— Подумаешь, Владимир-городок — Москвы уголок, и далече ли? Рукой подать: всего-то два-девяноста; и на большой дороге, и место торговое. А что-то Божьего благословения нет: никто во Владимире не разживался, истиннику не хватает; купцы перебиваются кой-как и живут, словно только в гости приехали; и город беден, нет там никому, что называется, ни наживы ни покою, ни дна ни покрышки.
— На все, братец ты мой, есть причина, — сказал другой собеседник, — давным-давно, еще, знать, при великих князьях, владимирцы согрешили перед Богом, посамовольничали, не приняли архипастыря, хотели своего, что ли, поставить… хоть и давно было, а вот даром не прошло: и поныне зовут их святогонами, и никакое дело у них не спорится. Отцы терпкое поели, а внукам оскомина пала…
— Нет, сударь ты мой, — начал третий, — вот Васильсурск городок, так уж на том, видимо, лежит гнев Божий. Город на двух судоходных, рыбных реках, место бойкое, самое торговое, рыболовство хорошее — кто сурской стерляди не знает? Она и в Питере, и в Москве в одной цене с шекснинскою; и сбыт на этом месте всякому товару; вниз и вверх по Суре места хлебородные, земли обильные, хлебная торговля и обороты в ней большие; проезд на все четыре стороны, разгон такой, что, казалось бы, одними постоялыми дворами надо городу разбогатеть. А нет тебе вот ничем-ничего; бедность такая, что разве только с голью потягается, город обнищал, народ измошенничался — голыш на плуте, плут на голыше да плутом и погоняет… А отчего? Нет Божья благословенья. Когда в старинные годы васильсурцы стали вдруг наживаться, как повалила им деньга со всех сторон, так они забыли Бога, забыли и добрых людей. Три церкви у них развалились, а им не до того было, чтобы, себя сберегая, позаботиться о Божьем доме; все три церкви до того развалились, что службу остановили. Вот и согрубили васильцы перед Господом и каются теперь. Что ни деется на свете, все по грехам нашим. За беззаконие и встарь погибали, ныне погибают, да, вишь ты, не верим. Господь долго терпит, да больно бьет. Вот послушайте бывальщину.
В Олонецкой губернии, в глухом бору, среди такого болота, что летом, почитай, езды туда не было, стояли рядом две деревеньки: одна таки коренная была, а другая выселок из нее, как стало тесно. Поляна выдалась чистая, сухая, травная, водопуск гребнем шел поперек, посередине, и только тут по нем и были каменья; а то все хорошая земля, хоть и не так много ее было; да там, брат, и клок доброй земли в диковину. Одна деревня, на изволоке, — по одну сторону водопуска, другая — по другую; из одной через гребень только виден крест деревянной церковки, которая стояла по ту сторону ската. То коренное село было, а это выселок. Вот как расселились мужички на этом приволье да как принялись бабы рожать детей, оно и опять тесно стало, и земли маловато, пришлось искать промысла. Питер под боком, заработки есть; стали ребята туда ходить, и сталось так, что из этих деревень пошли все столяры и конфетчики. Так и завелось: старики и бабы пашут, а молодцы все в Питере, в конфетчиках, да в столярах; а через год либо два идут домой с денежками, на поправку хозяйству; а побывал дома — опять в Питер. Эта шатущая жизнь их, видно, и поразбаловала, и пошло много ребят разгульных и пропойных.
Вот как-то по осени и воротилось их домой из Питера много; пришли ватагой, Богу не помолились, а за вино, за песни да пляски. Деньги с ними были, вот и задумали складчиной погулять. Оно, конечно, попировать и погулять после долгой отлучки можно, отпраздновать то есть благополучный приход и, пожалуй, угостить деревенскую братию, да знай час, и меру, и время; а они затеяли это в Господень праздник да с утра: поп в колокол, а они в ковши. Собрались они все в одну деревню, в село то есть, в ту, где стояла церковь, и все забились в одну избу. Пошла у них попойка такая, что дым коромыслом: празднословят, богохульствуют, перепились, себя не помнят, — а в церкви насупротив служба идет. Соблазнили, окаянные, весь мир: все, вишь, обрадовались приходу своих, никому не захотелось отстать от попойки, так церковь и осталась пустою. Как заблаговестили к достойной, то у них шум и крик поднялся пуще прежнего, инно в церкви слышно стало, и сам священник, смущаемый соблазном великим, оглянулся в ту сторону, откуда слышались крик и песни…
В это самое время вошел в избу к пирующим незваный гость, непрошеный, с кем дай Бог век не встречаться и в былях его не поминать: мохнатый, черный, как есть с рогами, со змеиным хвостом; вошел и наготы своей не прикрыл, только что большой порожний мешок у него под мышкой: не морочить, стало быть, пришел, а уж прямо за своим делом, с обухом. Пришел да и стал в дверях. Мужики мои, пьяны — не пьяны, а все отрезвились, хотят крест сотворить, ан уж и рука не подымается: больно врасплох их, сердечных, застал. Вот он и стал считать их: это мой, говорит, первой, и другой мой, и третий мой, а на которого пальцем укажет, тот и сидит, только головой мотает да глазками хлопает, а уж без рук, без ног, без языка. Пересчитав всех, достал он из-под мышки мешок, встряхнул его да взял вот этак в левую руку, а правой рукой и пошел хватать их да сажать в мешок; возьмет за голову, ровно кочерыжку, приподымет с места да живьем его мешок, а как, слышь, приподымет которого, то руки да ноги ровно плети болтаются…
— А кто ж тут чужой есть? — сказал он, осерчав. — Не нашим духом пахнет.
А на печи сидела девочка хозяйская, годов десяти. Она прижалась, ни жива ни мертва; а как только заревел он, что кто-то чужой есть, то она перекрестись, как мать учила, да кубарем с печи, да в окно, да давай Бог ноги, что есть духу; без оглядки прямо по дорожке бежит и сама не знает, не понимает куда, сама читает «Богородицу», хоть уж не всю, а сколько знала… за собою слышит она грохот, стук, голоса, крик, визг, хохот… Не оглядывается бедняжка, а бежит что есть духу, да, перевалясь через водопуск, все прямо и, прибежав в ту деревеньку, упала замертво.
Сошлись люди, сбежались соседи, кто не был у обедни, подняли девочку — через силу могла выговорить, что с нею сталось. Слушая ее, нехотя люди стали оглядываться на гребень, на село, да и дивуются: как так? не видать за горой церкви, куда она девалась? Вышли на гребень — нет деревни, нет ничем-ничего. Пар либо дым киселем стоит на том месте. Сдивовался народ, крестится, стоит и смотрит: что это будет?
Стал туман прочищаться, а посредине объявилась гора. Стоит, вот будто спокон веку, а ее не было прежде никогда. На горе сидит черный петух; он захлопал крыльями, прокричал трижды и пропал. Прочистился наконец туман: и места не знать, где деревня стояла, гора на этом месте, а вокруг горы кольцом разлилось озеро, а вокруг озера болото. Так они, мужики мои, поглядели, развели руками и пошли по домам.
Деревня пропала, а к горе и к озеру нет приступу: болото летом не пересыхает, зимою не замерзает. Петух по временам сидит на верхушке на горе, когда туман расстилается понизу, только молчит, не хлопает крыльями, не кричит. В праздники Господни в иную пору слышен звон колокола на озере: то ровно по покойнике перезванивают, то к обедне благовестят, а как зазвонят к достойной, то озеро и забушует, и забурлит… после опять все утихнет, будто ничего не бывало. Сказывают, что и колокол ину пору по ночам на берег выкатывается и опять уходит на дно; сказывают, будто вся гора на озере плавучая и что ветром подгоняет ее то ближе к одному берегу, то к другому; сказывают еще, будто раз как-то молитвами проходящего инока церковь стала было подыматься и крест уже выказался из воды, тогда петух опять появился на горе, а гора поплыла на то место, где выказался крест, и накрыла все… с тех пор никто более ни церкви, ни креста не видал; а только после сильной бури озеро выкидывает на берег, что выбьет водой из потонувшего села со дна озера: черепья, ночвы, деревянные ложки, берестянки, туески, обечайки. А изо всего села этого никто не спасся, ни одна душа, кроме этой девочки.