Вечером первого декабря 1775 года была особенно ненастная и дождливая погода. Снег, выпавший с утра, растаял. Везде стояли лужи. Экипажи и редкие пешеходы уныло шлепали по воде. Была буря. Она ревела над домом священника, стуча ставнями и раскачивая у забора огромные деревья в смежном, гетманском саду. Нева вздулась. Все ждали наводнения. С крепости изредка раздавались глухие пушечные выстрелы.
Отец Петр сидел сумрачный на вышке у барышень. Разговор под вой и рев ветра не клеился и часто смолкал. Варя гадала на картах; Ирина, с строгим и недовольным лицом, рассказывала, какие алчные пиявки все эти секретари в иностранной коллегии, переводчики и даже писцы; несмотря на приказ и личное внимание графа Панина, они все еще не снеслись с кем надо в Испании и на островах, составляли проекты бумаг, переписывали их, переводили и вновь переписывали, лишь бы тянуть.
— Да вы бы смазочку… через прислугу, или как, — сказал священник.
— Давали и прямо в руки, — ответила Варя за подругу.
Та с укоризной на нее взглянула.
— Ох, уж эти волостели-радетели! — произнес отец Петр. — Пора бы из Москвы обратно государыне; плохо без нее.
Дождь наискось хлестал в окна, как град. Измокший и озябший сторожевой пес забрался в конуру, свернулся калачом и молчал, как бы сознавая, что при такой буре и пушечных выстрелах всем, разумеется, не до него.
Вдруг после одного из выстрелов с крепости пес отрывисто и особенно злобно залаял. Сквозь гул ветра послышался стук в калитку. Девушки вздрогнули.
— Аксинья спит, — сказал отец Петр о кухарке. — Кому-то, видно, нужно… с крыльца не дозвонились.
— Я, дяденька, отворю, — сказала Варя.
— Ну, уж по твоей храбрости, лучше сиди.
Священник, опустясь со свечой в сени, отпер уличную дверь. Вошел несколько смокший на крыльце, в треуголке и при шпаге, невысокий, толстый человек, с красным лицом.
— Секретарь главнокомандующего, Ушаков! — сказал он, встряхиваясь. — Имею к вашему высокопреподобию секретное дело.
Священник струхнул. Ему вспомнились бумаги, привезенные Ракитиной. Он запер дверь, пригласил незнакомца в кабинет, зажег другую свечу и, указав гостю стул, сел, готовясь слушать.
— Проповеди-с Массильона? — произнес Ушаков, отирая окоченелые руки и присматриваясь к книге знаменитых «Sermons»[8], лежащих у отца Петра на столе. — Изволите хорошо знать по-французски?
— Маракую, — ответил священник, мысля: «Что ему в самом деле до меня и в такой поздний час?»
— Вероятно, батюшка, изволите знать и по-немецки? — спросил Ушаков. — А кстати, может быть, и по-итальянски?
— По-немецки тоже обучался; итальянский же близок к латинскому.
— Следовательно, — продолжал гость, — хоть несколько и говорите на этих языках?
«Вот явился прецептор, экзаменовать!» — подумал священник.
— Могу-с, — ответил он.
— Странны, не правда ли, отец Петр, такие вопросы, особенно ночью? — произнес гость. — Ведь согласитесь, странны?
— Да, таки, поздненько, — ответил, зевнув и смотря на него, священник.
Ушаков переложил ногу на ногу, вскинул глаза на стену, увидел в рамке за стеклом портрет опального архиерея, Арсения Мацеевича, и подумал: «Вот что! Сочувственник этому вралю… надо быть настойчивее, резче!»
— Ну, не буду длить, вот что-с, — объявил он. — Его сиятельству, господину главнокомандующему, благоугодно, чтобы ваше высокопреподобие, взяв нужные святости, тотчас и без всякого отлагательства потрудились отправиться со мной в одно место… Там иностранка-с… греко-российской веры…
— В чем же дело?
— Нужно совершение двух таинств.
— Каких именно?
— А вам, извините, зачем знать? разве нужно заранее? — возразил Ушаков. — Тут не должно быть колебаний, повеление свыше.
— Необходимо приготовиться, — сказал священник, — что именно ранее?
— Сперва крещение, потом исповедь с причастием, — ответил Ушаков.
— И теперь же, ночью?
— Так точно-с, карета готова.
— Позволите взять причетника?
— Белено, слышите ли, без свидетелей.
— Куда же это, смею спросить?
— Ответить не могу. Изволите увидеть после, а теперь одно — беспродлительно и в полном секрете! — заключил Ушаков, кланяясь как-то кверху, хотя, в знак просьбы, обеими руками прижимая к груди обрызганный дождем треугол.
— Могу объявить домашним, успокоить их?
Ушаков, зажмурясь, отрицательно замахал головой.
Священник взял крест и книги, крикнул на вышку: «Варенька, запри дверь!» — и когда племянница спустилась в сени, карета, гремя, уже катилась по улице. Подъехав к церковной ограде, отец Петр разбудил привратника, вошел в церковь и взял дароносицу.