(Богатырская сказка)

Как подумаешь да порассудишь, что иной голыш, бедняк бьется из-за последней деньги, из-за куска хлеба, колотится, что козел об ясли, весь век, да и то, бывает, не добьется до торной тропы, чтобы пройтись, как люди ходят; а иной, Господень крестник, только шапку наставит, и валится всякое добро и милость, живи да поживай. Как подумаешь, подгорюнясь, про эту притчу, так поневоле и сядешь, надувшись, как волостной наш, коли его кто обнесет случаем чаркой, сядешь, да и переведешь дух, что кузнечный мех, да повесишь голову и сидишь.

Мужичок, сказывают, живучи где-то в понизовом захолустье, так же, по-нашему, все тужил да тужил, что ему талану нет; а все, вишь, хотелось разжиться так, ни с чего, здорово живешь; не то чтобы работой да пóтом, а сидючи-глядючи, по белу свету гуляючи, пляшучи да припеваючи; и задумал он разбогатеть кладом. Наладил он песню ли, сказку ли про этот клад, да все и читает ее одну, словно вековую докучную сказку про Сашку Серую Сермяжку; и бредит кладом, и здоровается с тобою кладом же, и прощается кладом, и куска, прости Господи, ко рту не поднесет, не помянув, хоть про себя, клад. Чему же быть тут доброму, коли человеку дурью глаза и уши запорошило, голову набило по самое темя? Люди берутся за цеп, за косу, а он персты расставит пошире, словно грабли, уши развесит да так и ходит по селу дурак-дураком; только норовит, где бы какого старика поймать, чтоб порассказать ему, какие клады бывают, да где живут они, да кому даются, а кому не даются; и в одну ночь, чай, прошатался молодец наш, клада ищучи, то к Лукашкину яру, то под Заячий лаз, то на Мурзинский курган, да, видно, не дается клад: молодец наш ходит все тем же оборванцем в сермяжном зипунишке, что на одной подкладке держится, а то бы давно развалился.

Первые клады в понизовых губерниях положили, сказывают, волжские разбойники. Выедут они, бывало, ночью на матушку-Волгу широкую в косной лодке да прикроются сверху рогожами, чтоб не видать было народа, и только вóззрятся на расшиву какую либо в дощаник, в кладную, то и держат прямо в корму. Коли кормщик на путевом судне по обычаю окликнет их: «Мир, Бог на помочь» да «Откуда Бог несет?», а потом: «Чье судно, чья кладь, откуда бурлаки?», то чем бы и как добрым людям, отвечать: «Вам Бог на помочь, — оттуда-то, хозяин такой-то, кладь такая-то», да выждать напутного слова: «С Богом!», да и идти себе своим путем, так разбойники молчат, говорю, на оклик да держатся прямо в корму, а подошедши, кидают причал, а атаман кричит: «Бери причал!» Бурлаки знают, что разбойника ни одна пуля не берет, обух не одолеет; принимают молча причал и на приказ атамана «Сарын на кичку» все до одного прячутся в мурью — в порожнее место промеж палубой и кладью. Хозяин тут управляйся один, как знаешь, а бурлаки ни за что на разбойника руки не подымут. Разбойники влезают на судно, берут хозяина либо приказчика, кто случится, и допытывают: «Где деньги?», а коли устойчив больно да упрям, так бывало и то, что поджаривали на легоньком огоньке. Набравши золота и серебра много, случалось, что разбойникам девать его некуда; они и зарывали его в землю и писали на клады эти записки, где лежит клад и кому он дается; вот, например, запись на клад: «От села Свекловихина на полдни, в семи верстах от Красного яру, супротив большого каменного мару, в двухстах семнадцати шагах, а от раздвоившейся березы в сорока семи шагах, положено кладом, в двух чайниках медных да в котле чугунном, на глубине косой сажени, золотом на двадцать одну тысячу, серебром на семнадцать с половиною тысяч, да золотых с каменьями дорогими перстней два. А клад этот никому не дастся, только дастся он молодому удалому накануне Ивана Купала, коли задом пройдет от самого села до места и станет рыть, не оглядываясь, не озираючись, да обет положит выкупить трех человек из острога, да господских троих на волю вольную. А буде зароку не выполнит, то клад пропадет, в него самого уйдет и огнем въестся, и в костях мозги усохнут. Слово мое крепко». А какой зарок либо завет кто положит на клад, такое слово и твердит про себя, когда клад зарывает; затем уже клад не дастся тебе, коли завету не исполнишь, во веки веков. Сказывают, что один какой-то обронил запись такую, а мужик нашел ее, вынул клад, сам пропадал без вести сорок лет, а воротившись, выкупил у господина на волю всю деревню свою. Другой клал клад и приговаривал: «На сто голов молодецких», то есть чтобы сто молодцов пришли за кладом этим, а больше он никому не дастся, а лыкодер в лесу тут же подле случился да переговаривал за каждым словом по-своему: «На сто колов осиновых»; переговорив хозяина одним разом — а кто какое слово напоследок вымолвит, по тому и быть, — лыкодер вырубил сто колов осиновых, поклонился ими кладу да и вынул его, и клад ему дался без спору. Опять другой, сказывают, положил клад богатый да не велел даваться никому, поколе на этом месте станет море. Мужичок этот помер, а запись досталась сыну, да только не знал он, как с нею быть и как добыть клад. На селе этом жил мужик, про которого шла молва что он всякую пору и причину знает и оборот во всяком деле; к нему и пришел с записью молодой парень на совет да и прогулял по недогадливости своей клад. Мужик этот провел парня — то тем, то другим его пробавил, а как весна пришла, так подпрудил место, где положен был клад, заметив его колом, да под водой и вынул. Вот-де тебе и море! Есть где-то, сказывают, пугачевский клад; положен в мешке кожаном, а мешок в рубаху, а поверх кладу положен убитый человек нарочно, — видно, чтобы кто рыть станет, подумал, что это-де могила, и покинул бы ее. А это еще слышал кто, что есть жук, который летает ночью накануне Иванова дня и сам норовит налететь на человека: коли рот растворишь да подставишь его и жук влетит, то выплюнь на руку, и у тебя богатый клад; сыпь скорее с руки в мешок либо в шапку да во все карманы — посыплется чистое золото.

Иные кладут благочестивый клад с молитвою, а чаще того, спознавшись с нечистой силой, с бесовскою властию; тогда уже не вынет его никто, не отдав души черту. Много есть кладов татарских и калмыцких старых годов: так к тем уже не приступайся без шайтана либо веди такого ж некрещеного татарина. Эти клады живут без записи, но не вынешь, хоть и знал бы, где лежит, коли с шайтаном не побратаешься. Есть и такие клады, что взаймы дают; приди, попроси честно, с поклоном: дай-де, пожалуйста, кум, сотенку, я принесу тебе накануне Рождества либо там в Духов день, что ли, — и дастся, да только если, упаси Боже, обманешь, так пропал: помрешь, либо рука усохнет, а не то сам пойдешь по свету белому кладом ходить до поры до времени, поколе кто не ударит тебя, как в драку пьяный полезешь, по щеке, тогда сам и рассыплешься кладом. А есть и такие ходячие клады: мужик, сказывают, ночью нашатнулся на какую-то сапатую кобылу да хотел отогнать ее, ударил кнутовищем — она и рассыпалась кладом, да все старинными золотыми да крестовиками. Другой мужик этак же хотел ночью свинью выгнать из огорода и, Бог весть, говорит, отколе она затесалась: тын плотный кругом, что и кошке негде пролезть, и калиточка на запоре, а хрюкает, ходит да по грядам роется. Мужик выскочил из избы, ухватил полено, шарахнул свинью вдоль по боку — она и рассыпалась кладом, да таким, что десять огородов можно купить да по десятку работников еще на каждый. А то есть и такой клад, что ни с чем не дается, как только по своей по доброй воле; кто знает, где он лежит, так ходят о полуночи туда да упрашивают его и кумом честят; ино раз десять побывать доведется да потолковать с ним, поколе покажешься ему, да приглянешься, да ему угодишь; а сдастся, так твой, бери смело.

Всего этого, а может еще и побольше того, наслушался молодец наш, словно сыворотки нахлебался: брюхо набито, а ни вкусу, ни проку; уже ничего не слышит, не видит, кроме клада. Одно на уме, одно на языке. Человек видит свинью либо другую какую скотину, так подумает, может статься, ину пору — кого грешная дума не одолела, — подумает разве только, что вот-де, кабы она моя, так я бы ее на рынок свез да продал, либо вот, кабы моя свинья, так откормил бы ее к праздникам да зарезал, уж по крайности знал бы и помнил, что Бог дал праздник; так подумал бы, говорю, иной человек; а наш молодец, на котором лохмотья серой сермяги держались, как листья кочана капусты вокруг кочерыжки, не иглой да ниткой, а тем, что приросли, наш молодец все только, как увидит свинку, то и норовит свистнуть ее из-за угла поленом — не рассыплется ли кладом? А тут, глядишь, по рылу заденет ее поленом, она и околела, и разделывайся да ведайся с хозяином, как знаешь. Так-то не раз, бывало, отомнут нашему молодцу за проказы эти бока, что он про себя думает: хоть бы уж самому мне кладом рассыпаться, так уж был бы один конец! Сказывают, что сделал молодец наш раз как-то еще лучше: повстречал он на чужом селе немого старика нищего, и померещилось ему, что это ходячий клад; он, подошедши, да и давай его, бедняка, колотить, а тот нем, слова не вымолвит, ревет не своим голосом, а сказать ничего не скажет. Тут набежали ребята, схватили раба Божьего, искателя клада, валяли его часа два, словно гвардейское сукно, да еще и затаскали было по судам да волостным правлениям, так что вышел он оттуда — еле-еле душа в заплатах держится, весь костяк наружу вылез. Кажись бы, это ли не наука ему? так нет; отдохнул да перемогся — и забыл прошлое горе и готов хоть ныне, хоть завтра опять за кладом идти. То-то забывчив на прошлую беду русский человек: и крута гора, да забывчива!

Подсиживал молодец наш и папоротниковый цвет, выжидал его, как пылинка в засуху росинку, — не дался; собирал и семитравный травник — либо не досушил, либо пересушил, а кладу не доискался; выходил и до зари по ночам подстеречь да высмотреть, на каком месте в сухих буераках черти поминки поминают, потому что слышал от старых людей, что там быть и кладу, — не доискался и чертей; искал он и разрыв- либо спрыг-травы, которую называют и железняком и от которой все запоры и затворы разлетаются и клады сами в руки даются, — так не далась ему и трава эта, Бог весть отчего; словом пришлось нашему искателю хоть камень на шею да в воду, коли б шайтан его не помиловал; слушайте.

На самого Ивана Купала, когда настоящая пора бывает клады искать, молодец наш пошел в ночи в раздумье, куда глаза глядят, и стал думать про себя уже вот что: когда б то найти мне хоть такого сатану, что, сказывают, душу берет да чистым золотом за нее расплачивается, ах, когда б найти! — не пожалел бы душишки своей, отдал бы черту, хоть самому ледащему, только бы отсыпал он мне шапки две этого добра, ей, не пожалел бы душишки, ниже для последнего поганца, которого, может статься, там, на низу, и в ломаный грош не ставят, и бьют, и обделяют, и немного душишек на его долю достается.

Не успел так подумать молодец наш, как, не к ночи рассказывать, закрутился перед ним вихор столбиком, круче да круче, гуще да гуще, вспыхнуло с исподу, от земли полымя, пробежало, словно зарево, по черному столбу — и вышел из него, отряхиваясь, человек. На нем смурая епанча какая-то, не то хламида, алая жилетка, смушчатая высокая черная шапка с алым верхом, а сапоги с превысокими подборами, так что след по дороге оставался не от всей ступни, а только от каблуков подкованных, да подкованных больно хитро: душкой наперед, а шипами назад. Молодец наш поглядел на него — обдало его, молодца-то, мурашками, однако пошел вперед как ни в чем не бывало. Тот пристал к нему, словно попутчик какой, идет рядом и заговаривает. Молодец всмотрелся в него — рожа черная, рыло широкое, глаза навыкате, брови облезлые, борода щетинистая, уши лопастью, лоб поперек раздвоился, да из-под шапки комли рогов выглядывают; а как стал господин попутчик кутаться в хламиду да хоронить туда морду, чтобы Герасим не так бойко вглядывался, так показались и лапы перепончатые, словно лягушачьи, да с когтями вершка в полтора. «Молчи, — подумал Герасим (а так звали нашего молодца, хоть сколько ни таились, а пришлось сказать), — молчи, — подумал он, — смекаем и мы кое-что: будем сватами, ударим по рукам».

Слово за словом — попутчик зовет уже Герасима к себе в гости.

— И дам, — говорит, — тебе, чего хочется, добуду все это и достану, только и ты мне прислужись, не откажи.

— Чего хочешь, — отвечает Герасим, — того и проси; я ль тебе не слуга буду? весь твой, на веки веков, только дай ты мне натешиться добром своим, чтоб был я в людях человеком, чтоб была и мне честь не хуже других; дай ты мне найти клад, укажи, где он лежит, да пособи вынуть!

— Что клад, — сказал на это попутчик, — у нас есть добра этого довольно, найдется достаточное число-количество, не рывшись за ним далеко.

А сам тряхнул на ходу одной рукой, тряхнул другою — полны горсти золота. У нашего молодца сердце так и замерло; как увидал он это, ино вперед попутчика забегает по тропинке, да задом ногами частит, да умаливает и упрашивает:

— Поделись, сватушка, поделись, куманек, век служить буду.

— Это что, — сказал опять попутчик, — из-за этакой щепоти нечего и рук марать; нет, мы найдем и почище этого. Да ты, признаться, сегодня очень кстати пришел: в эту ночь мы проверяем клады, пересчитываем их, все ли живы-здоровы и целы; так ты, коли пойдешь со мною, сам увидишь, что у нас этого добра, как говорится по-вашему, тьма и пропасть. По-нашему, конечно, такие слова означают совсем не то; у нас свой язык, прямой, ясный, без всяких затей. Мы говорим промеж собою на всех языках и наречиях, да только половину слов из обихода своего выкидываем вовсе, а понимаем друг друга не хуже вашего. Сами ж вы или мудрецы ваши твердят: всякое излишество зло, и пилите, и мучите поговоркой этой и себя, и друг друга, а сами же ни в чем меры не знаете; да после еще плачетесь на беду свою, коли мы в подземных чертогах своих поем вашу же песню: «А нашего полку прибыло!» Смешной вы народ, право, смешной: и хочется, и колется — по этой поговорке своей живете вы от зыбки до могилы; вот хоть твоя милость, например, половину века отжил, добра никакого в глаза не видал, а не попадись я тебе теперь, так и пропадал бы ты и бедовал в свою голову до самой могилы, а все бы чертогов наших не миновал, потому что, сам знаешь, живучи не спасался.

— Дядюшка, — отозвался молодец наш, — дядюшка, да я ли не ухаживал за вами, я ли не напрашивался, возьмите меня-де с начинкой, со всем, и душу, и тело, как вот стою перед вами; что же я делать стану, коли не допросился, не домолился вас?

Черт плюнул трижды и продолжал:

— Вот то-то, видишь, бестолковый вы народ: я говорю, что и хочется, и колется, вы все мешаете одно с другим; вам бы этак хотелось выкроить, чтоб и волки сыты были, и овцы целы, пробраться середней дорожкой; за нашего брата хватаетесь, а невесть что поминаете, да по сторонам оглядываетесь, кому бы еще про запас поклониться, чтобы на случай неудачи было куда приютиться да чтобы после на нашего брата поклеп наклепать, небылицу взвести, будто-де не по своей воле за эту грамоту взялся, а мы, вишь, соблазнили. Соблазнили! ах вы, горемычные! коли б вы нас сами не затрагивали да двуязычием своим ину пору в беду не вводили, так кто бы стал займать вас и какой бы черт стал вам кланяться да в батраки записываться, вот как я теперь, да потешать вас и все прихоти ваши и причуды? Нет, сосед, у нас так нельзя; середка на половине — это не приходится; этак не попадешь ни туда ни сюда, а черт знает куда, как вы же говорите: наш так наш, так уже и будем знать, что наш; а не наш, так так и скажи.

— Да ваш же, дядюшка, ваш, весь вот как теперь перед вами; и рожки прикажите мне приставить, коли хотите, только, пожалуйста, не больно великие, чтобы, знаете, хоть под шапкой их не видать было: я и от этого не прочь; что хотите, то и делайте.

— Не в рожках сила, — отвечал сосед, — вы все, вишь, не то городите. Пожалуй, другой у вас и в рожках ходит, да не сюда глядит, а тоже тоскует о всякой всячине. Нет, ты ходи в чем хочешь; постный покрой нашему брату не помеха; мы и сами иногда… Ну да об этом после; вот видишь, гляди-ка сюда, мы дошли до места: есть по чему глазам твоим поразбежаться!

Молодец наш оглянулся — и дух в нем замер от радости; так вот льдом и окатило, а после кипятком. Земля перед ними расступилась, и открылся вертеп весь в огнях цветных, так что глазам не дает глянуть. Черти, и малые, и большие таскают мешки в кучу, да котлы, да сундуки; один ходит со связкой ключей, да отпирает, да свидетельствует замки и печати, да сымает их; прочие высыпают золото, серебро, дорогие каменья да уже не счетом считают, — куда! тут не найдешь никакого счета! — а гарнцами пересыпают да мерками и четвериками. Голова ты моя, головушка! что за пропасть добра, серебра да золота: словно утроба земная перед тобою разверзлась и кажет все сокровища свои, которые накопила со дня мироздания! Страшно глянуть было на богатство это; нашего Герасима взяла бить лихоманка, таки не выждет, думается, не доживет того часу, когда черт наделит его сам этим добром. А черти, как увидали, что привели к ним нового товарища, так вот так и забегали, словно мыши в подполье, и давай пересыпать перед гостем золото из кадки в кадку, из мерки в меру.

«Шабаш! — сказал Гераськин товарищ. — Надо отдохнуть да повеселиться». И все черти покинули работу свою: который на счетах клал — кинул их на кучу серебра; который записывал — перо за ухо да лист на столе перевернул, чтобы, знаете, кому дела нет до письма его, не прочитал, сколько кладов на свете есть и где они лежат; которые считали — те давай кататься по золоту, как собаки по навозу, да подняли крик, смех, визг; а тут, глядь, отколе ни возьмись гусли, рожок, волынка, балалайка, гудок да еще и бубны: пошла пляска страшная и гульня такая, что Герасим стал уже то и дело оглядываться, не сбежится ли народ с соседних деревень на проказы эти; да нет, видно, спали еще все, не видать по оврагу никого. Глядел, глядел Герасим наш на все это да опять стал присматриваться на золото, что огнем ясным блестело: горы золотые с горами серебряными перемешиваются, перстни, серьги, подвески, ожерелья, запястья, зарукавья, поднизи, да все яхонт, алмаз, изумруд, бирюза; не стало мочи терпеть больше нашему Герасиму, подошел он к приятелю своему, попутчику, который, видно, сюда домой пришел и епанчу свою и шапку снял да наземь кинул, а ходил в красной жилетке да, простите меня, в плисовых штанах с золотым лампасом, — подошел да и говорит ему потихоньку:

— Что ж, дядюшка, наделите меня, грешного, да отпустите…

— Ты ешь пирог с грибами да держи язык за зубами, — сказал, глянув через плечо, плисовый попутчик. — Я говорю, что вам нельзя не завираться. Ну дам я тебе; сказал, что дам, сколько на себе унесешь, еще, пожалуй, до околицы двух или трех пошлю с тобою помощников своих, чтобы донесли тебе добро это; да ты не обманешь ли меня после, не откинешься ли?

— Кто? я? — спросил Герасим. — Я откинусь? дядюшка, да как хочешь, заставь побожиться вот тебе крест…

Шарасть! все как рукой сняло; страшный гром с раскату ударил, и молнией опалило Герасиму бороду, а черти все до одного в глазах его из вертепа в бездну бездонную попрыгали. В один миг, не успел Герасим и крестного знамения повершить, все пропало; темная ночь обдала его градом и дождем, буря завыла, гроза загрохотала, и бедняк лежал долго без памяти. Он проснулся на рассвете в лесу, на скате крутого яра; хотел кричать — нет голосу, нет языка; хотел привстать — ноги отнялись; насилу, сказывают, дотащился он к вечеру на дорожку, там подобрал его мужик да привез в село. С этой поры Герасим лазил на карачках, протягивал руку Христа ради за насущным ломтем, поколе не дошел до могилы своей. Языка не доискался он по смертный час свой; тогда только он проговорил, покаялся и рассказал, что сбылось над ним накануне Ивана Купала.