций и, если дело было в порядке, по знаку его молча либо со вздохом удалялись. Кому счастье послужило и оброк был выработан с избытком, тот был и с виду повеселее, потряхивал головой и разводил кудри руками; иной же бедняк вздыхал, и сопел, и поворачивался будто нехотя, когда приходилось туго либо надо было просить на одну часть оброка отсрочки. Приказчик обращался хорошо и довольно ласково с людьми, и кто вносил более половины за полгода и представлял дельные причины, тому он при надлежащих наставлениях давал отсрочку. Низко кланяясь и благодаря Ивана Тимофеевича за милость и льготу, тот уходил с отсрочкой своей домой.
Наконец приказчик обратился к крестьянину, который стоял поодаль в углу, держал шапку перед собою в опущенных руках, глядел в землю и во все время даже ни разу не почесался. Крестьянин этот незадолго перед сим отвечал приказчику:
– Нет у меня ни гроша, батюшка Иван Тимофеевич, власть ваша.
Иван Тимофеевич тогда поглядел на него только искоса и продолжал рассчитываться с другими; теперь же он, положив оба локтя на конторку, опять посмотрел на мужика попристальнее и сказал:
– Осип! Что ж это будет с тобой? Шутишь ты, что ли?
– Не шутки на уме, батюшка, – отвечал тот. – Такая задача задалась, что хоть ты что хошь делай. Известно, батюшка Иван Тимофеевич, ваше дело правое; на вас нашему брату жаловаться нечего, да и на господ плакаться грешно: милуете и жалуете, а свое, что следует, внеси; на то тягло держишь, на то землю пашешь. Что угодно, то и делайте, и отсрочки просить больше не стану – что ноне, что завтра, что через год, – знать, уж все одно, мне заплатить нечем; так задалось.
– Да отчего же так, Осип, отчего же другие платят и не жалуются, что оброк велик, а говорят, что по силам?
– Ия, батюшка, не жалуюсь, благодарим господ своих и вас: оброк, нечего бога гневить, не то чтобы больно велик; да, вишь, как нет его, и воротился с пустыми руками, так что станешь делать? Невелика вещь вчерашний день: дней у бога впереди много, да уж не забудешь его, хоть надорвись. Сами вы изволите знать, что за мной ни пьянства, ни другого какого художества нет; да, видно, такое есть попущение божие, так задалось.
– Плохо будет тебе, Осип: другой срок упускаешь, и все неисправен. Я уж не знаю, что с тобой и делать стану; а потачки тебе нельзя дать, уж и ради других.
– Об этом кто говорит, Иван Тимофеевич, это известное дело, что нельзя; вы поноровите одному, а они все откажутся; пожалуй, с половины мужиков не сберешь оброку.
– Так хоть растолкуй мне, какая ж была тебе задача? Год ходил, руки работающие есть; отчего ж ты ничего не принес?
– А вот, батюшка, отчего: пришел я на место ни с чем, таки вот через силу дотянулся; а в Питере, известно, омут; как ввалился в рогатку[1], так и доставай мошну: билет выправить, больничные, да пошлинные, да за прописку – а есть надо, на гривенник одного хлеба на день мало, – ну, и идешь к кому ни попало, таки живьем в руки разбойнику и отдаешься: только слава, что подрядчик, а христианской души в нем нет. Ну, работал я недели с три, а там схватило меня что-то, заболел; пролежал, и недолго, да подрядчик все в прогул ставит, вычету полагает по целковому на день. Легкое дело целковый! Отдать-то его не мудрость, да поди-ка заработай его! Тут, только что вышел из больницы, другая беда прилунилась, так вот ровно с неба за грехи свалилась: стал, то есть сделался прикосновенным – и бог знает за что; а затаскали было и пропал было совсем: раздавили па улице человека, наехала карета, сшибла его – и под колеса. Он лежит, а тут бой такой, не по-здешнему, карета за каретой, стук, крик – того гляди раздавят лежачего вовсе, а еще он, может статься, жив. Я подскочил, ухватил его под руки и оттащил к краю; то есть, по-тамошнему, плитувар называется, где ходят пешие; набежали эти городовые, взяли его, да и меня туда же. Я проситься у них: за что, мол, меня-то? Там, говорят, разберут все, а нам тебя, по прикосновенности, отпустить нельзя: пойдем и не толкуй.
Привели, да и увязили меня в такое место, что не дай бог ни другу, ни недругу. Сижу я неделю, сижу другую, денег со мной нет ни гроша – хоть пропадай! Наконец через великую силу упросил я, чтоб хоть послали обо мне весть подрядчику: авось хоть он не вступится ли. Подрядчик пришел, выкупил меня у писаря. Я измолился ему, как вот отцу родному; работал все лето, пришло дело к расчету – с костей да на кости – он насчитал еще рублей семь на меня! «Как, мол, так? Побойся ты бога!» – «Да вот как: вот, мол, что следует тебе за лето; вот сколько вычету за прогул, когда был болен, а вот сколько, как сидел в сибирке; да вот еще выкупу за тебя дано. Гляди, что осталось: вот, семи рублей не хватает».
Поплакался я на обиду да пошел к другому подрядчику: авось-де не посчастливится ль получше. Так старый подрядчик не отпускает, не отдает паспорта; принужден занять у нового деньги да расплатиться: вот и заработал. А тут еще опять-таки за прописку, да то, да ce, так я опять в долгу, как в репью. Ну, авось, бог милостив, отработаем, что-нибудь заслужим; благословись, пошел опять снова. Проходит месяц, другой, третий, что-то подрядчик наш больно плох делается, все отнекивается; как придет дело к расчету, все, говорит, после, а выдает, кому уж больно нужно, по гривнам да по копейкам. Мы потолковали промеж собой – как быть? Уйдешь, все пропадет, что заработано; кажись, он человек добрый, и люди хвалят – останемся да поработаем, авось не обидит. Пришел срок, надо распускать рабочих, а подрядчика нашего нет, пропал. Снял он, вишь, работы с торгов, по планам, рассчитав по свае и по кирпичику, а тут вышло не то: как пришлось к делу, ан планы те и не годятся; тут прибавить, там убавить, тут на сводах сделать, там под бут сваи забить, – а всего этого по ряду и не было; он туда, сюда, хотел было откинуться[2] – так не пускают; деньги-то усадил, пошел просьбы писать да смазывать – и сел; вот он, сердечный, утопился ли, как сказывали, бежал ли куда, только что пропал, а мы с одними руками да с брюхом остались. Покуда водили нас, да допрашивали, да выдали паспорты, так последние крохи и проели, и животики подобрались; срок паспортам вышел, гонят, ступай домой – вот я и пришел. Батюшка Иван Тимофеевич, что хочешь, то надо мною и делай.
Подумав немного, приказчик все-таки счел за нужное побранить Осипа и постращать его, тем более что и сам он не оспаривал пользы этого, уверяя, что народ ныне все друг на друга смотрят и что потачки нельзя давать никому. Но затем Иван Тимофеевич простил Осипа, то есть не наказывал его, а велел приходить еще раз за паспортом, обещав написать господам и просить их, чтобы еще потерпели до следующего года. «А коли тогда не внесешь, то уж не прогневайся, будет плохо: либо с тягла ссажу тебя да в работу пошлю, либо лоб забреем. Дальше делать с тобой нечего».
Осип провел дома, в семье, несколько недель довольно спокойно, готовясь опять в путь. «За один-то год, – говорил он, – бог даст, как-нибудь уплачу я оброк, а уж за два – хоть разопнуться, так не добудешь, об этом и думать нечего. А что будет со мной, как и на тот год приду, хоть не то, что как ныне, да с недоимкой? А что ж будет – будет, что богу угодно. Власть его святая».
Пришло время отправления, и Осип, получив паспорт свой и строгое повторение добрых советов и наказов, отправился. Всю дорогу раскидывал он на умах, как ему ухитриться, чтобы отбыть повинность с недоимками и выйти хоть без поживы, да лишь бы самому быть живу. «Не до барыша, – думал он про себя, – была бы слава хороша…» А между тем и на умах у него концы с концами не сходились. Он опять подумал: «Власть господня», – и пошел дальше.
Проработав еще круглый год, не заболев ни разу и не посягая на спасение погибающих, Осип заработал и на этот раз получил от подрядчика долю свою сполна; но ее едва только доставало на уплату годичного оброка, потому что он принужден был услать домой рублей семьдесят, частью на прокорм семьи, а частью на помощь ей же, по полученной отписке, что лошадка пала и работать нечем. Возвращаясь домой сам – третий, с двумя товарищами, он уже принимался рассчитывать на все лады; но и тут и там не хватало, потому что и тут и там были долги после несчастного года. Горе стало больно опять одолевать нашего двоеданца[3]; а когда его еще и товарищи обидели дорогой, напившись пьяными и поколотив его сам – друг за то, что он во весь путь не хотел поднести им ни одной косушки, то он, крепко разбранившись с ними, покинул их хмельных и пошел один вперед. «Что ближе из неминучей беды, то лучше, – подумал он, – за горами только страсти живут».
На другой день, когда заветная дума стала у него все больше и больше разыгрываться, он то упадал духом, плачась на судьбу свою, то опять придумывал средства, как бы пособить горю, то со спокойствием и решимостью шел встретить свою участь. Невольно пришло ему при этом на мысль, что-де есть же люди богатые, которым ничего не стоило бы подарить бедняку сто рублев, и бедняк был бы спасен. Вспомнил он также известное в том краю происшествие, где крестьянин срезал чемодан у проезжавшего и нашел там, кроме вещей, большую сумму денег, так что разжился с той поры; между тем как прошло уже годов более десятка и никто не дознался этого дела, и мужик живет себе спокойно и богатеет. «Стало быть, не разорил же он того господина, – продолжал он думать, выводя бог весть из чего такое заключение, – а опосля того он зарекся и стал мужик смирный и честный, не обижает никого… А пошел он на это дело, может статься, также не по своей воле, а по нужде…»
Осип оглянулся, а за ним тянется по сыпучему песку рыдван осмериком. Кляч напутано много, но толку мало: пески по ступицу. Рыдван поравнялся с Осипом. Время холодное, все кругом запутано, а на запятках привязан, будто для соблазна, чемоданище с замком, продетым в ременную мочку. С четверть часа Осип шел рядом с каретой, поглядывая то на ямщика и лошадей, то на чемодан, в котором, надо быть, набиты все одни деньги. Были сумерки, лес по обе стороны дороги тянулся вплоть, и Осип подумал: «Если б кто стал срезывать чемодан этот и даже воришку заметили бы с козел, то ему легко по первому крику соскочить и уйти в лес… А принести-то мне нечего барину, в контору то есть, хоть и все отдать, так все недочет велик; а дома-то что будет?»
Осип оглянулся – он шел следом за каретой – никого нет, все пусто. Он присел на запятки, думая: «Хотя доеду, все легче будет…» А между тем, ощупывая кругом чемодан и видя, что он только припутан веревкой, Осип достал из-за пояса топор свой и продолжал думать: «Вот как бары-то без оглядки ездят – видно, много у них лишнего добра, – долго ль до греха, вот ведь только подрезать веревку – и своротил его долой, пожалуй и сам упадет, как где тряхнет на кочке…» Думая это, он уже подрезал веревки, о которых говорил, сбросил чемодан на землю, а сам стоял перед ним в каком-то страхе и недоумении, оглядываясь во все стороны. Он почти уже хотел кричать вслед за рыдваном, чтоб взяли потерянный чемодан, но у него затянуло гортань, так что он с трудом только дышал, а говорить не мог.
«Что будешь делать, – сказал Осип, надумавшись, – стало быть, такая судьба моя; тут мудровать нечего: взял чемодан за ухо и потащил его через канавку в сторону». Уже порядочно смеркалось, а потому Осип далеко в лес не забирался, а расположился на опушке и, взрезав кожу, начал перебирать вещи, доискиваясь денег. Долго перерывал он белье, книжки, платья, одеяла и прочее и никак не мог понять, куда эти деньги девались. Перебрав все по ниточке и убедясь наконец, что денег нет, он встал, поглядел вокруг себя и опять на добычу свою и, горемычно почесывая затылок, теперь только стал раздумывать, как же ему быть и куда с вещами деваться. Во-первых, он чемодана не донесет на себе; во-вторых, если б и донес или выбрал что есть получше из вещей, так неминуемо с ними попадется, потому что на следующей же станции проезжашие, без сомнения, объявят о пропаже, а село наше оттуда всего двадцать верст. «Эка притча, – подумал он, – эко грех попутал! Догнать было их да сказать, что нашел, так не догонишь теперь, да и не поверят: веревки обрезаны, попадешься и не разделаешься…» Осип плюнул, проклял соблазнителя своего, перекрестился и пошел скорыми шагами вперед, бросив чемодан и вещи на произвол судьбы.
Между тем двое товарищей его, с которыми он поссорился, покинув их назади, проспались, протрезвились и, торопясь домой, к рассвету пришли на мамаево побоище, как они его называли, на то место, где лежали распоротый чемодан и разбросанные вещи. Они также шли сторонкой, тропой, и потому прямо наткнулись на Осипову беспутную работу. «Это что, парень, гляди-ка!» – поглядели сперва, оробели было немного, полагая, что тут был разбой и убийство, но, разобрав и догадавшись вскоре, в чем дело, рассудили, что чем добру этому пропадать тут даром, так лучше его забрать.
– Весь чемодан с собой тащить опасно, – сказал один. – А мы, брат Серега, разберем-ка лучше по рукам что есть получше, да, завернув во что-нибудь, привесим себе замест котомок, и пойдем: гляди-ка ты, что добра тут! Это вот, вишь, белье все тонкое, хорошее, и платье тож; придем домой, спрячем, а опосля продадим.
– Разумеется, – сказал другой. – Нам что, мы ни в чем не причастны, без греха: нам бог послал; а это чья работа – мы не ведаем.
Но едва успели они подойти к ближайшей деревне, где была станция, как их обоих обступили, потому что тут уже стерегли, не покажется ли какой-нибудь подозрительный человек. Туда-сюда, стали их ощупывать, осматривать, нашли у одного в кармане шелковый платочек и принялись развязывать котомки. Тут деваться было уже некуда: бедняки мои пали в ноги и стали божиться и заклинаться, что они не воры, а находчики. Их связали и отправили вместе с найденным по их же указанию чемоданом в суд.
Осип пришел домой, поздоровался с хозяйкой и ребятишками, рассказывал немного, был как-то молчалив и угрюм и поминал несколько раз беду свою, что не знает, как и с чем завтра показаться в контору. Ему на другой день будто нездоровилось, и он просидел дома. К вечеру в этот же день пришла на село весть, что Серега с товарищем попались вот по какому делу; что, видно-де, лукавый попутал и хоть жаль ребят, а пропадать им не миновать: добра в чемодане было на большие деньги. Чего доброго – сошлют.
Осип как будто этого и ждал: как только у него в соседстве раздался вой Серегиной хозяйки, которая вышла нарочно для этого на улицу, заламывала руки и причитывала, то Осип встал, попросил прощенья у жены своей, которая не могла понять, что это значит, благословил ребятишек и пошел в контору.
– Здравствуйте, батюшка, Иван Тимофеич, – сказал он. – Много благодарен милости барской и вашей, что не разорили вы меня, а ждали оброк с меня третий год. Что бог дал, я принес, вот все до копейки, не оставил дома ни гроша. Только вот что, Иван Тимофеич, вы извольте поскорее отправить меня в суд. Хоть Серега со Степаном обидели меня больно, побили задаром, да уж за это бог их простит, а напраслины им терпеть нельзя: чемодан-то я срезал сдуру у проезжих, вот и топор мой, им и веревки обрезал, да опосля бросил, не взял ничего; а они ни в чем не виноваты, они пришли на готовое. Так уж простите, батюшка Иван Тимофеич, вы меня грешного, – продолжал Осип, повалясь в ноги, – что и вас, то есть и барина, я этим изобидел; а меня прикажите вести в суд: видно, судьба моя такая.