Через неделю после успения няня Арина с внучкой Феней поздно вечером сидела на крылечке новоселовского дома Усовых. Староста Клим и кое-кто из стариков и молодых парней мелкопоместной деревушки сидели тут же, на ступеньках. Убирая свой и господский хлеб, крестьяне замешкались и, ввиду противоречивых слухов, не решались уходить вслед за другими. Сидя здесь, они толковали, что вести идут нехорошие, что битвы, по молве, происходят где-то уже недалеко и как бы враги вскорости не нагрянули и в Новоселовку. Кто-то, проезжавший в тот день из окрестностей Вязьмы, сообщил, что там недавно уже слышали громкую, хотя еще отдаленную пушечную пальбу.
— Ведь вот барина старого нет, он за Волгой. Что делать? толковали крестьяне. — Приказу от начальства уходить тоже нету; как тут беречь господское и свое добро?
— Да и куда и с чем уходить? — сказал кто-то. — Татариновцы двинулись, а их свои же в лесу, за Можайском, и ограбили.
— Надо ждать, ох, господи, — объявил Клим, — без начальства и уряда не будет; объявятся, подождем.
В тот день Арина что поценнее перенесла в амбары и в кладовые. Часть вещей, которых она пока не успела спрятать, лежала у ближней кладовой, на траве. Давно стемнело. Месяц еще не всходил.
— А что, бабушка Ефимовна, скажу я тебе слово! — прокашливаясь, отозвался с нижней ступеньки подвижной и еще не старый, хотя совершенно лысый мужичонка Корней, ходивший по оброку не только в Москву, но и в Казань и даже в Петербург. — Не обидитесь?
— Говори, коли не глупо и к месту, — с достоинствам ответила Арина.
— Слыхать, бабушка, — начал Корней, — быдто Бонапарт так только Бонапартом прозывается, а что он — потайной сын покойной царицы Екатерины; ему матерью было отказано полцарства, и он это пришел ныне судить за своего брата Павла, царевого отца.
— Толкуй, дурачина, пока не урезали языка, — притворно зевнув, возразил староста Клим. — Статочное ли дело? Эка брешут, собачьи сыны!
— Право слова, дяденька… и быдто того Бонапарта бояре, до случного часа, прятали, держали в чужих землях, а ноне и выпустили… он всему свету и объявился… идет за брата судить.
— Эй, не ври! — важно поглаживая бороду и взглянув на Арину, сурово перебил Клим. — Кругом такая смута, врага ждут, а они…
— На что же его выпустили? — с некоторою тревогой спросила Ефимовна.
— Отдай, мол, мою половину царства, — продолжал рассказчик, — а тебе будет другая; и я, мол, в своей освобожу мужиков… отдам им всю землю и все как есть вотчины… и быдто станем мы не царскими слугами, а Бонапартовыми… вот убей, толкуют!
— Ну, влепят тебе, Корнюшка, исправник, как наедет, и я скажу! произнесла, вставая и оправляя на себе платок, Арина. — Вот так-то, прослышав, наспеет невзначай, да и гаркнет: «А где тут Бонапартовы подданные? Давай их сюда!» Ну, тебя первого под ответ и возьмет. Мужики, почесываясь, замолчали. Слышались только вздохи да движение на ступенях стоптанных лаптей.
— А постой, дяденька, постой, — отозвался кто-то, — из-за мельницы, — бабушка быдто колеса… чуть не на лесорах… Все замерли, вглядываясь в темноту. Стали действительно слышны звуки колес, медленно подъезжавших к двору.
— Феня, свечку! — крикнула Арина, бросаясь в дом. — Клим Потапыч, отворяй ворота… так и есть, наш исправник… Не то телега, не то, кажись, его бричка…
Когда Ефимовна и Феня со свечами снова явились на пороге, у крыльца стояла сильно запыленная крытая телега. Мужики, в почтительном молчании, без шапок, окружали кого-то бледного, неподвижно лежавшего на соломе, в телеге. Клим, жалобно всхлипывая, целовал чью-то исхудалую руку, упавшую с соломы. Арина поднесла свечу к лицу подъехавшего и, ахнув, чуть не упала.
— Митенька, родной ты мой! — вскрикнула она, глядя на лежавшего в телеге.
— Узнала, голубушка, — раздался чуть слышный, детски кроткий голос, — ну, вот и довезли… Слава богу, дома! А уж я просил, боялся, не доеду… Воды бы, чайку!.. Жажда томит…
В телеге был раненый Митя Усов. Мужики, пошептавшись с Климом, бережно внесли его в комнаты. Более же всех суетился и старался, неся молодого барина, говоривший о Бонапарте лысый Корней.
— Так это — Митрий Миколаич? Бедный! Ну, точно с креста снятый! говорил он, выйдя в девичью и утирая слезы.
— Мы двух везли, — толковал здесь Климу фельдшер, умываясь, подполковника тоже, князя Тенишева; сперва ехали в князевой коляске…
— Где же князь-то? — спросил Клим.
— Сложили в Гжатске, помер… ваш про то и не знает, думает, что того велено сдать в госпиталь… коляска же обломалась, насилу нанял мужичка довезти.
— А наш ангел будет ли жив? — несмело спросила Ефимовна. Молодой такой, красавчик, мой выходимец! Вот нежданное горе, вот беда! И за что погубили дите?
— Будет жив, — ответил фельдшер, как-то смущенно глянув в сторону красными от бессонницы и пыли глазами. — Рана тяжела, ну да господь поможет… добраться бы только до Москвы: там больницы, лекаря.
Арина, глянув на образ, перекрестилась, крикнула еще кое-кого из дворовых баб и с засученными рукавами принялась за дело. Комнаты были освещены. На столе в зале запыхтел самовар. Наумовна достала из кладовой и взбила на кровати покойной барыни пуховик и гору подушек, велела внести кровать в гостиную, накрыла постель белою простыней и тонким марселевым одеялом, освежила комнату и покурила в ней смолкой. Сюда она, с помощницами, перенесла и уложила Митю. Фельдшер обмыл его страшную, зияющую рану, сделал перевязку и надел на больного чистое, вынутое няней, и пахнувшее калуфером и мятой белье. Митя все время, пока готовили ему комнату и делали перевязку, был в лихорадочном полузабытьи и слегка бредил. Но когда он выпил стакан горячего, душистого чаю и жадно потребовал другой с «кисленьким» и когда раскрасневшаяся седая и полная Ефимовна принесла и подала ему к чаю его любимого барбарисового варенья, глаза Мити засветились улыбкой бесконечного блаженства. Он дал знак рукой, чтоб остальные, кроме няни, вышли.
— Голубушка моя, нянечка! — произнес он, хватая и целуя ее загорелую, черствую руку. — Смолка, калуфер… и барбарис!.. Я опять в родном гнезде… Боже! как я боялся и как счастлив… удостоился! Теперь буду жить, непременно буду… Где он? Где, скажи, Вася Перовский?
— Известно где: в походе, родимый, там же, где был и ты, ответила, вглядываясь в своего питомца, Арина, — как уехал с тобой, два месяца о вас слуху не было, спаси вас матерь божия!
— Два месяца! — удивленно воскликнул Митя. — Кажется, было вчера. Он закрыл глаза и помолчал. — Еще, няня, чайку… Вот, думали мы с Перовским, поживем здесь осенью, — произнес Митя, окидывая глазами окружающее. — Ах, это кровать мамы!.. Хорошо ты придумала, нянечка… Где батюшка? Уж, видно, не видаться мне с ним… Где Ильюша и что Аврора Валерьяновна, невеста Перовского?
— Батюшка в Саратовской губернии, у родных, а Илья Борисович, слышно, в Москве. Из Любанова же сказали, что он эти дни собирался туда — распорядиться тамошним добром. Ведь тамотка какая усадьба — дворец, а всякого устройства, припасов и вещей сколько! Да слышно, что и барышня Аврора Валерьяновна собиралась с ним туда же. А Ксения Валерьяновна с дитей в Паншине.
— Ах, няня, голубушка, пошли, — заговорил Митя, — в ночь сегодня… недалеко ведь; повидать бы… Видишь ли, отца нету, я попросил бы у нее благословения… Ведь это помогает… она же такая богомольная, добрая… а я, няня, надо тебе сказать… то есть признаться… ведь еще ранее Перовского ее так полюбил…
— Что ты, что ты, голубчик! Господь тебя спаси! вот дела! воскликнула, крестясь, Арина. — А в Любаново, отчего ж, можно послать, с охотой… Арина, отирая слезы, вышла. Послали за сыном ключницы, Фролкой. Тот вскочил на водовозку.
— Да смотри, пучеглазый, на овраги-то, — наставлял его Корней, барский ведь конь, а темень какая.
Митя, напившись чаю, тихо и сладко заснул. Ефимовна погасила свечу и при свете лампадки, не смыкая глаз, просидела у его изголовья всю ночь. Перед рассветом раненый стал метаться.
— Что тебе, Митенька? воды? неловко лежать?
— На батарею!.. Целься прямо… идут! — говорил Митя в бреду. Вон, с конскими хвостами на касках…
Няня перекрестила его и тронула за голову и руки. Больной был в сильном жару. После боя и выстрелов ему пригрезился весенний вечер в поле. Он с Авророй мчался куда-то на лихом аргамаке и все стремился ее обнять. Она ускользала. Он шептал: «Аврора, Аврора, это я, посмотри!» Ефимовна, видя метание больного, разбудила фельдшера, спавшего на стульях за дверью.
— Что с ним? — спросила она шепотом, глядя на осунувшиеся, покрытые багровыми пятнами щеки Мити. Фельдшер, подойдя к больному на цыпочках, посмотрел на него и молча махнул рукой, как бы говоря: «Ничего, оставьте его; все идет как следует; я тут останусь и досмотрю». Успокоенная Ефимовна перекрестила Митю и вышла. Близился рассвет. Фролка возвратился из Любанова. Илью Борисовича и барышню Аврору Валерьяновну там ждали на другой день к вечеру. Арина решилась обрадовать этим Митю, когда наступит утро. «Пусть спит, сердечный, во сне полегчает, даст бог! думала она. — Напьется опять утром чаю, покушает, а там подъедут и из Любанова». Натоптавшись с вечера и ночью в кладовых, в погребе и в амбаре, Ефимовна прикорнула где-то в сенях и уснула. На заре она вошла в дом. В комнатах было тихо. Старуху удивило, что фельдшер, вопреки его словам, находился не в спальне при больном, а в девичьей. В окно брезжил рассвет. Приготовленные к перевязке бинты и корпия лежали здесь нетронутыми. Фельдшер, боком прислонясь к окну, как бы что-то рассматривал в посветлевшем дворе. «Вот странно! — тревожно подумала Арина, заметив, что плечи фельдшера вздрагивали. — Не то он плачет, не то… неужто спозаранку выпил?» Она даже покосилась на шкаф с бутылками настоек и наливок: дверки шкафа были заперты. Няня, в раздумье, направилась в комнату Мити.
— Не ходите! — как-то странно шепнул сзади ее фельдшер. — Или нет, все равно, идите…
Арина с необъяснимым страхом вошла в гостиную. Митя тихо лежал здесь, закинув руку за красивую в светло-русых кудрях голову. Его странно заострившееся миловидное лицо, с чуть видными усиками и пробивающеюся бородкой, точно улыбалось, а полуоткрытые голубые глаза пристально и строго глядели куда-то далеко-далеко, где, очевидно, было столько нездешнего, чуждого людям счастья.