На столе лежала стопка листков с короткими тонкими карандашными строчками.
Это были черновики поэмы Трояна о партизанах и о первом председателе Владивостокского Совдепа Косте Суханове. После переворота 29 июня 1918 года Суханова арестовали... Друзья устроили ему побег, но он отказался бежать... Отказался потому, что его, руководителя рабочего класса в Приморье, местная буржуазия обвиняла в воровстве, грабежах, растратах.
Буржуазия кричала:
— Судите его!
И он хотел этого гласного, всенародного суда.
— Если я убегу, — сказал Суханов, — может быть, среди рабочих найдутся такие, которые поверят, что сундуки моей жены ломятся от награбленного... — Не боюсь! Пусть судят!
Он был наивен! Но как трогательна, как священна его наивность!
Троян, шагавший по комнате, остановился против окна. Бухту покрывали косые лучи вечернего солнца и нежно розовы были паруса скользящей вдоль берега яхты. Большой океанский пароход разворачивался на якоре. Чуть заметная струя дыма тянулась из его трубы...
«Замечательный человек был Костя Суханов! Цельная, горячая натура! Да, надо писать о нем, о всем: о том, как он нежен был с женой и Гошкой, маленьким сыном, как созрели в нем великие идеи революции, о том, как умер он за свободу и счастье народа. И надо писать немедленно, не откладывая, потому что память о жизни таких людей должна быть всеобщим достоянием и всеобщим сокровищем».
Вчера его литературной работой заинтересовался Свиридов, старый его товарищ по партизанскому отряду. Вызвал к себе, усадил, вспомнил былое, а потом спросил: — Ну, как — пишешь?
Троян рассказал о своей поэме и об очерках, посвященных китайским рабочим.
— И то и другое захватывает меня целиком. Понимаешь, Николай Степанович, разрываюсь!
— Нелегкое твое положение, — согласился Свиридов, и они заговорили о тех событиях, которые происходят в Китае, и о том, что настанет день, когда все люди поймут, что труд, свободный труд есть величайшая поэзия.
Надо только вдуматься в то, что труд преобразует мир!
— Я бы на твоем месте, — сказал наконец Свиридов, — отложил месяца на два поэму. Поэма несомненно важна, но очерки — важнее. Понимаешь ли, то, что происходит среди китайцев — их революционное пробуждение, — это такой шаг на пути к всеобщему освобождению человечества, что, по-моему, он способен захватить писателя целиком. Начнешь писать, увлечешься, и не останется у тебя времени на поэму. Убежден. Лучше заранее отложи ее, по крайней мере, не будешь раздваиваться и томиться... Ты знаешь, что сегодня случилось? Китайские сапожники-подмастерья забастовали!
— Да что ты!
— Можешь не сомневаться. Настроены непримиримо. Солоно придется кровососам джангуйдам[6]!
Свиридов сидел на подоконнике и, несмотря на свои три с половиною десятка лет, казался совсем юным.
И в эту минуту Троян вдруг почувствовал, что человек стареет тогда, когда притупляется его интерес к миру. А разве у Свиридова может когда-нибудь погаснуть интерес к миру?
— Да, он прав, — вспоминая этот разговор, пробормотал Троян и снова остановился у окна.
Яхта, переменив галс, проходила за миноносцами. Розовые паруса ее превратились в алые. Пароход, растягивая за собой густую коричневатую полосу дыма, приближался к Крестовой горе.
«Поэму я отложу. То, о чем я пишу в поэме, уже было, свершилось. Отложу до осени... А сейчас — живой свидетель происходящего — я должен ринуться в бой! Революция свершилась и революция продолжается!»
Он сунул в карман блокнот, карандаши, надел кепку и вышел.
Троян жил по верхней Ключевой, в том ее месте, откуда виден весь Золотой Рог. Ключевая крута, на Ленинскую спускается гранитными лестницами, зелеными газонами и цветниками. Когда-то здесь прыгали холодные шумливые водопады, осыпанные серебряной пылью, но потом тайгу в горах вырубили, улицу перекопали, водопады увели под землю, и теперь их, присмиревших, можно видеть только в глубоких колодцах.
Пока Троян сбегал по лестницам, бухта из розовой стала пурпурной, яхта с алыми парусами затерялась у берегов мыса Чуркина, но зато вышла из-за пловучего дока остроносая шхуна: внизу черная, как черный бархат, а от половины парусов — красная.
Улицы в вечернем воздухе выглядели празднично-нарядными. Дома потеряли скучную простоту линий, обнаружилась сложность орнаментальных узоров, какой-нибудь серенький выступ вспыхивал и напоминал груду цветов, окна, обращенные к западу, выбрасывали снопы пламени, мостовая покрылась фиолетовой дымкой.
Троян спешил по левой, мало любимой прохожими стороне улицы.
Неожиданно почувствовал на локте чужую руку и пожатие. На него смотрели умные глаза Филиппова.
— Куда, поэт?
Троян обрадовался встрече. Филиппов располагал к себе. Было в его натуре то цельное и простое, что особенно действует на людей нервных и порывистых.
— Хочу на Семеновский базар или точнее — в Хай Шэнывей.
Филиппов подмигнул:
— Китайские сапожники?
— Именно!
— Благословляю! Идите и наслаждайтесь! Я тоже иду наслаждаться. На хлебную биржу. Через час торжественное открытие второго тура торгов...
Оператор и поэт засмеялись.
Они стояли на углу Китайской, против Городского сада. На железных прутьях забора висели щиты плакатов, доски с афишами — всё как всегда, но на уголках плакатов, по карнизам досок были наклеены узкие красные полосы бумаги с черными призывными буквами:
«Товарищи, мы все как один должны поддержать забастовку китайских сапожников-подмастерьев против их эксплоататоров-хозяйчиков джангуйд».
— А ведь здорово! — сказал Троян.
Неуловимо чем-то он напоминал медвежонка: лицом, развалистой походкой, взглядом темных глаз? Пожалуй, ничем в отдельности и всем вместе.
— Китайские рабочие молодцы! — говорил он. — Я возлагаю много надежд на китайский пролетариат и крестьянство. Беднота ужасающая! Гнет тысячелетних традиций, купцов, иноземцев и кулаков. Но ведь умная, толковая нация! Должна же она, в конце концов, понять ужас своей судьбы и потребовать счастья. А счастье — как-никак, это обязательное, всеобщее достояние человечества, а отнюдь не кучки богатеев. Присмотритесь, Филиппов, еще к одной стороне этого дела. Китайцы одиноки! Как относятся к ним немцы, американцы, англичане? Не лучше, чем к неграм. Даже японцы и те отгородились стеной презрения. Ужасная мерзость это человеконенавистничество. Но вот китайские рабочие встретились с русскими рабочими. И русские рабочие им помогут, как своим товарищам и братьям. Мы рвем расовые предрассудки. Вы представьте себе картину: сотни миллионов китайцев, поднимающих красный флаг! Ведь это — старой истории конец! Ну, идите на свои торги, там тоже интересно.
— Между прочим, — сказал Филиппов, — хотите интересную тему? Вы знакомы с Верой Гомоновой?
— Той, что спаслась с «Севера»? Нет.
— Упущение для поэта и журналиста. Познакомьтесь... Она вам расскажет о пожаре. Я бы на вашем месте написал очерк или поэму и дал бы всему этому хороший политический тон: вот каким путем борется с нами мировая буржуазия, в частности, один из самых хищных ее отрядов — японский. Между прочим, и сама Вера материал, достойный для размышлений писателя. Она, видите ли, из староверской деревни и староверской семьи, девчонкой была выдана замуж и в результате столкновения старого и нового у ней с мужем получилась драма.
Филиппов прищурился и стал ловить в боковом кармане жилета последнюю папиросу.
— Что, интересно?
— Семейные драмы меня мало интересуют.
— Дело не в самой драме, а в попутных обстоятельствах... Вот, проклятая, сломалась-таки. Ну, подожди, я тебя всуну в трубку.
Он раскрошил табак и набил трубку.
— Между прочим, в судьбе Веры отчасти повинен я. Снимая лесозаготовки, я к самой пасхе попал в таежную деревушку. Отличная натура! Высокие, крепкие женщины, одна другой краше. Материал! А приступиться нельзя: деревушка староверская. Меня разобрала злость. Знаете, такая злость, которая рождает гениальные идеи...
Филиппов подмигнул поэту и сдвинул на затылок шляпу. Трубка, лишенная внимания курильщика, погасла. Раскуривая ее, оператор, по своей привычке ничего не упускать, уголком глаза оглядывал улицу, в этот вечерний час все более заполнявшуюся гуляющими. Косые солнечные лучи летели над самой землей. Шелковые чулки на ногах женщин сияли, как рыбья чешуя. Филиппов выпустил сиреневую струйку дыма и привел в нормальное положение шляпу.
— Злость рождает гениальные идеи — так формулировал я новооткрытый закон! В пасхальную ночь, в полную тьму, сырость и весенний разворот, на стене избы, как раз против церкви, натянули мы полотно и залегли. Может быть, все это было недостаточно серьезно, мальчишески не продумано и даже не политично? Наверное... Но что поделаешь... Что было, то было...
Ударил к заутрене колокол, начал сходиться народ. А мы рассекли темноту огненным потоком и... завертели. Они никогда не видели кино. Святой отец в полном пасхальном облачении с кадилом выскочил на паперть.
— Сорвали заутреню?
— Началась на два часа позже. На следующий день мы открыли митинг и великолепно говорили.
— И мирно обошлось?
— Я, по правде, ожидал боя. Но обошлось мирно. К вечеру я уже сделал парочку кадров. Попала на пленку и Верочка Гомонова. Соблазнил ее свет юпитера. Завязала со мной переписку. Переписывались целый год. Писала, что хочет в город, хочет учиться, да муж не пускает, грозит убить. Через год, вместо очередного письма, явилась во Владивосток сама. Браво, говорю. А как же святые книги, ад и раскаленная сковорода?
— Что поделать, — говорит. — Кабы любила, может быть, и осталась бы. А то ведь не люблю, девчонкой отдали ему. Не могу больше. Учиться хочу, жить хочу...
— Ну, коли так, ладно, согласен. Устрою вас на работу, а в свободное время буду учить.
Устроил на пуговичную фабрику. Потом привела ее судьба в рабфак. Сейчас на третьем курсе. А весной поехала на Камчатку, чтобы подработать и зимой спокойно заниматься... Эге, времени-то у меня больше нет... Прошу прощения...
Он приподнял шляпу и сбежал с тротуара.
Троян подошел к Амурскому заливу. Глубоко внизу, под утесами, в клешнях молов, лежала каботажная гавань — Ковш. Десятки грузовых и рыболовных шаланд и корейских джонок свернули паруса. По берегу сновала толпа. Торговки пирожками, яйцами, жареной и копченой рыбой, кренделями и пухлыми сахарными булочками конкурировали с китайцами, расположившими на переносных ящиках узорные пампушки с румяно-запеченными иероглифами пожеланий счастья всякому покупающему и съедающему, витые сладкие коричневые палицы, рис, обсыпанный пряностями, прозрачные, как лед, кисловатые конфеты и бобовые пряники. Вправо от гавани, по улицам и переулкам Хай Шэнь-вея, всюду чернела толпа. Она не походила на обычные торговые скопища.
Троян взглянул на великолепный оранжевый шар солнца, который брызнул целым каскадом огня, напоровшись на горный пик, и побежал вниз — в Хай Шэнь-вей.
Многочисленные лавки, лавочки и мастерские китайского города еще не закрылись. Правда, в шесть часов свистки милиционеров возвестили конец трудового дня, но если остальной Владивосток им и подчинялся, то Хай Шэнь-вей делал вид, что подчиняется. Только большие магазины на главных улицах для приличия прикрывали двери, и посетители должны были стучать, все же остальные, а также торгующие и ремесленничающие на открытом воздухе, в силу невозможности соблюсти это приличие, продолжали торговать и ремесленничать совершенно открыто.
Разносчики рыбы, зелено-алых сазанов, молочной плоской камбалы, жирной иваси, крабов, трепангов и осьминогов попрежнему сидели посреди улицы около своих круглых корзин.
Они мешали движению, но на это никто не обращал внимания.
Вдоль тротуаров на банках из-под керосина, превращенных в печки, стояли чугунные котлы, прикрытые тяжелыми деревянными крышками, выпускавшие тонкие хвосты пара. Тут отпускали желающим в маленькие мисочки белую, густую, мутную жидкость. В ней плавали внутренности рыб и животных, сдобренные перцем, луком, черемшой и сладкие на вкус.
В узких переулках под стенами домов расположились с лотками продавцы готового платья, деревянных острых густых гребней и крючков, которыми пользуются китайские парикмахеры для чистки ушей; рядом продавали бусы, открытки, папиросы, бобовые сахарные лепешки, рисовые пряники на меду и маленькие пирожки.
Здесь же сидели бродячие сапожники. Целый квартал занимали жестяники. Как и все ремесленники, они работали с раннего утра и до позднего вечера. В квартале стоял непрерывный грохот, и издали казалось, что по железным листам катятся тяжелые телеги.
Но сегодня торговали вяло. Сами торговцы, повидимому, мало интересовались своими делами. Зато столовые и харчевки были полны. Пестрые бумажные медузы над непрерывно открываемыми дверьми вздрагивали и шуршали всеми своими бесчисленными хвостами.
Троян повернул в узенький переулок. Поэт решил замечать все: возбужденные темные безбородые лица, особенности одежды, жесты, звуки чужого языка...
Ударил тяжелый, густой воздух: пахло луком, черемшой, кислым и сладким душком нечистот.
Около клуба Первого мая — Уи-те-ле-бу — тесно и шумно. Клуб возвышается двумя каменными этажами над базаром, красными водопадами плещут из окон полотна лозунгов, а на карнизах укреплены портреты Ленина и Сун Ят-сена.
— Вот видишь, — говорил Сей (он и Цао сидели на гранитной тумбе около клубного фонаря), — вот видишь, мы попали в самое интересное время. Здесь совсем не то, что в Шанхае... Раны у тебя еще не зажили?
— Еще чувствуются.
— Ну, еще бы...
С Цао Вань-суном случилась обыкновенная история: за участие в забастовке его присудили к бамбукам, потом шею забили в деревянную колодку, а за кисти рук приковали на улице к стене дома. Мухи облепляли глаза, рот, ноздри. Цао бился хомутом об стену, но мухи не улетали. Хомут не позволял лечь и сесть. Юношу кормили друзья под видом сердобольных прохожих. Раны на шее до сих пор не зажили.
Во Владивостоке его поразила одна вещь. Конечно, он слышал об этом и раньше, от того же Сея, но одно дело слышать, а другое — узнать на личном опыте.
В Китае если он и имел право ездить в трамвае, то только в специальном вагоне для китайцев. Здесь такого вагона не было — он сел в общий.
— Во Владивостоке все люди одинаковы, — сказал он с тихим изумлением. — Я сегодня сел в трамвай...
Сей посмотрел на него и хлопнул по руке.
— Ты хочешь сказать, что сидел в трамвае рядом с европейцем!.. Да, дружок, русские — европейцы, но они наши товарищи.
К последним словам Сея прислушался худощавый китаец. Он даже слегка нагнулся, чтобы лучше слышать. Любопытный был одет просто, почти бедно, и руки, должно быть, от вечерней прохлады, настойчиво прятал в рукава куртки.
— Европейские варвары, — сказал он, — всегда будут для Китая варварами. Русские, англичане, немцы — все равно.
Сей вздрогнул, поднял голову и осмотрел нового собеседника.
— Хитрая политика, — продолжал бедный китаец, — они между собою спорят и втягивают нас.
Несколько человек обернулись и придвинулись к бедному китайцу.
— Разве вы не видите, что русские спорят с французами, англичанами, немцами?.. У них свои вековые причины для споров. Нас это совершенно не касается: Китай живет по-своему. Наша сила — в труде. Мы работаем. Европейцы болтают. Вместо них работают машины. Мы победим всех, потому что мы трудолюбивы. Но что мы видим во Владивостоке? Китайцы бросили молотки, китайцы толкутся по базару, ничего не делают, болтают и слушают болтовню. Берегитесь! Европейцы уже развратили вас: они вам прививают свою болезнь переворотов и неустойчивости. А неустойчивость ведет к уничтожению. В Европе государства падают, как песочные домики. Китай незыблем, потому что в Китае незыблемы законы отцов. Что значат слова «рабочий класс», «буржуазия»? Для Китая они не значат ничего. В Китае знают, что бедняк заслужил свою бедность, а богатый свое богатство. С волей неба шутить нельзя. Кто не слышал имени Сун Ят-сена? — спросил он, оглядывая слушателей.
Легкий гул прошел по толпе. Кто мог не слышать знаменитого имени!
— Я вижу — слышали все, — сказал худощавый китаец. — А скажи мне, — обратился он к Сею, — где приносил республиканец Сун Ят-сен свою клятву на верность республике?
Сей растерялся. Он не знал, где присягал Сун Ят-сен. Мало того, он не мог представить себе, чтобы Сун Ят-сен, этот человек, олицетворявший народ, мог кому-либо присягать.
— Ты, я вижу, мало знаешь, хотя и выступаешь в роли учителя. Сун Ят-сен свою президентскую клятву верности произнес перед гробницами императоров Мингской династии.
— Что ж из этого? — пробормотал Сей.
Худощавый засмеялся.
— Ничего. Кроме одного: он уважал Китай.
Вокруг оратора собралась уже большая толпа, новые проталкивались с трудом.
Цао слушал, раскрыв глаза и рот. Сей встал.
— Очень хорошие речи, — сказал он. — Товарищ хорошо образован. Хорошее образование — очень приятная вещь. Вероятно, товарищ изучал не только Сян Цзы-цзян, но и литературу.
Он волновался, и волнение путало его язык.
Оратор глубже засунул ладони в рукава и смотрел на него прищурившись.
— Зачем произносить в непонятном смысле священное имя? — говорил Сей. — Чтобы набросить тень на носителя священного имени или заронить подозрение в его делах? Я бы хотел знать, почему ты так говоришь?
Бедный китаец пожал плечами.
— Люди говорят тогда, когда у них есть что сказать. Посмотри, подумай — и сам то же скажешь.
— А скажи, где ты работаешь, товарищ?
Тот опять пожал плечами и улыбнулся.
— Глупый вопрос. Неужели ты думаешь, что если я работаю на Первой Речке[7], то мои слова справедливы, а если в Гнилом Углу, то лживы?
Слушатели одобрительно засмеялись. Сей побледнел и взглянул мельком на Цао. Глаза юноши горели. Он, видимо, всей душой участвовал в беседе.
Слушателей становилось все больше. Задние спрашивали у передних, в чем дело.
Бедно одетый китаец заговорил опять. На этот раз голос его был грустен и внушал сочувствие.
— Я еще нигде не работаю... я только что приехал. Китай мучают европейцы. Разве вы не знаете старых историй: самые лучшие порты отняты, по своей земле мы не смеем ходить, нас бьют и сажают в тюрьмы. Как вы можете верить русским? Европейцы, кто бы они ни были, — наши враги.
Цао вспомнил, шанхайские концессии, мосты и проволочные заграждения, скамьи на бульварах, на которые китайцам нельзя сесть, сады, куда воспрещен вход китайцам и собакам.
В этот момент он был вполне согласен с бедным человеком, с его зябко запрятанными руками, на которых тоже, быть может, еще не зажили рубцы, с его худым лицом и ненавидящими глазами.
Сей не знал, что возразить. Он видел, что среди слушателей — не только друзья. Здесь преобладали ремесленники, купцы и мелкие хозяйчики. А разве не всякому известно, что люди плохо понимают то, чего не хотят понять.
— Совсем не так, — сказал он нетвердо, — у нас забастовка... вы это знаете...
— Долой забастовку! — крикнул пожилой мужчина в черной круглой шапке с шишечкой, которая обозначала его ученую степень. — Зачем нам советские глупости?
«Ага!» — пробормотал Сей. Теперь в руках у него было оружие. Он указал длинным тонким пальцем на мужчину и презрительно засмеялся.
— Слушайте его! Долой «советские глупости»! Если ему не нравятся советские порядки, зачем он приехал в Советскую страну? В Китае о забастовке хозяин сейчас же сообщает полиции. Полицейские приходят и расправляются с рабочими. В Советской стране никто не посмеет расправиться с рабочими, вот почему ты кричишь «зачем нам советские глупости».
«Должно быть, толково говорит парень», — подумал Троян, пробираясь в толпе.
Он рассматривал подвижное лицо Сей Чен-вена и не обращал внимания на опасливые и недоброжелательные взгляды людей, одетых в та-пу-ше[8] — длинные черные, серые и синие шелковые халаты — и в шапочки грамотеев. Появилась потребность записать тут же на месте, под свежим впечатлением, все, что он увидел и подметил.
Он вынул блокнот и стал набрасывать строчку за строчкой.
Увлеченный работой, Троян не замечал, что слушатели, оглядываясь на него и друг на друга, начали отступать, и когда через несколько минут поэт поднял глаза, около Сея теснилась небольшая группа подмастерьев и рабочих, и он говорил с ними легко, весело и удачно.
— Они подумали, что вы гепеу! — услышал он женский голос.
Троян сразу узнал Хот Су-ин в зеленой юнгштурмовке и желтой портупее.
— Кто подумал?
— А вот те, кто здесь стоял... Это все базарные торговцы. Они подумали, что вы их переписываете.
Ее немного скуластое лицо было красиво. Блестящие редкие зубы, карие глаза, умные и, пожалуй, насмешливые, светлая желтизна кожи и тонкие, твердые губы, придающие лицу особенный оттенок энергии...
— Началась забастовка, — сказала она. — Посудите сами: в китайских мастерских работают с зари до полуночи. Китайцы привыкли так работать. Но ведь это же беспросветно! Ничего во всю жизнь не видеть, не знать, кроме куска кожи для сапога или листа железа для ведра... С десяти лет до самой смерти! И получать копейки... Правда, мы привыкли к такой жизни, но ведь это еще хуже.
— Еще хуже, — подтвердил Троян.
— Сапожники, наконец, спохватились. Они требуют увеличения зарплаты и дня отдыха. А вот этот товарищ, — она указала на Сея, — разумно говорил. Вы что-нибудь поняли?
— Все понял. Все понятно и без слов.
Через раскрытые двери клуба донесся нежный, как жужжание пчелы, звонок.
— Я иду на митинг. Хотите, пойдем вместе? Я буду переводчицей.
— Еще бы! Конечно, хочу.
Она подошла к Сею и Цао и заговорила с ними. Троян видел, как тоненькая рука Хот Су-ин пожимала руку Сея, и оба улыбались, как друзья после долгой разлуки.
Все четверо начали пробираться в клуб.
А закат померк. Заблестели маяки у входа в Ковш. Замигали желтые точки костров на шаландах: экипажи готовили ужин.
Темнота вошла в город и встала вокруг каждого фонаря и освещенного окна.
В переулках Хай Шэнь-вея, узких, темных и зловонных, расположились не только китайские лавочки, столовые, трактиры, зубные и тибетские врачи, но и притоны любви, банковки и опиекурилки.
Переулки ведут в темные глухие дворы, в тупики, в которых, однако, знающий находит незаметные лесенки и таинственно открывающиеся двери.
Здесь на потертых ковриках около низеньких столиков сидят толстые безбородые гадальщики на костях, деревянных палочках и медных чохах — мелких монетах с квадратными отверстиями посредине. Владельцы нанизывают их на шнурки, как бусы.
Сейчас по этим глухим переулкам с фонарями в руках снуют граждане Китайской республики. Но они идут мимо опиекурилок, банковок и тайных домов любви. Они идут на главные улицы, к знакомым, к Уи-те-ле-бу рассуждать и совещаться о небывалом событии на чужбине: о забастовке.
Эти граждане хорошо торговали и плохо понимали причины недовольства.
Толпа вокруг клуба росла. Из окна второго этажа, оттуда, где была библиотека и комната для игры в пинг-понг, раздался голос громкоговорителя.