Было бы величайшей ошибкой думать, что концессии означают мир. Ничего подобного! Концессия — это не мир с капиталом, а война в новой плоскости. Ленин
Часть первая
ДВА КОРАБЛЯ
На заре к Владивостокскому порту приближались два парохода.
Они шли из просторов, покрытые брызгами, пеной и блестящими кристаллами соли по верхней кромке бортов. Материк, невидимый за пеленой утреннего тумана, был совсем близок.
Первый, «Трансбалт», шел из Черного моря с грузом соли для камчатских рыбалок, штормовал в Индийском океане и, потрепанный, но победивший, подходил к Владивостоку. В Шанхае он взял уголь и пассажиров — китайцев: в третий класс — восемьдесят, в первый — одного, одетого по-европейски.
Туман с вечера стоял неподвижной стеной. Палубы, переходы, мостики — все было мокрое, скользкое. Пассажирам, привыкшим к бою машин, казалось, что судно неподвижно.
Перед зарей потянул ветер. Сначала легкий, незаметный, он даже не казался ветром, а дыханием какого-то скрывающегося в тумане исполинского существа. Но уже через четверть часа ветер стал настоящим ветром, хозяином неба и моря. Он ворвался в туман, разодрал его на-двое, сверху до низу. И все увидели несравненную голубизну утреннего неба и такую же несравненную голубизну воды. Разодрав туман, ветер погнал его на запад. Он сбивал его в плотные клубы, превращал в облака. Спустя час, розовые облака мчались над кораблем, и вокруг стало широко, привольно и хорошо.
Китайский пассажир первого класса, гражданин Китайской республики Лин Дун-фын, высокий и худощавый, вышел на палубу, поднял воротник пальто, сунул руки в карманы и сел на диван встречать утро. Он ехал во Владивосток не впервые. Но тогда Владивосток был в России, а теперь в СССР.
Последняя полоса тумана исчезла на востоке, и Лин Дун-фын увидел над горизонтом ослепительную булавочную головку, через минуту она стала шаром, море из алого превратилось в золотое и вдруг засверкало, как павлиний хвост.
В этот момент рулевой рассмотрел вершину горы Русских на острове Русском. Пассажиры третьего класса торопливо принялись за сборы.
Со второго парохода были видны те же картины неба, моря и тумана. «Хозан-мару» шел из Японии, из Цуруги. На вахте стоял капитан, по палубам сновали невысокие, плотные матросы в коротких штанах, в матросках с рукавами по локоть.
Капитан не покидал мостика: эта часть моря — неверное, опасное место, даже русские разбиваются у скалистых берегов. Нужно быть очень осторожным в этом Умиха-каба — кладбище-море, а на этот раз особенно, потому что у «Хозан-мару» ответственный рейс: первый класс занят японскими рыбопромышленниками, спешащими на торги, при чем в их числе — сам господин депутат парламента Самаки.
Нужно быть особенно бдительным в проклятом тумане у советских берегов.
В Цуруге «Хозан-мару» получил и двух советских пассажиров. Они прибыли из Охотского моря на японской рыболовной шхуне — единственные свидетели катастрофы.
В Охотском море, около южного побережья Камчатки, сгорел советский пароход «Север», груженный снаряжением для рыбалок Акционерного камчатского общества и небольшой ранней партией сезонных рабочих.
Пятнадцатого апреля над материком и островами пронеслись радиоволны:
«„Север”. Пожар. Справиться не можем».
Во владивостокской газете «Красное знамя» телеграмма была помещена лаконично. Что утешительного можно было добавить об этой трагедии в пустынном океане? В Японии телеграмму напечатали с комментариями. Комментаторы прозрачно намекали на советскую неумелость, глупость и делали вывод, что от пожаров гибнут не только корабли.
В конторе самой большой рыбопромышленной фирмы «Мицу-коси», владеющей на Камчатке десятками заводов, телеграмму читали с явным удовольствием. Глава фирмы уединился в кабинете, вынул карту Камчатки, снабженную многими таблицами, и аккуратно зачеркнул квадратик в одной из таблиц.
Когда в Цуругу явились два человека с «Севера», японцы встретили их заботливо и немедленно сообщили во Владивосток имена: Вера Гомонова и Андрей Панкратов.
«Хозан-мару» приближался к порту, а море у советских берегов, вопреки мрачным подозрениям капитана, раскрывалось все приветливее. Сзади, в безграничной лазури, маячило синее пятно острова Аскольда, знаменитого питомником пятнистых оленей. Впереди, по пологим сопкам Русского острова, взбирались последние клочья тумана. Причудливые скалы укрывали темные тихие бухты. Сверкающие зеленью полуострова, точно дозорные, далеко уходили в море.
В каютах первого класса продолжали спать. Впрочем, так могло казаться лакею, когда он неслышно проходил по коридору. В каютах было тихо, но в каютах не спали.
Среднюю занимали глава могущественной «Мицу-коси» господин Яманаси и его секретарь. В настоящий момент Яманаси лежал на койке и ел шоколад с бисквитами — привычка, усвоенная в подражание знакомому англичанину. Секретарь, не любивший шоколада и бисквитов, читал купленный перед отъездом роман. На пароходе он и его шеф держались обособленно и не участвовали в торговых спорах.
Еще одна фирма держалась спокойно и обособленно на «Хозан-мару» — никому неизвестная, впервые выступающая с притязаниями, — фирма «Уда». От нее ехал представителем маленький, тоненький, как четырнадцатилетний мальчик, Медзутаки-сан.
Он тоже не принимал участия в разговорах, читал английские и американские газеты и большую часть времени проводил, запершись в каюте. Похоже было, что Медзутаки страдал морской болезнью и старался спать. Но он не спал, он сидел над той же подробной картой Камчатки. Участки «Мицу-коси» его рука обвела красным карандашом, над каждым поставила номерок, и миниатюрный человек прилежно писал у себя в блокноте длинные колонки цифр.
Двери кают представителей прочих фирм то и дело открывались и пропускали возбужденные фигуры. Промышленники нащупывали друг друга, приоткрывали замыслы и уславливались тут же. К концу пути соглашение было достигнуто.
ХОТ СУ-ИН
Фамилия Павла Березы, члена правления Акционерного камчатского общества, произошла так. Дед его, Еремин, покинул Одессу с первыми переселенцами на Дальний Восток. Из степи, полей, из страны невысоких холмов люди попали на деревянную скорлупу парусника.
Океан, теснота, жара, чудеса невиданных краев измучили путешественников, и когда они ступили на землю на другом конце света, им больше всего хотелось найти что-нибудь свое, родное.
Владивосток встретил деревянными домишками, разбросанными по берегу бухты, кривыми немощеными улицами, дубовой тайгой по сопкам, быстрыми холодными потоками в распадках и следами диких зверей, забредающих на городские окраины.
Все было чуждо, огромно, неприютно. Получив в переселенческом управлении проводника, партия двинулась по берегу Амурского залива. Слева от тропы берег сразу обрывался в море. Оно лежало внизу то в сотне саженей, то в десяти. Справа, по отвесным кручам, взбиралась тайга.
Ничто не напоминало милых рощ и холмов родины.
На первом привале у реки Седанки, на маленькой поляне, заросшей кустами шиповника, переселенцы наткнулись на березу.
Увидев серебристую кору, мелкие, такие знакомые листья, дед Павла не выдержал, бросился к березе, обнял ее ствол и заплакал.
— Эх, ты... береза! — сказал его сосед и родственник Федотов и неожиданно увековечил новую фамилию.
Прозвище «Береза» с течением времени окончательно вытеснило фамилию «Еремин».
Камчатка!
Огромный, но в сущности еще не открытый край. От мыса Лопатки на юге до Чаунской губы на севере. От Анадыря на востоке до Якутии на западе.
Камчатка, омываемая водами Тихого океана, Охотского и Берингова морей...
Камчатка — вулканы и пустынные горы. Ослепительные снега, ночью покрытые заревом расплавленной лавы. Стремительные бешеные реки, непроходимые болота и веселые березовые рощи! Черные, как чугун, горячие ключи и озера... Золото, цветные металлы. Хитрый, неутомимый соболь, голубой песец... Олени и медведи, не боящиеся человека, потому что редко на своем пути они встречали человека.
Камчатка — родина могучей рыбы — лосося.
Камчатка — камчадалов, коряков, ламутов, алеутов и русских, но в сущности пустынная страна.
Камчатка в недавнем прошлом — вотчина хищных купцов и чиновников, стяжателей и мздоимщиков.
В комнате Березы карта Камчатки занимает полстены. Но это только легкие контуры берегов, точки вулканов, несмелые ниточки рек и бесконечные белые пятна.
Карта господствует над столом, книгами, кроватью, над всей комнатой. На все предметы падает сияние неоткрытой страны. У карты хорошо думать.
Акционерное камчатское общество — «АКО» должно помочь социалистическому государству сделать Камчатку местом свободного труда, областью цветущей и счастливой.
Каждое утро Береза, глядя на карту, думает над кораблестроительными цехами и стандартами домов, над тарой, солью и неводами.
Думает о создании соболиных питомников, заповедных нерестилищ, рыборазводных станций и главное о человеке! О новом человеке, без вековых предрассудков и тысячелетних болезней.
Думы о новом человеке тревожные и сладкие. Конечно, он появляется медленно. Медленно сбрасывает с себя древние, но еще крепкие покровы. Однако настанет день, когда он сбросит все!
Утренние размышления заряжали Березу бодростью на весь трудный хлопотливый день: на суетливую работу в черном прямоугольном дворце правления АКО, выстроенном на взгорье Эгершельда точно из гигантских спичечных коробков, на споры с товарищами, людьми почтенными, культурными и приятными, но только вчера и позавчера приехавшими из Москвы и плохо знающими край, на беготню по учреждениям, на работу в Рыбном техникуме, к комсомольской ячейке которого был прикреплен Береза.
Сейчас Береза укладывал вещи в потрепанный чемодан, рыжий с зелеными пятнами, с веревками вместо ремней.
У окна на деревянном американском диванчике сидел поэт Троян. Он смотрел то на товарища, то на карту Камчатки.
— Сколько студентов едет на практику?
— Третий курс — двадцать человек, а лично со мной группа в семь человек... одни женщины.
Береза говорил медленно, отчетливо. Его легко было слушать. Но горячие спорщики, люди, торопящиеся в секунду вылить запас своих мыслей, сбить и остановить собеседника, его не выносили.
Троян вздохнул.
— Завидую.
— Тому, что еду с женщинами?
— Нет, бог с ними, с женщинами: завидую путешествию на Камчатку.
— Позволь, да ведь сейчас в твоем творческом плане, насколько я знаю, не Камчатка, а поэма о партизанах?
— И даже, возможно, не поэма. В газете очень хотят, чтобы я написал ряд очерков о китайских рабочих. Тема грандиозна, привлекательна, способна вдохновить камень. Но времени у меня с гулькин нос. Если писать очерки, нужно отложить поэму. А ведь сейчас она владеет моими помыслами. Одним словом, еще не решил, душа, как говорится, полна смятения. О Камчатке я тоже написал бы, друг мой; то, что мы там начинаем делать, — грандиозно.
— Потом напишешь и о Камчатке.
— Ты мудр, как Соломон, — вздохнул Троян. — А на Камчатку я проехался бы с удовольствием еще и потому, что превосходно во время путешествия обдумывать творческие, как говорится, замыслы...
— Вот что, — сказал Береза, — я сейчас отправлюсь на Чуркин к Филиппову напомнить о приезде японских рыбопромышленников и о том, что ему нужно это событие увековечить в кинохронике. Если есть охота, совершим маленькое путешествие, правда, не на Камчатку, а на Чуркин.
Троян кивнул головой. Береза звякнул мыльницей, тряхнул полотенцем и исчез, высокий, с русыми волосами, слегка оттопыренными красными губами, что придавало его лицу мальчишеское выражение.
Поэт подошел к карте и стал рассматривать контуры хребтов, черноты высот и редкие пунктиры пароходных линий.
Он служил инструктором по счетоводству в коллективах биржи труда. Но с прошлого года его перестали манить цифры и их логическая убедительность. Это случилось неожиданно. К Октябрю редактор стенгазеты предложил ему написать стихотворение. Троян даже возмутился:
— Какое стихотворение, что ты, друг?!
Но «друг» оказал спокойно:
— Всем известно, ты пишешь стихи. Нечего держать их под спудом.
— Как ты узнал? — изумился Троян.
— Собственными глазами видел твою тетрадку в кожаном сиреневом переплете.
— Тогда сдаюсь, — сказал Троян.
Стихотворение он написал. И с тех пор стал сотрудником не только стенной газеты, но и местной областной.
Стихи он начал складывать еще в детстве, в деревне, когда пас мирских коров. В то время он не придавал стихам никакого значения...
Слова складывались в песню, песня пелась... Жизнь тяжела. Едва он подрос, как пошел за плугом, вспахивая давно истощенный клочок земли, который должен был прокормить десяток ртов.
Однако в 1916 году судьба его изменилась.
В воинском присутствии измерили его рост, ширину плеч и зачислили матросом в Балтийский флот.
В 1918 году он отправился в кругосветное плавание. Много чудес показал ему свет. Показал моря, навсегда полонившие его сердце, показал земли и города, о существовании которых он не подозревал, — то спокойные, каменные, освещенные сдержанным северным солнцем, где сама суета не казалась суетой, то южные, точно построенные из синевы неба, белизны облаков, изумруда моря, солнечного блеска... Шумные, полные горячей, неспокойной жизни...
В другое время эти чудеса способны были бы покорить Трояна, но то было время Революции, и с теми чудесами, которые раскрывала она, сравниться не могло ничто.
В Америке моряков сняли с судна: они принадлежали к стране большевиков и были носителями заразы.
Концентрационный лагерь: колючая проволока, часовые, недоумение и с каждым днем все увеличивающаяся толпа любопытных.
Разные были любопытные. Одни под руку со своими женщинами подходили к проволоке, как к клетке зверинца. Они наблюдали заключенных, курили, переговаривались между собой, и глаза их поблескивали холодным настороженным блеском.
Другие прорывались к проволоке, хватались руками за колья и кричали голосами сильными и задорными. И хотя моряки не понимали, что им кричат, но понимали, что это друзья, и отвечали такими же задорными голосами.
Наверное, кое-кто был бы не прочь навсегда оставить русских за колючей проволокой, но это было опасно, ибо возбуждало умы и накаляло страсти.
После некоторого замешательства, не зная, что делать с пленными, власти решили отпустить их на все четыре стороны.
В этот день у лагеря собрались тысячи людей. Среди них были друзья, враги и равнодушные, для которых все это было только щекочущей нервы сенсацией. С холодком испуга смотрели они на раскрывающиеся ворота, откуда должны были выйти русские медведи — большевики и, как предупреждали бульварные газетки, броситься на людей.
И вот русские вышли. Троян увидал окаменевшие на миг в настоящем страхе лица зрителей. Стало смешно и... стыдно за людей. Он собирался уже ступить на узкую дорожку, охраняемую полисменами, но в это время из толпы, протягивая руки с плитками шоколада, вырвались американские девушки.
«Медведи» приняли плитки, не зарычали, не укусили, девушки подхватили их под «лапы» и повлекли через восторженно заоравшую толпу.
Моряки были в руках друзей.
Да, много друзей и в Америке.
Троян целый год прожил в Америке. Армии Антанты наступали на Россию, дороги домой были закрыты. Не скоро устроился он на американский транспорт, который доставил его во Владивосток.
Это было время жестокой борьбы, время интервенции. С одной стороны — верховный правитель Колчак, харбинский правитель, верховный уполномоченный генерал Хорват, атаманы Семенов и Калмыков, дельцы, наводнившие город, продававшие и перепродававшие все... Кофейни и рестораны, полные этими подонками уходящего, но вооруженного до зубов мира... С другой стороны — рабочие и матросские слободки, судостроительный завод, грузчики, учителя. Все было напряжено в борьбе, в ожиданиях, в надежде.
Троян недолго задержался во Владивостоке, — он ушел в сопки, к партизанам. Он воевал с японцами в горах Сучана, на Имане и Хоре. Он вместе с другими бил и его били и, наконец, дождался поры, когда ненависть и силы народа достигли сокрушающей силы. Вместе с частями Народно-революционной армии он вступил во Владивосток.
...Троян смотрел на карту Камчатки. Что ему хотелось сейчас? Сейчас ему хотелось сложить поэму о партизанских годах. Широко, как ветер над океаном. Что же, через месяц он получит отпуск и осуществит свое желание.
В местной газете «Красное знамя» Троян напечатал несколько стихотворений. Стихотворения понравились. На него стали смотреть, как на поэта, ему предложили сотрудничать. И для начала заказали очерк о китайцах. Китайские грузчики, китайские бригады Дальзавода.
Очерк привлекал его.
Изучить быт китайского рабочего, послушать, как он начинает петь первые песни борьбы, — что может быть более волнующего?!
Но было одно «но». Как совместить писание этих очерков с писанием поэмы о партизанах и первом председателе Владивостокского Совдепа Суханове?
«Вот чертовщина, — думал Троян, — как совместить?.. Отложить поэму? Краски ее тогда в душе поблекнут, образы завянут...».
Береза прервал его размышления. Он вымылся, надел белую рубашку, кепку с широким козырьком. Друзья вышли.
На улице пахло морем.
Амурский залив лежал тут же, через квартал, спокойный, по-весеннему бирюзово-голубой. К нему спускались размытые потоками, давно не ремонтировавшиеся улицы. Купались мальчишки. Одни барахтались у берега, вылавливали медуз, крабов, морских звезд и оглашали берег гоготом, звоном, веселыми воплями. Другие бросались в воду и важно и серьезно уплывали в даль. Высокий мальчишка вылез из воды, попал в пучок солнечных лучей и на мгновение вспыхнул радужным пламенем.
Троян, как всегда ко всему, отнесся внимательно к заливу, двум пуховым облачкам, исчезающим за синими горами противоположного берега, ухо его внимательно проанализировало детские вопли, легкий, почти музыкальный на далеком расстоянии, грохот торгового порта. Он отметил тонкий задорный свист паровоза, мерные удары паровых молотов под аккомпанемент скрежета лебедок.
Весь этот мир должен был войти в стихи и очерки. Это была могучая жизнь и человека и природы.
За Эгершельдом раскинулась бухта.
Как Амурский залив, как и все кругом, она была сейчас голубая. С Эгершельдского перешейка виднелись цветные громады домов центральной части города, толпы катеров и пароходов у пристаней, тяжелые шампунки, захватывающие утренний ветер квадратами парусов... На востоке сопки, окружающие бухту, смягчались и расступались. Бухта переходила в овальную долину ипподрома.
У Широкого мола дежурили шампунки. Увидев Трояна и Березу, лодочники заволновались.
Загорелые, в широкополых фетровых и соломенных шляпах, в длинных шароварах из синей дабы, они махали шляпами, руками, кивали головами.
—Э..э, моя ходи... Э..э, капитана, капитана!
Друзья прыгнули в ближайшую. Лодочник оттолкнулся послом, и сейчас же длинная упругая волна подхватила шампунку. Выбравшись на простор, китаец укрепил парус, спустил лопатообразный руль, суденышко вздрогнуло, рванулось и заторопилось, шлепая широким носом по веселым зеленоватым гребням.
Береза прислонился к мачте. Он любил эту бухту и этот город. Русские, японцы, китайцы, корейцы — все несли сюда свой быт, нрав и обычай. «Вот в таких местах рождается интернационал», — думал Береза.
За Комсомольской пристанью, на берегу, в золотой пене стружек лежали остовы шхун, катеров и шлюпок. Возле них и по ним ползали люди, звонко стучали молотки и топоры. Длинные доски, гибкие и блестящие, извивались в воздухе.
На этих берегах под открытым небом строили каботажные суда для АКО и Рыбтреста. До сих пор их поставляла Япония. Но японцы могли в любой момент отказаться от наших заказов. Теперь это не опасно: сами делаем все, вот на этом песке, у этих волн!
Скользнув мимо лесовоза «Красин», поглощавшего осиновые чурки для японских спичечных фабрик, шампунка причалила к набережной сада «Италия».
Филипповский дом — легкая деревянная коробочка — стоял через дорогу. Мимо забора бежал холодный ручей — остаток древней роскоши, когда на Чуркине были тайга, реки и серебром отливали водопады.
Невысокий жилистый человек окапывал в цветнике клумбы.
— И это называется главный оператор! — воскликнул Береза. — Мир может стать дыбом, а он сажает цветы!
Филиппов жал им руки. Ладони его были горячи от работы. Умные глаза блестели.
— Петр Петрович, ведомо ли тебе, что завтра в сопровождении господина депутата парламента приезжают японские рыбопромышленники?
— О приезде мы извещены, — отозвался Филиппов. — Японцев мы встретим с почетом и запечатлеем на пленке для удовлетворения любознательности граждан Союза и для удовлетворения честолюбия гостей... А вот скажи, когда приедут Гомонова и Панкратов?
— Гомонову и Панкратова ты тоже хочешь на пленку?
— Не беспокойся, товарищ Береза, я интересуюсь ими не как любитель сенсаций: Вера Гомонова моя давняя ученица.
Он поднял лопату, оглядел ее сверкающий клин и вдруг броском рассек лежавший у ног черный влажный ком: оператор еще не остыл от труда.
— Земледелие! — сказал он, вскидывая брови и собирая лицо в сложную систему складок и морщин. — У меня тема для культурфильма — показать земледелие от первого лепета где-нибудь у нанайцев или удэ до исключительного мастерства Китая, до наших гигантов — совхозов! Необозримые степи, колонны чудовищ-тракторов и не только днем, но и ночью... ночь, факелы...
Из-за дома вышел китаец.
— А здрастуй, — подал он руку Березе и стал набивать крохотную металлическую трубку.
— Как работай, Чун?
— Мало-мало работай...
Большой палец с кривым хищным ногтем придавил табак. Изо рта курильщика потянулся голубой дымок. Чун внимательно посмотрел на русских и на клумбы. По его мнению, русские мало смыслили в земле. Огороды у них не приносили овощей, как у китайцев, в течение всего теплого времени года: дадут редиску, лук — и стоят до зимы под сорными травами. А хлебные поля? Русским всегда некогда полоть их!
Чун презрительно чмокнул губами и вздохнул.
— Цветы буду сажать, — пояснил Филиппов.
— Можно... цветы хорошо, — согласился старик.
Решив, что он достаточно постоял с русскими и теперь, не нарушая вежливости, может идти по своим делам, Чун неторопливо двинулся к калитке. Посмотрел на бухту, на город, тонувший в солнечном мареве, и присел за калиткой на корточки. Солнце прильнуло к его спине и плечам. Старик закрыл глаза и отдался истоме.
— Загляни в его фанзушку, — посоветовал Береза Трояну.
— А что?
— Заранее не могу обещать, а на всякий случай загляни.
Фанзушка прислонилась к забору в конце огорода, низенькая, глинобитная, с крышей из ржавых железных листов.
Внутри Троян сначала ничего не увидел. Было пестро от солнца и теней, пахло душистым дымом, соленой рыбой, черемшой, но через минуту он различил земляной пол, каны[1] вокруг стен, некрашеный стол посредине и большой котел, вмазанный в низкую печь.
В углу на цыновке он увидел китаянку в европейском платье, согнувшуюся над европейской книгой. Женщина посмотрела на него. Несколько секунд они точно изучали друг друга.
— Вы читаете русскую книгу? — удивился Троян. — Это здорово!
Он сел рядом и смотрел на женщину с радостным изумлением.
— Книжка хорошая, — заметила она.
Троян пожал плечами.
— По-русски вы говорите тоже здорово. Никогда не встречал во Владивостоке такой китаянки. Вы что же, Чуна жена?
— Дочь.
— И живете здесь?
— Живу здесь.
— Учитесь?
— Учусь.
— Кореянок приходилось встречать... они с охотой учатся. У китайцев другие обычаи.
Девушка сказала просто:
— Все меняется.
— Алексей! — донесся голос Березы.
— Как ваше имя?
— Наташа.
— Это ваше настоящее имя?
— Нет.
— Алексей! — донеслось снова. Троян поднялся:
— Товарищ зовет. А как ваше настоящее китайское имя?
— Хот Су-ин.
— Ну, вот видите. На Та-ша — хорошо, но и Хот Су-ин не хуже. — Он засмеялся. — Пока, досвиданья. Мы еще увидимся.
Он нашел Филиппова и Березу у калитки.
— Что случилось, Павел?
— Мне пора отбывать в техникум... Ну, что, как фанза?
— Послушайте, друзья, — раскинул руки Троян, — там в фанзе любопытный человек сидит.
— Небось, тема для целой поэмы? — сощурился Береза.
— И для поэмы, и для очерка. Человек изумительный. Во-первых, лицо. Красивое лицо, глаза очень хороши. А во-вторых, говорит по-русски не хуже меня...
Филиппов закурил трубку. Вдохнул дым, посмотрел на далекие сопки и сказал негромко, сквозь дым:
— А вы умеете увлекаться и удивляться. Это хорошо. Поэт должен уметь непрестанно удивляться. Не удивишься явлению, не зажжешься от него — и ничего не выйдет.
СОМНЕНИЯ ТОЧИЛИНОЙ
Свою группу Береза нашел в библиотеке, в небольшой комнате, тесно заставленной шкафами, с круглым столом посредине, со стеклянным фонарем вместо потолка.
После ослепительно сгорающего на улице дня, после коридоров с окнами, распахнутыми в голубые просторы бухты и заливов, в библиотеке было темно, и Береза вначале увидел над столом только широкое рябоватое лицо старосты курса Точилиной, а за ней в блузке без рукавов Зейд, рослую красивую девушку.
— Вот тут-то и опасность, — говорила Точилина. — Я боюсь, что для многих девушек это окажется непосильной нагрузкой... они попросту не справятся... мы должны заранее об этом подумать.
— В чем дело? — спросил Береза.
Свет падал на некрасивое рябоватое лицо Точилиной, но в некрасивых чертах его было столько женственной мягкости и вместе с тем энергии, что порой от него не хотелось оторвать глаз.
— Дело в том, товарищ Береза, — сказала Точилина, — что я хочу откровенно поговорить о таких вещах, о которых принято шептаться по углам. Крайком мобилизовал на трехлетнюю работу на Камчатке пятьдесят комсомольцев и комсомолок. Постановление большой важности. Мы все знаем, что Камчатка бедна людьми. Приезжают туда на летний сезон, живут кое-как и работают кое-как, равнодушные к краю, только и думающие о том, как бы поскорее вернуться домой. Разве такие люди могут быть хозяевами, строителями, созидателями? Сезонные гастролеры, им всё всё равно. Надо поселиться на Камчатке, чтобы полюбить ее.
— Конечно, — сказал Береза, смотря на раскрасневшуюся Точилину и уже различая в тени шкафов и всех остальных: и маленькую круглоголовую Залевскую, и широкоплечего, с вечно расстегнутым воротом, Гончаренко, и большеглазую Тарасенко, за светлые косы и веселость пользующуюся неизменным расположением друзей. — Конечно, — сказал Береза, — представьте себе, как будет хорошо, когда на Камчатке увеличится свое собственное население. Я подозреваю, что вы не захотели плестись в хвосте и приняли соответствующее решение.
— Приняли, товарищ Береза! — баском крикнул Гончаренко. — После окончания техникума в будущем году мы все едем на Камчатку. И очень хорошо, что практика этого года у нас тоже на Камчатке. И вот, товарищ Береза, когда приняли мы это решение, Точилина вдруг стала сомневаться.
Точилина поморщилась...
— Ты меня плохо понял, Гончаренко, я ни в чем не сомневаюсь. Я просто хочу предвидеть все естественные последствия нашего решения. Повторяю: обычно о них не разговаривают, умалчивают, в крайнем случае, шепчутся... Я думаю... за три года все наши парни и девушки переженятся...
Точилина вопросительно посмотрела на Березу, в карих, мягких глазах ее Береза прочел мучительное опасение, что ее поймут не так.
Зейд улыбнулась.
— Такие несчастные случаи не будут иметь места, — сказала она.
— Почему?
— Люди будут работать, некогда им будет думать о нежностях.
— Ты упрощаешь. Я не говорю о нежностях. Я говорю о том естественном чувстве, которое возникает у людей при большой совместной работе. Ведь совместная работа сближает. Друг к другу появляются вместо «нежностей» настоящая забота и человеческая нежность. А тут еще оторванность от всякой культурной жизни... Я представляю себе, что будет много хорошего и поэтического, но...
Точилина запнулась. Против воли голос ее стал дрожать, кончики ушей заалелись. Она то опускала глаза, то взглядывала на Березу, явно ища у него поддержки.
— Но я опасаюсь вот чего, товарищ Береза: те комсомолки, которые на Камчатке выйдут замуж, волей-неволей положат начало настоящей старой семье.
— Почему же старой, Точилина?
— А потому, что будут они жить в каком-нибудь глухом поселке среди камчадалов или ламутов или вдвоем с мужем на какой-нибудь станции, где не будет ни столовой, ни яслей и где на женщину лягут все те обязанности, которые угнетали ее столько веков. И во что тогда превратятся наши комсомолки? Забудут и учебу, и книгу, и газету.
Зейд смотрела на фонарь потолка. Его пронизывали вечерние солнечные лучи, и он весь был наполнен алым теплым воздухом... Лицо ее было мечтательно. Повидимому, ее совсем не смущали те вопросы, которые терзали Точилину.
— В своих опасениях Точилина упустила из виду весьма важное обстоятельство, — сказал Береза. — Конечно, материальные формы нашей социалистической жизни — ясли, столовые и прочее — имеют большое значение. Но ведь два советских человека это уже не малая сила! В них должно проявиться все то новое, что нам дорого. Ибо новое — это прежде всего наше сознание. Не будет яслей, не будет столовой — ты права. Но будет рядом близкий человек, который не позволит женщине одной нести все тяготы. Будет наша, советская семья.
— Ну, может быть, — сказала Точилина и засмеялась. Не то, чтобы Береза разрешил все ее сомнения, но она поверила ему, как привыкла верить за те два года, в которые Береза принимал самое близкое участие в жизни техникума.
— А вы, товарищ Береза, надолго с нами на Камчатку?
— На весь сезон. Я очень хотел бы прожить на Камчатке несколько лет. Но я ничего не могу поделать с правлением АКО. Когда я поднял вопрос о том, что место штаба на фронте, то есть на Камчатке, вопрос так ловко повернули, что правление решили перевести в Москву. Я чуть с ума не сошел, насилу при помощи товарища Свиридова, отстоял Владивосток. Поедем мы с вами на рыбалку А-12. Шумилов, заведующий этой рыбалкой, проделывает опыт работы исключительно русскими рабочими. Японской квалифицированной силы у него нет.
Береза сел на край стола.
— Ну, товарищи, прошу... Будем обсуждать план практики...
...Поздно вечером Береза постучал в дверь квартиры Свиридова. Свиридова недавно избрали секретарем Владивостокского обкома партии. Дальневосточник, последние годы он работал в Москве. Казалось, навсегда ушел от него Дальний Восток, только в памяти жил, только в беседах с близкими товарищами.
В ЦК долго говорили с ним. Свиридов всегда знал, что для партии нет областей близких и отдаленных, но его поразило точнейшее знание всего того, что, представлялось ему, могли знать только прирожденные приморцы. Несколько часов беседы пролетели, как несколько минут, и он вышел на улицу с глубоким удовлетворением.
В дорогу он собрался так стремительно, что удивил всех.
Дальний Восток начался после Читы. Свиридов снова увидел широкие светлые реки. Невысокие круглые сопки таяли в солнечном свете, по просторным долинам пролетали ветры, полные крепкого запаха степных трав и тайги.
Он не отходил от окна и весь отдавался радостному чувству безмерной свободы, которая точно неслась ему навстречу. Когда поезд прорвался через горы к берегу Амурского залива, уже совсем повеяло домом — детством, старыми гимназическими воспоминаниями.
Был час рассвета. Розовый туман стлался над водой, превращая в одно сияющее целое воду, небеса и далекие горы противоположного берега. Лесистые склоны Богатой Гривы, черные от теней, спускались с востока к заливу. Поезд мчался мимо дачных полустанков по самому берегу моря и от этого чудилось, что он летит над водой.
Первые солнечные лучи застали Свиридова на вокзальной площади. Солнце ударило в окна Дворца труда, скользнуло по крышам, переметнулось на скалистую вершину Тигровой батареи. Свиридов снял шапку. Прохожие думали, что он просто подставляет голову утренним лучам, но он снял шапку от глубокого волненья и так, с шапкой в руке, подошел к поджидавшим его товарищам.
Хозяйство края было огромно. Первый месяц секретарь обкома странствовал по тайге, посетил Сучанский рудник, рыбалки, в Посьетском заливе долго сидел на берегу и рассматривал груды раковин. Перламутр отливал розоватой белизной, перламутр, из которого можно было делать отличные пуговицы... А ведь Дальторг покупал в Японии по сравнению с этой скверную раковину, да еще втридорога. Почему?
Несколько раз приезжал он в долину Лянчи-хэ на опытные плантации суходольного риса. Суходольный рис! Скептиков не обобраться: ведь сухость противоречит самой природе риса, ему нужна влага болота... «Комары, ревматизм, — думает Свиридов. — Но вот рис растет же здесь на сухих участках... урожаи сегодня, правда, неполноценны, но завтра они станут обильными, рис изменит свой характер, и тогда в земледелии начнется новая страница. Тогда за рис с охотой возьмется и русский крестьянин, да и кореец и китаец разогнут сведенные ревматизмом спины».
Через месяц Свиридов вернулся во Владивосток. В короткое время он узнал множество рабочих и служащих города, и эта его жадность к людям, желание все узнать и все видеть самому особенно привлекала Березу. Так было и в школьные годы, потому что Свиридова он знал со школьной скамьи, так было и в годы партизанской борьбы.
В столовой Свиридова сидел Глобусов, начальник Дальлеса. Курил и смотрел в окно на извилистую линию пристанских огней. В приотворенное окно влетал в комнату соленый ветер.
— Вызвал тебя? — спросил Глобусов.
Береза усмехнулся:
— Не успел, сам пришел.
Глобусов выпустил струю дыма, ветер подхватил ее, смял, увлек за окно.
— А вот этого я не одобряю. Нельзя так. — Он поднял брови: — Напролет день и ночь... Ведь уже одиннадцать!
— А почему, собственно, нельзя? Ведь Николай Степанович любит.
— А ты вот порядка не любишь, — сказал поучительно Глобусов. — Неправильное у нас представление о руководящей работе... Это якобы нечто безбрежное, всепоглощающее. А на самом деле руководящая работа, как и всякая другая работа, есть прежде всего работа, и человеческий организм в этой работе требует такой же дисциплины, как и во всякой другой. Человек должен иметь время для отдыха.
— Нет, безбрежное, — упрямо сказал Береза. — Как дыхание, как жизнь... Я понимаю Свиридова.
За стеной в кабинете засмеялись. Оттуда, посмеиваясь, вышел седой человек в форме капитана дальнего плавания.
— Попробуем, попробуем, — говорил он. — Я убежден, что зимние рейсы удадутся.
— Конечно удадутся, — сказал Свиридов.
Он вышел в столовую, невысокий, широкоплечий, в суконной гимнастерке. Сел за стол, положил перед собой коробку с папиросами, сказал:
— Ну вот, отлично, что вы у меня оба. Глобусов, тебе задача обеспечить необходимым сортовым лесом бочарный завод. Ты, мне кажется, позабыл о нем. Есть, мол, какой-то заводишко в Гнилом углу[2], какую-то бочку там сколачивают. Ну и пусть себе сколачивают. Мое дело — лес. А бочка — дело директора бочарного завода Ергунова.
— Так точно, — по-солдатски отрезал Глобусов: — мое — лес, его — бочка.
— Сортовый лес изволь ему доставлять, — улыбнулся Свиридов, раскрывая коробку с папиросами и подвигая ее Глобусову и Березе. — Имей в виду, АКО от этой бочки зависит всецело. Не будет бочки, не будет и соленой рыбы.
— Николай Степанович, — возразил Глобусов, — по-моему, так остро вопрос не стоит: ведь японцы не отказываются выполнять наши заказы на тару.
— Друг мой, Глобусов, неужели ты хочешь дождаться того времени, когда они откажутся? Вот, опасаясь этого, я тебя и пригласил: давай сортовый лес без перебоя. Задача нам нынче по рыбе большая.
Глобусов на прощанье закурил. Вышел он медленно, как бы обдумывая только что услышанное и не совсем соглашаясь с ним. Как-никак, у него ведь свои задачи, план огромный, рук мало, да и не только рук... а тут сортовый лес!..
А Свиридов шире распахнул окно. И сразу в комнате стало много теплого соленого ветра, и как-то стерлась грань между комнатой и тем, что было вне ее, — ночью, морем, дремлющими у моря сопками, пароходами в порту.
Береза стал рассказывать о совещании в рыбном техникуме. Такой уж был порядок у Свиридова: о всем важном нужно было ему сообщать немедленно. А разве не важно то, что делается в умах молодежи?
ХРОНИКА СОВКИНО
Филиппов устанавливал на автомобиле аппарат.
В стеклянном глазке отчетливо отражалась темная бухта, усеянная судами, берега Чуркина с вихрастой сопкой и кучевые облака на востоке.
По крутой Суйфунской улице осторожно спустился серый автомобиль японского консульства. Четыре невысоких человека, не спеша, сошли на набережную.
Через несколько минут бодро, по-хозяйски пофыркивая, как бы несколько иронизируя над осторожностью предшественника, примчалась машина представителя Наркоминдела, за ней две трестовских.
— Все на местах... можно начинать, — решил Филиппов и начал.
Первыми покинули «Хозан-мару» господин Яманаси с секретарем. Оба были одеты в светлосерые костюмы, оба несли на левой руке шелковые прорезиненные дождевики, а в правой трости. Но господин Яманаси был значительно полнее своего секретаря.
За представителями «Мицу-коси» двигались представители других фирм — в порядке их веса и денежного могущества, а сзади всех — маленький, тоненький, в подвернутых брючках Медзутаки-сан.
Дальневосточная хроника Совкино пополнилась ценными физиономиями приехавших соревнователей, церемониальной встречей и не менее ценным: куском бухты, бегом древних шаланд под прямыми квадратами парусов, современными пароходами, суетней шампунек — всем, что жители Владивостока видят ежедневно, что им примелькалось и своеобразной красоты чего они обычно не чувствуют.
— Филиппов!
Около автомобиля стояла Вера Гомонова.
— Филиппов, а нас никто не встречает?
Оператор выскочил из машины. Хроника Совкино прервалась.
— Ты на «Хозан-мару»? Никто не предполагал... Здравствуй, дорогая! Поздравляю со спасением. А где Панкратов?
— Рядом со мной.
Филиппов увидел седого, коротко остриженного человека, с глубоко провалившимися голубыми глазами, с тяжелыми челюстями, в американской фуфайке крупной вязки.
На одну секунду Филиппов положил руки на плечи женщины и привлек ее к себе. Потом ловким прыжком вернулся к стеклянному глазку и успел еще захватить последнего, самого невзрачного из претендентов — Медзутаки-сан, покидающего трап и делающего первый шаг по советской земле.
Через четверть часа все было кончено. Филиппов складывал ножки аппарата и усаживал в автомобиль Веру Гомонову.
— А вы что же, товарищ Панкратов?
Панкратов подошел к машине, взялся за борт, но потом опустил руку.
— Не подойдет, — сказал он сиплым простуженным голосом. — Мне в Куперовскую падь.
— Идите, Панкратов, — прощалась Вера. — Передайте привет жене.
Филиппов, наконец, уложил аппарат и сел.
— Куда тебя везти? Поедем ко мне в контору.'
— Хорошо, в контору.
Автомобиль полез на крутизну.
Гомонова вдохнула горячий ветер, посмотрела на Филиппова и пожала плечами.
— Снова во Владивостоке!
— Не верится?
— С трудом.
Ленинская улица вымощена гранитной брусчаткой. Она нарядна, потому что с правой ее стороны много садов, скверов и зеленых пустырей, потому что рядом бухта, заливы и Русский остров, и солнце освещает ее с утра до вечера.
Контора Совкино в большом доме, выстроенном во время интервенции мясными торговцами Бурлаковыми в путаном фантастическом стиле: кусок Европы, кусок Америки, и все увенчано двумя индусскими чалмами. Издали, с перевалов, благодаря игре перспективы, точно приклеенный к сопкам Чуркина, дом кажется дворцом Черномора на театральной декорации.
— Прошу!
Филиппов взял Веру под руку и торжественно повел к подъезду.
— Узнаете знакомые предметы? Та же перегородка... тот же аппарат. А вот и моя конурка. К сожалению, за время вашего отсутствия она не увеличилась в размере. Садитесь... Все то же... даже и самовар, который через десять минут зашумит и напоит нас.
— Ванюша! — крикнул он. — Пожалуйста, дружок, самовар!
Мягкий быстрый шорох у дверей. В щель заглянуло молодое лицо с соломенными волосами и широким, низким носом.
— Самовар?! Пожалуйста!..
— У меня здесь по домашнему. Дом далеко, в столовой, в очередях невозможно... живу самоваром и сдобными сухарями... Ну, теперь слушаю... Как же это случилось?
— Так сразу и рассказать?
— Так сразу и рассказывай.
— Хорошо... Ночью я проснулась от крика, треска, грохота. Подумала: тайфун, груз сорвался и катается по палубам и в трюме. Но тут же спохватилась: совсем не качает. Вдруг в иллюминатор плеснуло огнем, всё в каюте стало багровым. Я сразу поняла, что несчастье, накинула юбку и выскочила в коридор. Хлопают двери, люди кричат, топочут. Заревела сирена. Что творилось! Пламя било из трюма, как вода из пробоины. И, понимаете, Петр Петрович, это случилось как-то сразу... не то, что где-то от неосторожности загорелось. Пароход вспыхнул мгновенно. Разве это могло быть само по себе? Третий класс отрезало, пассажиры сгорели живьем. Один Панкратов спасся. У него болели зубы, он не спал и ходил по палубе... Сначала хотели тушить. Куда там! Шлюпки пылали, как солома. Я лезу на бак, ничего не соображаю... жить осталось несколько минут и надо выбрать род смерти: прыгать в море, чтобы утонуть, или сгореть? Соседнюю с моей каюту занимали бухгалтера, отправлявшиеся на рыбалки, один из них за мной даже ухаживал. Я увидела его: он старался оторвать какую-то доску... Доска не давалась. Надо было топором, топора не было. Он обернулся, посмотрел на меня и прыгнул за борт. И вдруг из-за ящиков на меня уставились глаза. Это были глаза Панкратова. Он выскочил, схватил меня за руку, потащил... Я увидела спущенную шлюпку... Через пять минут Панкратов изо всех сил греб от парохода на маленьком ялике. Пароход горит, лебедки стоят черные... будто человек выкинул руки и зовет на помощь. Над морем красный дым... и море красное.
Дверь скрипнула. Ванюша внес самовар. Юноша, в черной разлетающейся рубашке без пояса и ворота, шествовал босиком. Ванюша был подобран Филипповым в одной из экспедиций и теперь начинал иерархический путь в Совкино от первых ступеней.
— Смотрите, — показала Вера на ладонях три линии красных полос. — Это я, когда бежала, хваталась за перила лестницы... все железное на пароходе раскалилось.
— Ну, пей, милая.
— А путешествие из Японии... уже сюда. Ночью лежу с открытыми глазами, слушаю. Понимаю, что глупости, а не могу: все представляется шорох, треск, пламя за иллюминатором... Вас только нехватало там с аппаратом
— А причины катастрофы?
— Слышала, будто облили керосином сети, тару...
— Еще чаю?
— Наливайте, Петр Петрович, пожалуйста, выпью.
Филиппов налил, протянул ноги под столом, встретился с Вериными, испуганно отдернул свои и собрал лоб в морщины.
— Да, кое-кому приятна гибель «Севера»: ведь он вез на советские рыбалки советское снаряжение.
— Вы говорите о японцах, Петр Петрович?
— О них. Япония с некоторых пор думает, что камчатская рыба — ее рыба, и каждый лосось, пойманный нашей сетью, — грабительство. Каша заваривается круто. Поживем — увидим.
ВО ДВОРЕ ЗЛЫЕ СОБАКИ
Китайские пассажиры третьего класса «Трансбалта» вышли на набережную часом позже пассажиров «Хозан-мару». Перед выходом волновались: большинство ехало во Владивосток впервые.
Но Хай Шэнь-вей не совсем чужой город. Во-первых, десятки тысяч китайцев работают в Городе великого трепанга[3] и, во-вторых, это — советский город.
Об этом говорил Сей Чен-вен, сидя на узле около иллюминатора, своему другу Цао Вань-суну.
— В советском городе не надо идти в дорогую харчевку, а нужно отправиться в союз и получить листок в столовую. Потом через биржу труда на работу...
Он говорил громко. Окружающие прислушивались и одобрительно кивали головами. Все это была беднота, для которой грош имел существенное значение и у которой на родине не было ничего, кроме несчастий.
Пароход вздрагивал, уменьшая ход. Кто высовывался в иллюминатор, кто тащил вещи на палубу...
Цао и Сей нетвердыми после морской качки ногами сбежали по трапу. Перед ними над бухтой извивалась Ленинская, гудели трамваи, мелькали автомобили, европейская толпа переполняла тротуары. Цао не имел особенной причины любить европейцев и немного смутился. Но Сей толкнул его в бок и подмигнул: не беспокойся, мол.
Пассажир первого класса китайский гражданин Лин Дун-фын тоже оставил пароход. Но он не торопился. Он сошел медленно, осматриваясь. И на набережной долго стоял, продолжая осматриваться. Знакомых не было. Вверху, на Ленинской, исчезали синие фигуры приехавших каули[4].
После парохода земля ощущалась чрезмерно жесткой, колени дрожали и против воли хотелось покачиваться.
Лин Дун-фын нанял извозчика и отправился на Бородинскую улицу к серому каменному особняку, обнесенному высоким сплошным забором, с «приветливой» надписью на калитке: «Осторожно! Во дворе злые собаки!»
Приезжий постучал в ворота. За деревянной стеной зашаркали мягко обутые ноги, щелкнул засов, калитка приотворилась, выглянуло сморщенное лицо старика-китайца. Гость сказал несколько слов и перешагнул порог.
Двор был просторен и чист, под окнами цвел шиповник. Собак во дворе, однако, не оказалось.
Лин Дун-фын прошел полутемную комнату, обставленную по-европейски, и во второй увидел моложавого, с круглым флегматичным лицом, мужчину в национальной одежде: черных шароварах и черном шелковом халате.
— Ваш, почтенный, возраст? — спросил кланяясь приезжий.
Хозяин ответил и, в свою очередь, осведомился о возрасте гостя.