В начале октября, незадолго до битвы под Тарутином, главные русские силы, при которых находился Кутузов, стояли в окрестностях села Леташевки. С утра шел мелкий, непрерывный дождь. По небу неслись клочковатые, мутно-серые облака. К вечеру дождь, разогнанный налетевшим ветром, на некоторое время прекратился. Грязь по улицам Леташевки стояла невылазная. Квартира светлейшего находилась вблизи Тарутина, на окраине села Леташевки, у церкви, в более чистой и поместительной избе священника. Начальник главного штаба, генерал Ермолов, с адъютантами квартировал на другом конце деревни, в служительской избе брошенной помещичьей мызы. Был одиннадцатый час ночи. Ермолов, кончив обычный вечерний доклад светлейшему, возвратился домой пешком, чуть не по колени увязая в жидкой и скользкой грязи, сопровождаемый вестовым, который нес перед ним фонарь. В непроглядной тьме от надвигавшегося света фонаря направо и налево по улице выделялись то полусломанные плетни и сарайчики дворов, то почернелые от дождя соломенные крыши изб, с которых еще струилась вода. Сердитый, в намокшей шинели и в сплюснутой фуражке, едва прикрывавшей копну отросших за войну кудрявых и взъерошенных волос, Алексей Петрович Ермолов сильным взмахом ноги ступил на мокрое крыльцо и оттуда в сени своей избы. У дверей перед ним, в темноте, посторонился ожидавший его адъютант, бывший с кем-то другим, как бы посторонним.

— Кто это еще с вами? — недовольно спросил Ермолов, войдя в освещенную комнату, куда денщик уже вносил приготовленный для генерала ужин.

— Не говорит своего имени; в простом мещанском наряде, но, по-видимому, светский и образованный человек.

— Что же ему?

— Имеет весьма спешное и важное дело к светлейшему.

— Как? к князю? и в эту пору? — изумился Ермолов, сердито вытряхивая об пол мокрую фуражку.

— Говорит, что дело первой государственной важности и без отлагательства.

— Ну, у них все государственные дела, — с досадою произнес Ермолов, искоса глянув на стол, от которого уже доносился приятный запах чего-то жаренного в масле, с луком, и где стояла бутылка шабли, присланная в тот день Алексею Петровичу в презент от штабного маркитанта, общего любимца и мага по добыванию тонких питий. Надо было опять возиться с нежданным делом. Хрип невольной досады послышался из широкой, богатырской груди Ермолова.

— Где этот непрошеный гость? зовите его! — сказал он адъютанту, садясь на скамью.

Из сеней вошел мешковатый, высокого роста, человек лет тридцати пяти, круглолицый, с приплюснутым носом и большими, навыкат серыми глазами. В его лице было что-то бабье; рыжеватые волосы спадали на лоб и на уши, как у чухонцев, прямыми космами; широко разошедшиеся брови и крупные, сжатые губы придавали этому лицу выражение недовольства и как бы испуга. «Баба!» — подумал бы всякий, впервые взглянув на него, если бы не жиденькие бакенбарды, шедшие по этому лицу от ушей до подбородка. Незнакомец был одет в бараний, крытый серым сукном тулупчик и в высокие мещанские сапоги; в руках он держал меховой, с козырьком, картуз.

— Кто вы? — спросил Ермолов. Вошедший молча оглянулся на адъютанта. Тот по знаку Ермолова вышел.

— Имя ваше, звание? — спросил Ермолов.

— Отставной штабс-капитан артиллерии, Александр Самойлов Фигнер, — негромко произнес незнакомец.

— Что же вам нужно? — спросил Алексей Петрович, досадливо сопя носом и своими сокольими карими глазами вглядываясь в серые, вяло на него смотревшие глаза гостя, имя которого он уже встречал в реляциях.

— Могу уверить, иначе бы не посмел, — дело первой важности и экстренной — не торопясь и старательно выговаривая слова, ответил Фигнер. — И обратите внимание, генерал, то, что ныне еще возможно и доступно, при медленности может стать недоступным и невозможным. Кроме вашего превосходительства да светлейшего, об этом пока никто не должен знать.

— Без предисловий, излагайте скорее, — произнес Ермолов, сев на скамью и, с понуренной головой, приготовясь слушать, — мы здесь одни, — в чем ваше дело?

— Я служил в третьей легкой роте одиннадцатой артиллерийской бригады, а в последнее время состоял в Тамбовской губернии городничим, — начал Фигнер. — Движимый чувством патриотизма и удручаемый всем, что случилось, я бросил службу и семью, обращался в августе к графу Растопчину и к другим, а этими днями снова проникал, переряженный, в Москву.

— Вы были в Москве? — спросил Ермолов.

— Так точно-с… блуждал, то в мундире французского или итальянского офицера, то в крестьянской одежде, по пожарищу, пробирался и в дома, занятые врагами, все высмотрел и нашел, что легко и возможно разом положить человеческий предел не только занятию первопрестольной, но, можно сказать, и самой войне, всем бедствиям России и человечества.

— Вот как! — сказал Ермолов. — Кончить войну?

— Да-с, войну, — ответил Фигнер, — и это моя тайна…

«Что он, этот чухонец или жид, нелегкая побрала бы его, сумасшедший? или нахал и себе на уме, дерзкий хвастун? — подумал Ермолов, гневно глядя на стоявшего перед ним незнакомца. — Уж не новый ли воздушный шар Лепиха придумал, или что-нибудь вроде этой галиматьи? возись еще с этим штафиркою!»

— Вы произнесли такие слова… — сказал он. — Легкое ли дело разом кончить громадную войну? Тут ухищрения стратегии, великих, сложных сил… а у вас… Впрочем, в чем же эта ваша, столь заманчивая, великая панацея?

Молча слушавший насмешливые возражения Ермолова Фигнер ступил ближе к нему.

— Решаясь на самоотверженное и, смею выразиться, — проговорил он, — беспримерное по отваге дело, я все обдумал строго и со всех сторон… Но мой план, как и всякое человеческое предприятие, может не удаться… Могу ли поэтому знать наперед, смею ли питать надежду, что в случае неудачи этого плана, а вследствие того и неизбежной моей гибели, царь и отечество не оставят без призрения моей осиротелой семьи? Я человек недостаточный… мне довольно одного вашего слова…

— Что же вам нужно прежде всего для исполнения вашего предприятия? — спросил нетерпеливо Ермолов.

— Мой тезка, Александр Никитич Сеславин, предложил мне вступить в его отряд, он ждет ответа; но я надумал другое. На основании общего устава о партизанских отрядах я попросил бы дозволить мне действовать самостоятельно, а именно, предоставить в мое распоряжение и по моему личному выбору хотя бы человек семь-восемь казаков.

— Ваша семья будет обеспечена, — сказал, подумав, Ермолов, теперь говорите, для чего вам казаки и в чем ваш план?

Серые, круглые глаза Фигнера зажглись странным блеском, и он сам оживленно вытянулся и точно вырос. Его лицо побледнело, нижняя челюсть слегка затряслась.

— Мой план очень прост и несложен, — произнес он, судорожно подергивая рукой, — вот этот план… Я — кровный враг идеологов! О, сколько они нанесли вреда! их глава и вождь…

Он остановился, пристально глядя на Ермолова, и, казалось, не находил нужных слов.

— Я задумал, — проговорил он, помолчав, — и моя мысль бесповоротна… я решился истребить главную и единственную причину всего, что делается… а именно, убить Наполеона…

— Что вы сказали? — спросил, привстав, Ермолов. — Убить вождя французов…

«Да, он не в здравом уме! — подумал, разглядывая Фигнера, Ермолов. — А впрочем, почему же не в здравом? Не отчаянный ли скорее фанатик, гонимый непреоборимою душевною потребностью? Да и не он один. Лунин тоже предлагал отправить его парламентером к Наполеону и вызывался, подавая ему бумагу, заколоть его кинжалом». Ермолов поднялся со скамьи.

— Так вы действительно на это решились? — спросил он, все еще недоумевая, что за человек стоял перед ним в эту минуту.

— Решился и не отступлю, — ответил Фигнер.

— Как же вы полагаете исполнить ваше намерение? Одно дело задумать, а другое — исполнить задуманное.

— Что бог даст: либо выручит, либо выучит! Я снова переоденусь, смотря по надобности, нищим или мужиком, проберусь в Кремль или в другое место, где будет злодей, и глаз на глаз лично нанесу ему удар. Пособники мне будут нужны только для предварительных разведок и приготовлений.

— Вы говорите, у вас семья? — спросил Ермолов. — Жена и пятеро детей, мал мала меньше.

— Где они?

— Решась проникнуть в Москву, оставил их в Моршанске.

— Как вы проникли в Москву?

— С французским паспортом; они сами мне его дали, назвав меня cultivateur, помещиком.

— Что вы делали там?

— Следил за выходом оттуда неприятельских фуражиров, разбивал их под Москвой с охотниками и отнимал их подводы… в делах штаба должны быть обо мне упоминания.

— Да, о вас доносили. И вы готовы на такой шаг, не боитесь?

— На всякую беду страха не напасешься — бог не выдаст, боров не съест! — ответил Фигнер. — Брут убил своего друга Цезаря, мне же корсиканский кровопийца не друг… Я день и ночь молился, клялся.

«Рисуется немчура, — подумал Ермолов, — а впрочем, посмотрим».

— Что же вы желаете получить в случае удачи? — спросил он. Говорите прямо.

Фигнер слегка покраснел. Его глаза глядели холодно и спокойно.

— Ничего, — ответил он. — Я приношу себя в жертву отечеству. Россия вскормила меня; душою я русский.

— А родом?

— Остзеец.

— Есть с вами бумаги?

— Вот они…