Фамилия Павла Березы, члена правления Акционерного камчатского общества, произошла так. Дед его, Еремин, покинул Одессу с первыми переселенцами на Дальний Восток. Из степи, полей, из страны невысоких холмов люди попали на деревянную скорлупу парусника.

Океан, теснота, жара, чудеса невиданных краев измучили путешественников, и когда они ступили на землю на другом конце света, им больше всего хотелось найти что-нибудь свое, родное.

Владивосток встретил деревянными домишками, разбросанными по берегу бухты, кривыми немощеными улицами, дубовой тайгой по сопкам, быстрыми холодными потоками в распадках и следами диких зверей, забредающих на городские окраины.

Все было чуждо, огромно, неприютно. Получив в переселенческом управлении проводника, партия двинулась по берегу Амурского залива. Слева от тропы берег сразу обрывался в море. Оно лежало внизу то в сотне саженей, то в десяти. Справа, по отвесным кручам, взбиралась тайга.

Ничто не напоминало милых рощ и холмов родины.

На первом привале у реки Седанки, на маленькой поляне, заросшей кустами шиповника, переселенцы наткнулись на березу.

Увидев серебристую кору, мелкие, такие знакомые листья, дед Павла не выдержал, бросился к березе, обнял ее ствол и заплакал.

— Эх, ты... береза! — сказал его сосед и родственник Федотов и неожиданно увековечил новую фамилию.

Прозвище «Береза» с течением времени окончательно вытеснило фамилию «Еремин».

Камчатка!

Огромный, но в сущности еще не открытый край. От мыса Лопатки на юге до Чаунской губы на севере. От Анадыря на востоке до Якутии на западе.

Камчатка, омываемая водами Тихого океана, Охотского и Берингова морей...

Камчатка — вулканы и пустынные горы. Ослепительные снега, ночью покрытые заревом расплавленной лавы. Стремительные бешеные реки, непроходимые болота и веселые березовые рощи! Черные, как чугун, горячие ключи и озера... Золото, цветные металлы. Хитрый, неутомимый соболь, голубой песец... Олени и медведи, не боящиеся человека, потому что редко на своем пути они встречали человека.

Камчатка — родина могучей рыбы — лосося.

Камчатка — камчадалов, коряков, ламутов, алеутов и русских, но в сущности пустынная страна.

Камчатка в недавнем прошлом — вотчина хищных купцов и чиновников, стяжателей и мздоимщиков.

В комнате Березы карта Камчатки занимает полстены. Но это только легкие контуры берегов, точки вулканов, несмелые ниточки рек и бесконечные белые пятна.

Карта господствует над столом, книгами, кроватью, над всей комнатой. На все предметы падает сияние неоткрытой страны. У карты хорошо думать.

Акционерное камчатское общество — «АКО» должно помочь социалистическому государству сделать Камчатку местом свободного труда, областью цветущей и счастливой.

Каждое утро Береза, глядя на карту, думает над кораблестроительными цехами и стандартами домов, над тарой, солью и неводами.

Думает о создании соболиных питомников, заповедных нерестилищ, рыборазводных станций и главное о человеке! О новом человеке, без вековых предрассудков и тысячелетних болезней.

Думы о новом человеке тревожные и сладкие. Конечно, он появляется медленно. Медленно сбрасывает с себя древние, но еще крепкие покровы. Однако настанет день, когда он сбросит все!

Утренние размышления заряжали Березу бодростью на весь трудный хлопотливый день: на суетливую работу в черном прямоугольном дворце правления АКО, выстроенном на взгорье Эгершельда точно из гигантских спичечных коробков, на споры с товарищами, людьми почтенными, культурными и приятными, но только вчера и позавчера приехавшими из Москвы и плохо знающими край, на беготню по учреждениям, на работу в Рыбном техникуме, к комсомольской ячейке которого был прикреплен Береза.

Сейчас Береза укладывал вещи в потрепанный чемодан, рыжий с зелеными пятнами, с веревками вместо ремней.

У окна на деревянном американском диванчике сидел поэт Троян. Он смотрел то на товарища, то на карту Камчатки.

— Сколько студентов едет на практику?

— Третий курс — двадцать человек, а лично со мной группа в семь человек... одни женщины.

Береза говорил медленно, отчетливо. Его легко было слушать. Но горячие спорщики, люди, торопящиеся в секунду вылить запас своих мыслей, сбить и остановить собеседника, его не выносили.

Троян вздохнул.

— Завидую.

— Тому, что еду с женщинами?

— Нет, бог с ними, с женщинами: завидую путешествию на Камчатку.

— Позволь, да ведь сейчас в твоем творческом плане, насколько я знаю, не Камчатка, а поэма о партизанах?

— И даже, возможно, не поэма. В газете очень хотят, чтобы я написал ряд очерков о китайских рабочих. Тема грандиозна, привлекательна, способна вдохновить камень. Но времени у меня с гулькин нос. Если писать очерки, нужно отложить поэму. А ведь сейчас она владеет моими помыслами. Одним словом, еще не решил, душа, как говорится, полна смятения. О Камчатке я тоже написал бы, друг мой; то, что мы там начинаем делать, — грандиозно.

— Потом напишешь и о Камчатке.

— Ты мудр, как Соломон, — вздохнул Троян. — А на Камчатку я проехался бы с удовольствием еще и потому, что превосходно во время путешествия обдумывать творческие, как говорится, замыслы...

— Вот что, — сказал Береза, — я сейчас отправлюсь на Чуркин к Филиппову напомнить о приезде японских рыбопромышленников и о том, что ему нужно это событие увековечить в кинохронике. Если есть охота, совершим маленькое путешествие, правда, не на Камчатку, а на Чуркин.

Троян кивнул головой. Береза звякнул мыльницей, тряхнул полотенцем и исчез, высокий, с русыми волосами, слегка оттопыренными красными губами, что придавало его лицу мальчишеское выражение.

Поэт подошел к карте и стал рассматривать контуры хребтов, черноты высот и редкие пунктиры пароходных линий.

Он служил инструктором по счетоводству в коллективах биржи труда. Но с прошлого года его перестали манить цифры и их логическая убедительность. Это случилось неожиданно. К Октябрю редактор стенгазеты предложил ему написать стихотворение. Троян даже возмутился:

— Какое стихотворение, что ты, друг?!

Но «друг» оказал спокойно:

— Всем известно, ты пишешь стихи. Нечего держать их под спудом.

— Как ты узнал? — изумился Троян.

— Собственными глазами видел твою тетрадку в кожаном сиреневом переплете.

— Тогда сдаюсь, — сказал Троян.

Стихотворение он написал. И с тех пор стал сотрудником не только стенной газеты, но и местной областной.

Стихи он начал складывать еще в детстве, в деревне, когда пас мирских коров. В то время он не придавал стихам никакого значения...

Слова складывались в песню, песня пелась... Жизнь тяжела. Едва он подрос, как пошел за плугом, вспахивая давно истощенный клочок земли, который должен был прокормить десяток ртов.

Однако в 1916 году судьба его изменилась.

В воинском присутствии измерили его рост, ширину плеч и зачислили матросом в Балтийский флот.

В 1918 году он отправился в кругосветное плавание. Много чудес показал ему свет. Показал моря, навсегда полонившие его сердце, показал земли и города, о существовании которых он не подозревал, — то спокойные, каменные, освещенные сдержанным северным солнцем, где сама суета не казалась суетой, то южные, точно построенные из синевы неба, белизны облаков, изумруда моря, солнечного блеска... Шумные, полные горячей, неспокойной жизни...

В другое время эти чудеса способны были бы покорить Трояна, но то было время Революции, и с теми чудесами, которые раскрывала она, сравниться не могло ничто.

В Америке моряков сняли с судна: они принадлежали к стране большевиков и были носителями заразы.

Концентрационный лагерь: колючая проволока, часовые, недоумение и с каждым днем все увеличивающаяся толпа любопытных.

Разные были любопытные. Одни под руку со своими женщинами подходили к проволоке, как к клетке зверинца. Они наблюдали заключенных, курили, переговаривались между собой, и глаза их поблескивали холодным настороженным блеском.

Другие прорывались к проволоке, хватались руками за колья и кричали голосами сильными и задорными. И хотя моряки не понимали, что им кричат, но понимали, что это друзья, и отвечали такими же задорными голосами.

Наверное, кое-кто был бы не прочь навсегда оставить русских за колючей проволокой, но это было опасно, ибо возбуждало умы и накаляло страсти.

После некоторого замешательства, не зная, что делать с пленными, власти решили отпустить их на все четыре стороны.

В этот день у лагеря собрались тысячи людей. Среди них были друзья, враги и равнодушные, для которых все это было только щекочущей нервы сенсацией. С холодком испуга смотрели они на раскрывающиеся ворота, откуда должны были выйти русские медведи — большевики и, как предупреждали бульварные газетки, броситься на людей.

И вот русские вышли. Троян увидал окаменевшие на миг в настоящем страхе лица зрителей. Стало смешно и... стыдно за людей. Он собирался уже ступить на узкую дорожку, охраняемую полисменами, но в это время из толпы, протягивая руки с плитками шоколада, вырвались американские девушки.

«Медведи» приняли плитки, не зарычали, не укусили, девушки подхватили их под «лапы» и повлекли через восторженно заоравшую толпу.

Моряки были в руках друзей.

Да, много друзей и в Америке.

Троян целый год прожил в Америке. Армии Антанты наступали на Россию, дороги домой были закрыты. Не скоро устроился он на американский транспорт, который доставил его во Владивосток.

Это было время жестокой борьбы, время интервенции. С одной стороны — верховный правитель Колчак, харбинский правитель, верховный уполномоченный генерал Хорват, атаманы Семенов и Калмыков, дельцы, наводнившие город, продававшие и перепродававшие все... Кофейни и рестораны, полные этими подонками уходящего, но вооруженного до зубов мира... С другой стороны — рабочие и матросские слободки, судостроительный завод, грузчики, учителя. Все было напряжено в борьбе, в ожиданиях, в надежде.

Троян недолго задержался во Владивостоке, — он ушел в сопки, к партизанам. Он воевал с японцами в горах Сучана, на Имане и Хоре. Он вместе с другими бил и его били и, наконец, дождался поры, когда ненависть и силы народа достигли сокрушающей силы. Вместе с частями Народно-революционной армии он вступил во Владивосток.

...Троян смотрел на карту Камчатки. Что ему хотелось сейчас? Сейчас ему хотелось сложить поэму о партизанских годах. Широко, как ветер над океаном. Что же, через месяц он получит отпуск и осуществит свое желание.

В местной газете «Красное знамя» Троян напечатал несколько стихотворений. Стихотворения понравились. На него стали смотреть, как на поэта, ему предложили сотрудничать. И для начала заказали очерк о китайцах. Китайские грузчики, китайские бригады Дальзавода.

Очерк привлекал его.

Изучить быт китайского рабочего, послушать, как он начинает петь первые песни борьбы, — что может быть более волнующего?!

Но было одно «но». Как совместить писание этих очерков с писанием поэмы о партизанах и первом председателе Владивостокского Совдепа Суханове?

«Вот чертовщина, — думал Троян, — как совместить?.. Отложить поэму? Краски ее тогда в душе поблекнут, образы завянут...».

Береза прервал его размышления. Он вымылся, надел белую рубашку, кепку с широким козырьком. Друзья вышли.

На улице пахло морем.

Амурский залив лежал тут же, через квартал, спокойный, по-весеннему бирюзово-голубой. К нему спускались размытые потоками, давно не ремонтировавшиеся улицы. Купались мальчишки. Одни барахтались у берега, вылавливали медуз, крабов, морских звезд и оглашали берег гоготом, звоном, веселыми воплями. Другие бросались в воду и важно и серьезно уплывали в даль. Высокий мальчишка вылез из воды, попал в пучок солнечных лучей и на мгновение вспыхнул радужным пламенем.

Троян, как всегда ко всему, отнесся внимательно к заливу, двум пуховым облачкам, исчезающим за синими горами противоположного берега, ухо его внимательно проанализировало детские вопли, легкий, почти музыкальный на далеком расстоянии, грохот торгового порта. Он отметил тонкий задорный свист паровоза, мерные удары паровых молотов под аккомпанемент скрежета лебедок.

Весь этот мир должен был войти в стихи и очерки. Это была могучая жизнь и человека и природы.

За Эгершельдом раскинулась бухта.

Как Амурский залив, как и все кругом, она была сейчас голубая. С Эгершельдского перешейка виднелись цветные громады домов центральной части города, толпы катеров и пароходов у пристаней, тяжелые шампунки, захватывающие утренний ветер квадратами парусов... На востоке сопки, окружающие бухту, смягчались и расступались. Бухта переходила в овальную долину ипподрома.

У Широкого мола дежурили шампунки. Увидев Трояна и Березу, лодочники заволновались.

Загорелые, в широкополых фетровых и соломенных шляпах, в длинных шароварах из синей дабы, они махали шляпами, руками, кивали головами.

—Э..э, моя ходи... Э..э, капитана, капитана!

Друзья прыгнули в ближайшую. Лодочник оттолкнулся послом, и сейчас же длинная упругая волна подхватила шампунку. Выбравшись на простор, китаец укрепил парус, спустил лопатообразный руль, суденышко вздрогнуло, рванулось и заторопилось, шлепая широким носом по веселым зеленоватым гребням.

Береза прислонился к мачте. Он любил эту бухту и этот город. Русские, японцы, китайцы, корейцы — все несли сюда свой быт, нрав и обычай. «Вот в таких местах рождается интернационал», — думал Береза.

За Комсомольской пристанью, на берегу, в золотой пене стружек лежали остовы шхун, катеров и шлюпок. Возле них и по ним ползали люди, звонко стучали молотки и топоры. Длинные доски, гибкие и блестящие, извивались в воздухе.

На этих берегах под открытым небом строили каботажные суда для АКО и Рыбтреста. До сих пор их поставляла Япония. Но японцы могли в любой момент отказаться от наших заказов. Теперь это не опасно: сами делаем все, вот на этом песке, у этих волн!

Скользнув мимо лесовоза «Красин», поглощавшего осиновые чурки для японских спичечных фабрик, шампунка причалила к набережной сада «Италия».

Филипповский дом — легкая деревянная коробочка — стоял через дорогу. Мимо забора бежал холодный ручей — остаток древней роскоши, когда на Чуркине были тайга, реки и серебром отливали водопады.

Невысокий жилистый человек окапывал в цветнике клумбы.

— И это называется главный оператор! — воскликнул Береза. — Мир может стать дыбом, а он сажает цветы!

Филиппов жал им руки. Ладони его были горячи от работы. Умные глаза блестели.

— Петр Петрович, ведомо ли тебе, что завтра в сопровождении господина депутата парламента приезжают японские рыбопромышленники?

— О приезде мы извещены, — отозвался Филиппов. — Японцев мы встретим с почетом и запечатлеем на пленке для удовлетворения любознательности граждан Союза и для удовлетворения честолюбия гостей... А вот скажи, когда приедут Гомонова и Панкратов?

— Гомонову и Панкратова ты тоже хочешь на пленку?

— Не беспокойся, товарищ Береза, я интересуюсь ими не как любитель сенсаций: Вера Гомонова моя давняя ученица.

Он поднял лопату, оглядел ее сверкающий клин и вдруг броском рассек лежавший у ног черный влажный ком: оператор еще не остыл от труда.

— Земледелие! — сказал он, вскидывая брови и собирая лицо в сложную систему складок и морщин. — У меня тема для культурфильма — показать земледелие от первого лепета где-нибудь у нанайцев или удэ до исключительного мастерства Китая, до наших гигантов — совхозов! Необозримые степи, колонны чудовищ-тракторов и не только днем, но и ночью... ночь, факелы...

Из-за дома вышел китаец.

— А здрастуй, — подал он руку Березе и стал набивать крохотную металлическую трубку.

— Как работай, Чун?

— Мало-мало работай...

Большой палец с кривым хищным ногтем придавил табак. Изо рта курильщика потянулся голубой дымок. Чун внимательно посмотрел на русских и на клумбы. По его мнению, русские мало смыслили в земле. Огороды у них не приносили овощей, как у китайцев, в течение всего теплого времени года: дадут редиску, лук — и стоят до зимы под сорными травами. А хлебные поля? Русским всегда некогда полоть их!

Чун презрительно чмокнул губами и вздохнул.

— Цветы буду сажать, — пояснил Филиппов.

— Можно... цветы хорошо, — согласился старик.

Решив, что он достаточно постоял с русскими и теперь, не нарушая вежливости, может идти по своим делам, Чун неторопливо двинулся к калитке. Посмотрел на бухту, на город, тонувший в солнечном мареве, и присел за калиткой на корточки. Солнце прильнуло к его спине и плечам. Старик закрыл глаза и отдался истоме.

— Загляни в его фанзушку, — посоветовал Береза Трояну.

— А что?

— Заранее не могу обещать, а на всякий случай загляни.

Фанзушка прислонилась к забору в конце огорода, низенькая, глинобитная, с крышей из ржавых железных листов.

Внутри Троян сначала ничего не увидел. Было пестро от солнца и теней, пахло душистым дымом, соленой рыбой, черемшой, но через минуту он различил земляной пол, каны[1] вокруг стен, некрашеный стол посредине и большой котел, вмазанный в низкую печь.

В углу на цыновке он увидел китаянку в европейском платье, согнувшуюся над европейской книгой. Женщина посмотрела на него. Несколько секунд они точно изучали друг друга.

— Вы читаете русскую книгу? — удивился Троян. — Это здорово!

Он сел рядом и смотрел на женщину с радостным изумлением.

— Книжка хорошая, — заметила она.

Троян пожал плечами.

— По-русски вы говорите тоже здорово. Никогда не встречал во Владивостоке такой китаянки. Вы что же, Чуна жена?

— Дочь.

— И живете здесь?

— Живу здесь.

— Учитесь?

— Учусь.

— Кореянок приходилось встречать... они с охотой учатся. У китайцев другие обычаи.

Девушка сказала просто:

— Все меняется.

— Алексей! — донесся голос Березы.

— Как ваше имя?

— Наташа.

— Это ваше настоящее имя?

— Нет.

— Алексей! — донеслось снова. Троян поднялся:

— Товарищ зовет. А как ваше настоящее китайское имя?

— Хот Су-ин.

— Ну, вот видите. На Та-ша — хорошо, но и Хот Су-ин не хуже. — Он засмеялся. — Пока, досвиданья. Мы еще увидимся.

Он нашел Филиппова и Березу у калитки.

— Что случилось, Павел?

— Мне пора отбывать в техникум... Ну, что, как фанза?

— Послушайте, друзья, — раскинул руки Троян, — там в фанзе любопытный человек сидит.

— Небось, тема для целой поэмы? — сощурился Береза.

— И для поэмы, и для очерка. Человек изумительный. Во-первых, лицо. Красивое лицо, глаза очень хороши. А во-вторых, говорит по-русски не хуже меня...

Филиппов закурил трубку. Вдохнул дым, посмотрел на далекие сопки и сказал негромко, сквозь дым:

— А вы умеете увлекаться и удивляться. Это хорошо. Поэт должен уметь непрестанно удивляться. Не удивишься явлению, не зажжешься от него — и ничего не выйдет.