«Ох, и я грешник в указаниях о ней! — мыслил Голицын, едучи в крепость, — поддавался в выводах другим, торопился без толку, льстил догадкам и соображениям других!»
Нева, поверх льда, была еще затоплена остатками бывшего накануне наводнения. Карета Голицына с трудом пробиралась между незамерзших луж.
Обер-коменданта он не застал дома. Тот с ночи находился в равелине. У крыльца вертелся с бумагами Ушаков. Он подошел к князю и начал было:
— Так как вашему сиятельству небезызвестно, расходы на оную персону…
— Ведите меня к арестантке, — сказал князь дежурному по караулу, обернув спину к Ушакову. — Чем занимаются! Что больная? В памяти еще?
— Кончается, — ответил дежурный.
Голицын перекрестился. У входа в равелин его встретил обер-комендант Чернышев.
Князь не узнал его. Бравый, молодцеватый фронтовик-служака, Чернышев, не смущавшийся на своей должности ничем, был взволнован и сильно бледен.
— Бедная, — прошептал фельдмаршал, идя с Чернышевым, — ужели умрет?.. Был доктор?
— Неотлучно при ней, с вечера, — ответил Чернышев, — недавно началась агония… бредит…
— О чем бред? Говорите! — опять всполошился князь, склоняя голову к Чернышеву. — Были вы у нее, слышали? Бред о чем?
— Заходил несколько раз, — ответил обер-комендант. — Твердит непонятные слова — слышатся между ними: Орлов… принцесса… mio caro, gran Dio…[11]
— Ребенок? — спросил, смигивая слезы, князь.
— Жив, ваше сиятельство, — на руках кормилки… супруга… жена-с хорошую нашла.
— Заботьтесь, сударь, чтоб все было, понимаете, чтоб все, — внушительно и строго проговорил фельдмаршал, подыскивая в голосе веские, начальнические звуки, — по-христиански, слышите ли, вполне… И на случай, здесь же… в тайности, понимаете ли, и без огласки… ведь человек тоже, страдалица.
Князь еще хотел что-то сказать и всхлипнул. Горло ему схватили слезы. Он качнул головой, оправился и, по возможности бодрясь, твердо вышел на крыльцо. Здесь он взглянул на хмурое серое небо, заволоченное обрывками облаков.
Над равелином, в вихре падавшего снега, беспорядочно вились галки. Полусорванные смолкшею двухдневною бурей, железные листы уныло скрипели на ветхой крыше. Фельдмаршал, кутаясь в соболий воротник, сел в карету и крикнул:
— Домой!
«В прежние наводнения, — рассуждал он, — не раз заливало казематы; теперь господь помиловал ее, бедную.
Да, по всей видимости, — мысленно прибавил он себе, — несчастная — игралище чужих, темных страстей. Самозванка ли, трудно решить. Так ее величеству и отпишу… ее смерть падет не на наши головы…»
Карета быстро неслась по свежему, падавшему снегу, обгоняя обозы с дровами и сеном, щегольские экипажи и одиноких пешеходов, озабоченно шагавших сквозь снежную завируху.
Мелькали те же дома, церкви, те же мосты и вывески, к которым старый князь, с хлопотливою, деловою озабоченностью начальника северной резиденции, приглядывался столько лет. Вот и дом полиции, у Зеленого моста, на Невском, и собственная квартира фельдмаршала. Тяжело было на его душе.
«А что, если она и впрямь не самозванка?» — вдруг подумал фельдмаршал, завидев у моста на Мойке место бывшего Елисаветина Зимнего дворца и далее, по Невскому, Аничковы палаты Разумовского.
Голицыну вспомнилось прошлое царствование, тогдашние сильные люди, связи, его собственные молодые годы и все, что унеслось с теми невозвратными годами и людьми.
Вечером, четвертого декабря 1775 года, княжна Тараканова, dame d'Azov, Али Эмете и принцесса Владимирская — скончалась. Ее последних минут не видел никто. К ней вошли, — она лежала тихо, будто заснула. Неприкрытые тусклые зрачки были устремлены к образку спаса.
На следующий день сторожившие ее гарнизонные инвалиды Петропавловской крепости вырубили, при помощи ломов и кирок, на внутреннем, обсаженном липками дворике Алексеевского равелина глубокую яму и тайно от всех зарыли в ней тело умершей, закидав ее мерзлою землей. Инвалидный вахтер Антипыч сам от себя посадил над этой могилой березку… Прислугу арестантки, горничную Мешеде и шляхтича Чарномского, по довольном опросе и взятии с них клятвы о вечном молчании, отпустили в чужие края.
Отец Петр проведал о кончине арестантки по слезам и некоторым намекам кумы, обер-комендантши. Он сказал себе: «Узницы тьмы, долгою нощию связаны, успокоил вы господь!» — и без огласки отслужил у себя в церкви панихиду по усопшей рабе божией Елисавете, причем на проскомидии, в помин ее души, вынул частичку из просфоры.
— По ком это, крестный, вы служили панихиду? — спросила священника Варя, увидев у него на столе эту просфору.
— Не известная тебе особа, многострадальная!
— Да кто она?
— Аз раб и сын рабыни твоея, — ответил загадочно отец Петр, — все мы под властью божьей, мудрые и простые, рабы и цари… сокровенная притчей изыещет и в гадании притчей поживет!..
Фельдмаршал Голицын долго обдумывал, как сообщить императрице о кончине Таракановой. Он взял перо, написал несколько строк, перечеркнул их и опять стал соображать.
«Э, была не была! — сказал он себе. — С мертвой не взыщется, а всем будет оправдание…»
Князь выбрал новый чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и, тщательно выводя слова неясного, старческого почерка, написал:
«Всклепавшая на себя известное вашему величеству неподходящее имя и природу, сего четвертого декабря, умерла нераскаянной грешницей, ни в чем не созналась и не выдала никого».
«А кто из высших проведает о ней и станет лишнее болтать, — мысленно добавил Голицын, кончив это письмо, — можно пустить слух, что ее залило наводнением… Кстати же, так стреляли с крепости и разгулялась было Нева…»
Так и сложилась легенда о потоплении Таракановой.
Пробившись без успеха еще некоторое время по присутственным местам, Ирина Львовна Ракитина убедилась в безнадежности своего дела и уехала с Варей обратно на родину. В Москве она пыталась лично подать прошение императрице. Это было в том же декабре 1775 года, накануне возвращения Екатерины в Петербург. Прошение Ирины было благосклонно принято, но в суете придворных сборов, очевидно, где-нибудь затерялось, и потом о нем забыли. По нем не последовало никакого решения и ответа. Хотела Ирина в Москве навестить графа Орлова — ей это отсоветовали.
Возвратясь в Петербург, императрица подробнее расспросила Голицына о кончине узницы и, как старик ни старался смягчить свой рассказ, поняла, какая драма постигла ослепленную жертву чужих видов.
— Пересолили, князь, и мы с тобой! — сказала Екатерина. — Отчего ты не был откровеннее со мной?
«Я кругом виновата, — решила Ирина, после мучительных сомнений и раздумья; — через меня Концов бросил родину, через меня впал в отчаянье, пытался помочь той несчастной и погиб. Мне искупить его судьбу, мне вымолить у бога прощение всем греховным в этом деле. Я одинока, нечего более в мире ждать».
Ракитина в 1776 году оставила свое поместье на руки старого отцовского слуги. В сопровождении Вари, помолвленной в том году за учителя московской семинарии, она уехала в небольшой женский монастырь, бывший невдали от Киева, и поступила туда послушницей, в надежде скоро принять окончательно постриг. Сколько Варя ни разубеждала ее, со слезами и заклинаниями, Ирина, надев рясу и клобук, твердила одно:
— Я виновата, мне молиться за него и вечно страдать…