Среди мрачных, словно выжженных недавним пожаром, бесплодных окрестностей Иерусалима гора Елеонская, закрывавшая Иерусалим с востока, и долина Кедронская составляли благословенное исключение.
Пологий откос глубокой лощины, непосредственно примыкающий к городским стенам, был еще полон мусора и звенел отголосками крикливой суеты беспокойной столицы, но за извивавшимся на дне котловины потоком, называемым Зимним, уже расстилалась зеленая мурава, а несколько шагов в сторону привлекал к себе взоры тихий Гефсиманский сад.
Позади него возвышалась высокая гора Елеонская, яркая от зелени и подернутая голубоватым туманом. Там, среди деревьев, белели маленькие домики и усадьбы. На уступах горы зеленели виноградники и плантации фиговых деревьев. Остро подымались стройные пинии и одинокие кипарисы.
Как сеть спутанных белых тесемок, извивались по всем склонам тропинки. В воздухе мелькали нежные горлицы; проносились голуби, которые бросались в ветви могучего кедра, как только издали показывалась рыжеватая, тающая на солнце тень ястреба.
Точно от играющего ветерка колебались травы и хлеба и пряно испускали свой аромат белые и голубые иссопы, мята, чабер, шафран, раскрывали пурпуровые чашечки лотосы; на лугах расцветали конский щавель, высокая рута и дивные розы Сарона.
Западный склон горы, менее выжженный солнцем, был еще более плодороден, более роскошен, и тут-то и находилось одно из самых живописных мест окрестностей Иерусалима -- деревушка Вифания, Из высокой Вифании перед путником расстилался чарующий вид на крутые побережья Иордана, синие скалы далекой Пиреи, суровую пустыню Мертвого моря и неясный силуэт гор Моава.
Самая деревушка, окруженная венком буков и платанов, состояла из нескольких скромных домиков, среди которых выделялся стоящий несколько в стороне дом из тесаного камня, с деревянной галереей, поддерживаемой красивыми резными столбами из кедрового дерева.
Двор и сад окружены были каменной стеной, роскошно увитой розами, плющом, козодоем и другими вьющимися растениями. На всей усадьбе лежал отпечаток достатка и бережливости: цистерна посреди двора прикрыта плитами из тесаного камня, дорожки усыпаны щебнем. В небольшом, тщательно возделанном саду маслины, фиговые деревья, золотистые шелковицы, цветник и небольшой виноградник. Украшением сада была редкая в здешних местах величественная магнолия.
Усадьба эта принадлежала Симону, по прозванию Прокаженный, а арендовал ее Лазарь, который вместе со своими сестрами переселился сюда с берегов озера Геннисарет, из местечка Магдалы.
Неизмеримо тяжело было Лазарю покидать цветущую Галилею, но неприятности, испытываемые от жены и ее родственников, стали так невыносимы, что, согласно библейскому изречению: "лучше жить в пустыне, чем со злой и сварливой женщиной", он из чудесной плодородной страны переехал в безводную Иудею и поселился на горе Елеонской, напоминающей своей свежестью и растительностью родные места...
Это был шаг необыкновенной энергии со стороны человека, который от самого своего рождения был беспомощным, нелюдимым и неспособным к реальной жизни мечтателем, погрузившимся в мираж смутных, неопределенных грез о нездешних мирах, в глухую тоску о давно минувших временах непосредственного общения с Предвечным, временах блестящих царей и ревностных пророков избранного народа.
Слабый, с больными легкими, часто впадающий в длительные обмороки, Лазарь только формально считался главою дома, в действительности же бразды правления находились в руках предусмотрительной и хозяйственной Марфы, которая неутомимо работала с самого раннего утра до вечерней звезды, В этом труде, которому она иногда отдавалась с какою-то яростью, Марфа находила исход своим буйным жизненным силам, прибежище от тяжелой заботы о больном брате и от суеверного ужаса перед своей младшей сестрой Марией Магдалиной, живущей в чаду безумия.
Недаром матери Марии, когда она носила ее, снилось перед самыми родами, что от нее родится ветер, смешанный с огнем, -- дочь ее с самых юных лет стала оправдывать этот вещий сон.
Живая, как пламя, впечатлительная, необычайно привлекательная, и в то же время рассудительная, в детские годы она была радостью и светом своей семьи. Но по мере того, как развивалась ее грудь, тесно становилось ей дома, душно и неуютно на узкой циновке девичьей спальни. Что-то неведомое гнало ее в луга, рощи, вольные поля, на пригорки, к водам, где она вместе с пастухами отдавалась своевольным шалостям, лукавой беготне, а потом тайным поцелуям и мимолетным ласкам, от которых расцветала ее красота и загоралась ее кровь.
Еще узкая в бедрах, она уже пользовалась славой несдержанной ветреницы, а вскоре потихоньку стали шептать, что и девичество ее нарушено. Пошли сплетни, оскорблявшие память ее матери, что недаром красивый греческий купец, много лет тому назад бывший в Магдале, так щедро одарил перед своим отъездом семью Лазаря, оставив ценную камею с магической надписью, а также целую штуку узорчатой материи для будущего потомка, которым оказалась Мария.
Действительно, своим тонким правильным носиком, розовыми, маленькими, как раковины, ушами, роскошными золотисто-красноватыми волосами Мария резко отличалась от общего типа семьи Лазаря -- чернокудрых брюнетов. И только ее фиолетовые, продолговатые, в часы спокойствия сонные и влажные глаза, да некоторая ленивая томность в движениях, свойственная известным своей красотой женщинам Галилеи, напоминали ее мать.
Несмотря на такую дурную репутацию, Марию все любили. Стройная, белая, точно вышедшая из молочной купели, от малейшего волнения розовеющая, словно утренняя заря, с пурпуровыми устами, полураскрытыми, как бы лопнувший цветок граната, она поражала своей неодолимой красотой, обезоруживала обаянием своей жемчужной улыбки, а длинными ресницами и протяжным ласкающим взглядом привлекала наиболее суровых. Живостью ума и пламенным темпераментом она умела так глубоко захватить и привлечь к себе простодушных жителей родного местечка, что они прощали ей ее легкомыслие.
-- Кто же может носить огонь за пазухой и не сгореть от него? -- говорили они в ответ на упрек непримиримых.
Это мягко-дружелюбное отношение повлияло на Марию успокаивающе. Она стала обращать внимание на свое поведение, а так как все обвинения против нее были основаны исключительно на догадках и, вопреки злорадству многих, она не забеременела, то клеветники скоро умолкли.
Между тем догадки их были на самом деле справедливы, но только они ошибались в личности соблазнителя. Это вовсе не был смуглый и гибкий, как тростник, молодой рыбак Саул, но тяжелый, некрасивый, волосатый Иуда из Кариота, оборванный бродяга, который скитался по всей Палестине, доходил до края обоих морей, блуждал по берегам Нила, посетил Александрию и даже жил недолго в далеком, таинственном Риме, грозной резиденции железных легионов Цезаря.
Красноречивый, лукавый, хранивший в своей большой рыжей голове хаос необычайных мыслей, а в груди под заплатанным плащом скорпионы мощных желаний и самолюбивых стремлений, сильный и беспринципный, он сумел воспламенить воображение экзальтированной девушки, овладел ее мыслями, опутал их ловкими софизмами, а юношескую кровь разжег до такой степени, что, улучив минуту, преодолел ее сопротивление и, овладев ею силой, долго держал ее под очарованием своей власти. Боясь последствий, он вскоре исчез так же внезапно, как и появился.
После его исчезновения Мария угасла, как бы впала в сонное забытье, и, хотя она привязалась к Иуде не столько сердцем, сколько пробудившейся страстью, душу ее заволокла печаль, а сердце разъедала горечь разочарования.
Состояние это продолжалось довольно долго. Но едва только притупилась острота сердечной раны, распаленная жажда наслаждений вспыхнула с неудержимой силой. Открытая настежь бездна чувственных наслаждений поглотила ее всецело, и после переселения в Иудею Магдалина повела свободную жизнь, пользуясь в Иерусалиме широкой известностью и успехом.
Веселые пиры, распущенные оргии, разврат, доходивший до безумия, сходили ей безнаказанно, ибо она имела сильных покровителей, между прочим и племянника Гамалиила, самого знаменитого в те времена ученого, имевшего сильное влияние на своих единоверцев и широкие связи при дворе.
Марфа в отчаянии видела, что сестра ее радостно утоляет жажду из каждой встречной криникорень, незаметно подлила отвар сестре в пищу и едва не отравила Магдалину. Мария тяжко расхворалась, но скоро выздоровела, и дьявол разврата, Асмодей, вновь принялся за свои соблазнительные проделки. Тогда Меер заявил Марфе, что, по-видимому, демон успел уже пробраться в почки, а раз он забрался так глубоко, то только одно чудо сможет выгнать его оттуда, да и притом, как говорят все, Марию опутал не один, а целых семь демонов.
Марфа была совсем уничтожена. Она пыталась было примириться с горькой судьбой, хотя это не давалось ей. Она чувствовала, что жизнь сестры не только вредит всей семье, но -- что хуже -- соблазн вползает в сердце самой Марфы, Приносимый домой Магдалиной угар веселых оргий, аромат чувственных наслаждений временами одуряли Марфу, возбуждая непристойное любопытство, а иногда, по ночам, ее даже охватывали приступы греховных желаний и навещали нескромные видения.
Она пыталась было жаловаться на Магдалину Лазарю и даже прибегала к влиянию почтенного Симона. Но Лазарь полагал, что худой мир лучше доброй ссоры, и не хотел ни во что вмешиваться, а Симон дал двусмысленный ответ:
-- Душой тела является кровь, пока она кипит и горит страстями, а щедрый, Марфа, дает и не скупится.
Марфа не поняла, что хотел выразить старец, но почувствовала себя обиженной. Казалось, что Симон низвел ее на роль убогой от рождения, а добродетель ее считал не заслугой, а доказательством убожества.
Задетая за живое, она схватила металлическое зеркало и стала рассматривать себя. В зеркале отражались прекрасные, черные, влажные глаза, роскошные, синевато-черные, волнистые волосы, белоснежные зубы и полные, ярко-пурпуровые губы с соблазнительным пушком на верхней. Цвет лица был, правда, несколько смуглый, но зато Марфа сама залюбовалась во время омовения своими белыми, гладкими, как слоновая кость, бедрами, стройной талией, опоясанной широким поясом, почувствовала тяжесть полной крепкой груди и задрожала какой-то стыдливой дрожью скрытого могущества.
-- Ошибаешься, старик, -- думала Марфа, вспоминая, как в Магдале она, бывало, ходила за водой с кувшином на плече и не было юноши, который не стремился бы начерпать ей воды, а при встрече пошалить с ней, схватить за руки, перегнуть назад. И хотя Марфа всегда оставалась победительницей в такой борьбе, но домой она возвращалась, испытывая удивительную тяжесть в ногах, проводила вечер в лихорадочном ознобе, а по ночам вся горела огнем.
-- Высока ценность тяжко дающейся добродетели, стоит она гораздо дороже, чем легкая и щедрая распущенность, -- Марфа намеревалась преподнести это изречение Симону, но в пылу разговора высказала сестре все, что накипело у нее в душе.
Магдалина, казалось, слушала сначала ее стремительные упреки совершенно спокойно, но когда Марфа стала грубо упрекать ее в погоне за прибылью, вспыхнула:
-- Ты ошибаешься, Марфа, я не люблю их золота так же, как их самих. Замерло сердце мое, хотя и раскрыты объятья мои... Предвечный наградил тебя добродетелью, а жилы мои наполнил огнем... Легко отворяется при каждом нажатии калитка моего виноградника, ты же -- словно колодец, покрытый тяжелой плитой. Поэтому и спорим мы с тобой, как спорит застоявшаяся вода с огнем, свободно несущимся по ветру... Дай мне что-нибудь! Что-нибудь большее, чем веретено, более вечное, чем кудель!.. Что ты мне дашь?.. Горох чистить, кур щупать, перья драть? Ты хочешь, чтобы я предпочла чад и дым твоей печи ароматному пламени в амфорах?.. Ленивый ход жизни -- шипучему вину, ссоры с рабами -- звону арф, нежному напеву флейт и тому разноязычному, звучному говору, тому ропоту восторга, который поднимается вокруг, когда я мчусь в танце в легких сандалиях... и смертельному безумию, когда я одним движением отброшу тунику и предстану нагая, прекрасная, как я есть?.. Я предпочитаю щипать мощный затылок Ионафана, он смеется тогда, как конь, откидывает голову назад, как кентавр, стонет, когда я отталкиваю его и не даюсь ему, и я чувствую тогда, что я живу. Что ты мне дашь взамен тех одурманивающих, как цветы, нежных и своевольных, как золотые рыбки, стихов, которые умеет так чудесно шептать мне на ухо грек Тимон? Что ты мне дашь? Скрипение жерновов, мычание осла? О, я в тысячу раз больше предпочитаю циничную грубоватую речь Катуллия, который хлопает по плечу каждую девушку, когда и где только возможно, заразительно смеется, а если разгорится, словно породистый жеребец, то говорит своим возлюбленным страшные и дикие слова, чтобы довести их до безумия...
Ну, что ты мне дашь? Ничего! Ничего! -- повторила она с отчаянием и убежала к себе.
После этого столкновения Магдалина долгое время не покидала своей комнаты, не допускала к себе никого, кроме верной рабыни Деборы, которая молча приносила ей пищу и питье и так же безмолвно уносила прочь нетронутые кушанья, Марфа думала, что сестра делает это нарочно, все ей назло. Но в таких поступках Магдалины было нечто совсем иное, более длительный и тяжкий, чем всегда, припадок меланхолии и печали. В такие минуты она испытывала впечатление глубокого одиночества. Ей казалось, что она так одинока, как затерянный шалаш в пустыне, как покинутая на море ладья, которую уносит и топит волна, но ни унести ее далеко, ни утопить окончательно не в силах. Ей казалось, что она проводит свою жизнь в кругу каких-то половинчатых радостей, в лихорадочном искании чего-то неуловимого, что живет и тоскует в ней самой, но никак не может вылиться в определенное желание.
Она чувствовала в такие минуты отвращение и ненависть к своим поклонникам, жадно стремившимся к ее телу, словно стадо к свежей траве. Все такие одинаковые и так похожие друг на друга. Она приветствовала их улыбкой врожденного кокетства, надеялась получить от каждого нечто большее, нежели волнение крови, и постоянно обманывалась... Изысканный патриций и обыкновенный солдат не разнились ничем: первый нежнее обнимал, второй только сильнее возбуждал.
Она ни разу не испытала безумной до замирания последнего следа мысли ласки. Вся ее эротическая изобретательность, которую она так умела возбуждать, доводила ее только до дикого припадка полнейшей распущенности, после чего обыкновенно следовали острая боль и горькое сожаление, что кое-что в наслаждении ускользает от нее, проходит мимо. Безумие крови разрывало ее жилы, но не возбуждало души. Обнимали ее мощные плечи, прекрасные руки, достойные кисти художника, но не прижал к себе ни один... Льнули к ней многие, но не прильнул никто... Ее дивное тело, казалось, было изменчивой волной, через которую проплывали мужи только затем, чтобы перейти к следующей. Полны были ее уста поцелуев, но пуста девичья чаша ее сердца.
Эта пустыня чувств иногда раскрывалась перед ней, как вопиющая бездна, и тогда наступали дни одиночества, полные горьких слез и взывающей громким голосом тоски. Мария переставала наряжаться, разрывала на себе одежду, словно в трауре после покойника, и ждала откуда-нибудь спасения, каких-нибудь новых потрясающих волнений, захватывающей радости или нечеловеческого страдания.
А так как ниоткуда не было никакого спасения и ничто не приходило, то после взрывов безумного отчаяния, мучительной борьбы с самой собой, печальных дум, странных планов и решений следовал период полнейшего затишья, душевного замирания. Мария, как подкошенная, падала на ложе, спала долгим, крепким сном и просыпалась, уже забыв про пережитые впечатления, словно выздоровев от долгой болезни, отдохнув душой и телом, переполненным жаром тихо, но неустанно нарастающих страстей.
Так было и на этот раз.
Опытная Дебора по одному только удару молотка в бронзовую плитку поняла, что кризис миновал. Она быстро вскочила с циновки, на которой лежала у порога комнаты, и подбежала к широкому ложу, устланному яркими коврами.
Мария слегка приоткрыла отяжелевшие веки, раскрыла отуманенные, влажные зрачки и ленивым взглядом окинула коричневое тело полуобнаженной рабыни.
Дебора дрожала от волнения. Ее продолговатое лицо с ярким египетским типом потемнело еще больше от жаркого румянца, заливавшего ее до самой шеи, ибо госпожа ее, переняв некоторые обычаи греческих гетер, допускала ее иногда к своему роскошному ложу, желая испытать в гибких объятиях обожавшей ее невольницы утонченное и нежное наслаждение.
Вздрагивая, Дебора приблизилась к ложу, и моментально угасла, видя, что розовые веки Марии снова закрылись.
С минуту продолжалось томительное молчание. Наконец, Мария сонно спросила:
-- Который час?
-- Уже миновала четвертая стража и тени стали короткими, -- хрипло и с трудом проговорила Дебора.
-- Четвертая, -- лениво повторила Мария, и с наслаждением потянулась.
Легкое покрывало соскользнуло на каменный пол вместе с прядями курчавых волос, обнажив прекрасное, теплое, розовое ото сна тело, гладкие, атласные руки, круглые бедра, пышную грудь, сеть мелких голубых жилок в изгибах.
У Деборы кружилась голова от восторга, она закрывала глаза и до боли сжимала проколотое ухо, пытаясь унять волнение крови.
-- Пора вставать, жарко уже верно. Я ужасно заспалась, -- болтала Мария.
Полежав еще немного в задумчивости, она медленно повернулась, уткнулась лицом в подушки и вся утонула в пушистых волосах, закрывших, словно рассыпавшийся сноп пшеницы, затылок, плечи, спину и край постели.
-- Собери!
Искусные, черные пальцы рабыни погрузились в светлое зарево, расправляя локоны, ловко приводя в порядок кольца цвета яркой меди. Расчесанные пряди волос вскоре превратились в один пламенный поток, отливавший золотом с переливами цвета красного дерева.
Дебора разделила этот поток на две части и стала свивать его в косы.
-- Пахнут еще?
-- Одуряюще.
Дебора спрятала лицо в шелковистых извивах волос и, обезумев, ничего не сознавая, стала покрывать их поцелуями, а потом прижалась пылающими губами к белоснежным плечам...
-- Но! -- капризно защищалась Мария, пряча в подушках прекрасные плечи, -- ты щекочешь меня, чернуха!
Она весело засмеялась и стала шаловливо отталкивать прислужницу маленькой ножкой, нечаянно попала ей в грудь и воскликнула:
-- Ну и здорова же ты! Груди словно тыквы! Ты, наверно, уже давно изменяешь мне; скажи, с кем?
Мария усадила рабыню рядом с собой, обвив ее своей прекрасной рукой, сиявшей словно мрамор на коричневом теле египтянки.
-- Я, госпоже? -- с искренним ужасом, широко раскрыв глаза, прошептала Дебора.
-- Отчего же и нет? Испытай... Меня уже многие спрашивали про тебя, ты уже в летах. Полногрудая, широкобедрая, гибкая и тонконогая. Тебя охотно возьмут, хорошо заплатят, я дам тебе приданое, и иди в свет...
-- Никогда!
-- Ну, скажите, какая привязанность. За что?.. Разве я уже так добра к тебе? Помнишь, как я избила тебя сандалиями, а тут, -- она показала на шрам на руке, -- у тебя еще остался знак от моей шпильки...
Дебора прижалась губами к израненному месту и, покрывая его поцелуями, твердила:
-- Бей меня, терзай, мучь до крови -- я хочу, я люблю...
-- Любишь, -- задумалась Мария, -- странно, я также люблю, но немного. Я не знала раньше этого. Но как-то однажды сладострастный Катуллий, когда я довела его до безумия, стал хлестать меня моими же косами. Сначала мне было очень больно, а потом я ослабела. Каждый удар страшно возбуждал меня, красные полосы палили меня, словно железные, огневые обручи. Я укусила тогда его до крови соленая и липкая... Люблю дразнить юношей, для того и существуют эти животные. Но издеваться над тобой! Вскоре ты сама станешь жертвой их лошадиной силы и грубых объятий.
Дебора дрожащими пальцами стала укладывать кудри Марии в высокую прическу, согласно греческой моде, с одинаковой ловкостью действуя как правой, так и левой рукой. Работала она довольно долго, так как волосы Марии были весьма своевольны, а она не любила носить много перевязок, предпочитая им одну только сетку из тонкой золотой проволоки.
Когда рабыня кончила, Мария подошла к дорогому зеркалу из полированной меди и залюбовалась сама собой.
В высокой прическе, словно в золотом шлеме, она выглядела действительно великолепно, напоминая олицетворенную богиню победы. Долго и с восхищением присматривалась она к своему отражению, наконец, торжествующая шаловливая улыбка появилась на ее губах, обнажив мелкие, ровные, словно жемчуг, зубы.
-- Морщинка!.. Смотри, у меня морщинка, -- притворялась Мария испуганной, показывая Деборе очаровательную складочку на точеной шее, -- а тут темное пятнышко, -- указывала она на прекрасную родинку на левом плече.
Между тем Дебора надушила воду в бассейне благоуханиями, но Мария не захотела купаться, а велела сделать обливание и затем вытереть себя досуха грубой тканью.
Обмывая госпожу, Дебора рассказывала ей все окрестные новости, говорила, кто спрашивал о ней, сообщила о подарке, присланном молодым Нетейросом, сыном богатого Сомия. Это был бронзовый подсвечник, изображавший танцовщицу, стоявшую на голове. Ноги служили подставкой для лампочки. Мария весело смеялась над остроумной выдумкой и восхищалась мастерской работой ювелира.
После обмывания Дебора достала шкатулку с красками и притираниями, но госпожа велела убрать ее, подать ей мелкие деревянные сандалии, золотую цепочку на шею и голубое платье с разрезными рукавами, схваченное золотой пряжкой на левом плече, свободно ниспадавшее на грудь и спину.
-- А сегодня никого не было?
-- Был какой-то человек из Галилеи.
-- Из Галилеи! -- обрадовалась Мария, вспоминая прекрасную страну детских лет и ранней юности. -- Где же он?
-- В саду вместе с Марфой и Лазарем, -- ответила Дебора, завязывая сандалии красивыми бантами.
-- Убери все! -- приказала Мария, взяла веер из пальмового листа, чтобы хоть немного укрыться от солнечного жара, и сбежала по каменной лестнице в сад искать пришельца, Под тенистой магнолией, уже издалека, она увидала силуэт внимательно слушавшей Марфы, сгорбленную фигуру опирающегося на посох Симона, лежавшего на циновке бледного Лазаря и оживленные жесты больших рук сидящего к ней спиной мужчины.
Она подошла ближе и задрожала: она узнала большую голову и широкие плечи, покрытые рваным, грубым, выцветшим от солнца верблюжьим плащом. Это был Иуда из Кариота, которого она не встречала уже давно, со времени его непонятного исчезновения.
Лазарь восхищенным взглядом окинул Марию и ласково улыбнулся ей. Иуда встал и приветствовал ее словами:
-- Предвечный да пребудет с тобой!
-- Да благословит тебя Предвечный!.. -- согласно обычаю ответила Мария голосом, притихшим от тревоги и беспокойства.
-- Садись, -- пригласила сестру Марфа, -- Иуда принес интересные новости.
Мария послушно присела, полузакрыв глаза длинными ресницами. Только теперь, когда Иуда занялся опять разговором, она окинула его быстрым, беспокойным взглядом.
Он совсем не изменился. Это было все то же, опаленное солнцем, обветренное лицо, с глубокими, неопределенного цвета глазами, смотревшими несколько лукаво и дерзко из-под густых, неровных бровей. Большой, крючковатый нос придавал его лицу хищное выражение. Резкие скулы с чувственными губами, борода цапли, рельефные шишки на лбу и курчавые, торчащие словно рожки, рыжие волосы делали его похожим на сатира. Это впечатление еще усиливалось толстыми, грубыми сандалиями, невольно приводившими на память мысль о копытах, волосатыми ногами, настолько запыленными, что даже не заметно было ремешков от сандалий.
-- Над тихим озером Геннисарет, -- продолжал Иуда, -- засиял новый свет. Сейчас это только начало светлой зари, но завтра уже может быть огонь, медная туча, гром и землетрясение.
-- Какой-то необыкновенный пророк появился в наших краях, сын, помнишь, плотника Иосифа и прекрасной Марии, дочери Иоакима и Анны, родом из Назарета, по имени Иисус, -- объяснял Лазарь Марии.
-- Изгоняет злых духов и демонов, -- многозначительно и со вздохом заметила Марфа.
-- Может быть, так же, как и Баарас? -- вспомнила Мария.
А когда Иуда стал уверять, что он сам видел, как из дома исцеленной бесноватой выбежал демон в образе красивого юноши, который забрался в больную, когда она шла за водой, то шаловливые огоньки забегали в глазах Марии при мысли о том, сколько такого рода нападений демонов пережила она сама когда-то на цветущих лугах Магдалы.
-- Исцеляет лунатиков, прокаженных и одержимых, -- говорил Иуда, -- женщина, много лет страдавшая кровотечением, исцелилась той силой, которая исходит от него, только прикоснувшись к краю его одежды. Учение свое он излагает притчами, собирает вокруг себя убогий люд, учит и крестит водой.
-- Как Иоанн, -- сказал Симон.
-- Иоанн, -- прервал его Иуда, -- что Иоанн? Он только умеет скорбеть да упрекать, предвещать беды и поражения. Как будто бы до сих пор мало выпало их на долю народа израильского. Он бы охотно сорвал последний плащ с плеч каждого иудея, одел бы его в сермяжный мешок, загнал бы в пустыню, в терновый шалаш, и кормил бы натощак саранчой. Иисус воду претворил в вино на радость пирующих в Кане Галилейской, грехи прощает людям, не умножает их забот, хотя не мир принес он на землю, а меч и суд, как он сам говорит. А царство на земле он обещает отдать не тем, которые накладывают тяжелое и невыносимое бремя на наши плечи, а сами не двинут и пальцем для облегчения его, но именно нам, угнетаемым и обижаемым, нам, которыми так презрительно кидаются священники, холодные, насмешливые саддукеи, и толкает ногой, как собаку, первый попавшийся легионер...
-- Ты увлекаешься, слишком увлекаешься, Иуда, -- резко вмешался Симон, поднял вверх руку и продолжал взволнованным и прерывающимся голосом:
-- Давно уже не посылал нам великих пророков Предвечный, но все больше и больше появляется среди нас шарлатанов, вносящих сумбур в умы, волнующих общество обманщиков и совратителей. Разрослись ложь и несправедливость, словно плевелы, по всей земле нашей. Откуда ты знаешь, что он тот истинный, настоящий, за которого он выдает себя? Разве мало было и есть таких пророков, которых следовало бы изгнать навеки из среды народа и предать проклятью при звуках козьих рогов и свете черных свеч.
-- Он творит чудеса, -- заворчал Иуда.
-- Но силой кого? Бога или князя тьмы? Иуда впал в угрюмую задумчивость. В голове его мелькала неясная мысль, что собственно решительно все равно, чьей силой творить чудеса, лишь бы достигнуть намеченной цели, а Симон продолжал:
-- Мне все это кажется весьма сомнительным. Прочитай Писание и там ты увидишь, что из Галилеи никогда не может появиться истинный пророк, Ты знаешь поговорку; разве может быть что-либо путное из Назарета.
Иуда очнулся, подумал и вдруг неожиданно процитировал с пафосом:
-- "И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем ты не меньше княжеств Иудиных. Ибо из тебя произойдет вождь, который упасет народ мой Израиля". Именно в Вифлееме, куда отправился Иосиф, -- там он был приписан по безбожному декрету Цезаря -- исполнились дни Мариины, там родила она сына... Из Вифлеема происходит Иисус. И знайте еще, -- добавил Иуда таинственно, нервно поводя плечами, -- из дома Давидова, как высчитали и узнали мы, происходит он.
Последние слова Иуды произвели сильное впечатление на слушателей. Лазарь приподнялся немного, как бы пытаясь встать, лицо его смертельно побледнело. Симон как стоял на месте, так и застыл в этой позе с поднятой вверх головой: казалось, что он всматривается потухшими, выцветшими глазами в далекое небесное видение; Марфа не сводила встревоженного и беспокойного взгляда с мужчин, словно искала на их лицах истину.
Меньше всех была взволнована Мария: она уже слишком далеко отошла от верований, надежд и тоски своей среды, чтобы оценить важность принесенных известий и чувства, возбуждаемые ими. Кроме того, она не доверяла Иуде, прекрасно помня, какие сказки рассказывал он ей раньше, и подозревала, что все это он говорит далеко неспроста.
Мария справедливо оценивала Иуду, но только отчасти.
Иуда был действительно по натуре своей лукав, часто лгал, но не всегда сознательно. Очень часто он просто не в силах был бороться со своим кипучим воображением и бурным темпераментом, так легко перебрасывающим его из одной крайности в другую. Его яркая фантазия бессознательно окрашивала действительность в те краски, которые он сам желал в ней видеть и показать другим.
Необыкновенно способный, несмотря на отсутствие образования, он обладал порядочным запасом то тут, то там нахватанных сведений, отличался проницательным умом и большим житейским опытом, умел быстро ориентироваться в запутанных делах и вопросах того странного, непонятного мирка, раздираемого внутренними распрями, но сдавленного железным кольцом римлян, какой представляла из себя Иудея в те времена.
На этой постоянно потрясаемой внутренними землетрясениями и пылающей скрытым огнем почве Иуда с ранней молодости основывал свой храм самолюбивых грез -- возвыситься во что бы то ни стало, хотя бы пришлось для этого перейти через грязь и кровь. Но отсутствие выдержки в его планах, словно фурия поспешности, гнало его с места на место, обращая в прах все ловко задуманные интриги.
Шли года, а Иуда по-прежнему оставался все тем же бездомным бродягой. Некоторое время он носил белые одежды, платок и топорик ессеев, живших жизнью общины, но не выдержал испытаний сурового ордена, изгоняющего из повседневности всякое наслаждение, как зло. Потом он решил стать искусным знатоком Священного писания, но ни сухая схоластика, ни туманный мистицизм не могли примириться с его живым, реально настроенным умом.
Будучи затем довольно долгое время на службе у священников-саддукеев, он проникся их холодным эпикуреизмом и в глубине души стал сомневаться в святости предписаний суровой обрядности. Только в мелких сумятицах, волнениях и уличных буйствах он чувствовал себя в своей стихии, но всегда умел вовремя отступить, когда дело принимало неблагоприятный оборот.
И при появлении Иоанна Крестителя он быстро присоединился к нему, считался его ревностным последователем, но потом позорно отрекся от него, тем более, что аскетическое учение сурового анахорета слишком противоречило его полному жадных стремлений характеру.
Встреча с Христом произвела на него необыкновенно сильное впечатление.
Чарующая личность прекрасного пророка, который не избегал вина, цветов, веселья и женщин, а в то же время собирал вокруг себя простой люд и утверждал, что первые будут последними, а последние первыми, мало заботился об обрядности, отрицал долгие молитвы и посты, устранял преграду между людьми и Вечным в лице обманчивого священства, а в туманных, неясных притчах как бы предвещал разрушение существующего порядка, -- все это захватило Иуду.
С большим интересом слушая равви, он полной грудью ощущал свежесть и привлекательную новизну его учения. Он был уверен, что это несомненно муж Божий, но совершенно иной, чем прежние пророки. Как будто бы и верный закону, но на самом деле отступник от закона, разрушающий старое, строящий новое, удивительно снисходительный к слабым, униженным, заблудшим и грешным, суровый по отношению к сильным и добродетельным фарисеям.
Все это увлекало Иуду, но в то же время заставляло его опасаться последствий, и, несмотря на то, что в душе он был его горячим последователем, Иуда все-таки долгое время тщательно скрывал истинное настроение своей души, сохраняя вид равнодушного зрителя. Но, когда Иисус стал говорить о приближающемся царствии своем и об участии в нем своих учеников, а его, несмотря на его дурную репутацию, не только включил в число ближайших, но даже выделил, назначив хранителем казны, -- Иуда понял это царствие вполне материально, увлекся и стал мечтать о таких почестях, о которых раньше не смел и думать и которые теперь казались ему вполне возможными, близкими и верными.
Видя, как увеличивается число последователей учителя, как растут его влияние и значение, Иуда стал верить, что это, может, есть тот предвещаемый, больший чем пророк, которого так страстно призывал униженный народ Израиля, муж мести и суда. Иуда стал верить, что он возьмет в свои руки власть и силу и принудит все народы и языки служить ему...
Ошеломленный и пораженный этой новой мыслью, Иуда отдалился несколько от Иисуса, дабы остаться одному, уяснить свои сомнения и догадки. Для этого он отправился в Иерусалим.
Иуда понимал, что завоевание Галилеи еще ничего не значит, пока Иудея и столица ее Иерусалим -- святыня всего народа, твердыня и опора священства -- не подчинятся власти Христа, Отправляясь в Иерусалим, Иуда имел в виду еще и такую цель: нащупать почву и там сейчас же начать действовать сообразно с обстоятельствами. В Иерусалиме он скоро убедился, что об Иисусе здесь слыхали весьма смутно и слабо, почти ничего, кроме каких-то глухих известий, выслушиваемых весьма пренебрежительно, как тысячи других подобных слухов, в избытке приносимых со всех концов мира в этот живой, шумный и болтливый город. Встретив скептическое отношение и настроение, Иуда решил действовать крайне осторожно. Всем своим рассказам об Иисусе он стал придавать тон, сообразуясь с настроением окружавших его слушателей: то ревностной веры, то энтузиастического экстаза, а то недоверчивого скептицизма, тщательно скрывая свою личную связь с новым равви.
Среди многих новостей он услыхал известие о том, что семья Лазаря находится в Вифании и что знаменитая иерусалимская гетера Магдалина, о которой он уже кое-что слышал, есть именно Мария. В нем ожили воспоминания. Как живой, встал перед ним образ прекрасной девушки и пережитых с ней безумных наслаждений. Он вспомнил ее угрюмую печаль и тихие слезы после совершенного им насилия, а затем ночи, полные то дерзко-безумных, то нежно-трогательных ласк...
Запылало перед его глазами зарево роскошных волос Марии, вспомнилось ее чудное тело цвета созревающей пшеницы, полуоткрытые яркие губы, словно цветок одуряющего мака, затуманенный блеск фиалковых глаз, круглые, шелковистые, как олива, белые, как голуби, груди...
Иуда выбежал из дома, наткнулся на полуразрушенную стену и с глухим стоном стал перебрасывать камни, пытаясь хоть физическим усилием утишить волнение крови. Припадок миновал.
Но с этого момента ожившая, хотя и вовсе не сердечная, но мощная чувственная любовь, то прежнее искреннее страстное чувство, которое некогда охватило его на берегу Геннисаретского озера, подавило и заглушило все остальные мысли и стремления. Агитация в пользу учителя и все связанные с этим планы и намерения -- все было забыто. В сердце Иуды, горевшем огнем желания, в душе, терзаемой сомнениями, то полной надежд на ласковый прием, то охватываемой отчаянием и уверенностью, что его оттолкнут с презрением, в хаосе безумных противоречивых мыслей, в расстроенных нервах, на запекшихся губах, заслоняя собой все остальное, жил очаровательный образ, заклятый в одном только слове; Мария.
Неоднократно уже направлялся Иуда на гору Елеонскую, но всякий раз возвращался назад. Он прекрасно понимал, что в Вифании он встретит уже не смиренную, покорную ему девушку, но гордую, окруженную роскошью, надменную, избалованную и разборчивую гетеру, которая легко может посмеяться над ним, может прогнать его, как собаку, или милосердно пошлет ему через ничтожную рабыню, словно нищему, миску пищи и несколько оболов.
-- С чем я приду? Что я скажу? -- думал он и вдруг вспомнил об Иисусе и решил пойти к Лазарю во имя его и с вестию о нем...
В таком настроении он прибыл в Вифанию и был ласково принят богобоязненной семьей.
Со свойственной ему впечатлительностью он настолько увлекся своими собственными рассказами, что даже появление Марии взволновало его гораздо меньше, чем он сам ожидал. Иуда, к удивлению своему, не утратил ни нити рассказа, ни власти над собой, вот это-то сознание собственной силы и придало ему смелость оказать дерзкое сопротивление по отношению к уважаемому и почитаемому всеми Симону.
Но зато по волнению и восторженному состоянию Марии он понял, что еще не все потеряно, что Мария относится к нему далеко не безразлично. Жгучими взглядами впивался Иуда в нее, стараясь проникнуть в ее мысли, но видел только роскошные, почти красные на солнце волосы, бело-розовое лицо, полное ленивого спокойствия, длинные опущенные ресницы и великолепные, цветущие формы тела, едва заметно обрисовывающиеся под легким платьем. Несколько выдвинутая вперед маленькая ножка, белевшая на траве, словно горсть снега, поглотила на время все его внимание.
Нервная дрожь пробежала по его лицу, он закрыл глаза и вздрогнул, словно от холода.
Все приняли такое состояние Иуды за проявление мистического экстаза, не поверила одна только Мария. Она быстро встала и, напевая какую-то фривольную греческую песенку, совершенно противоречившую общему настроению, не замечая удивленных взглядов семьи, легким эластичным шагом прошла через сад и скрылась в сенях.
Настроение было нарушено.
Марфу поведение сестры совсем расстроило, она поспешила похлопотать об ужине. Но ни белый хлеб, ни мед, ни кувшин с вином не в состоянии были разогнать воцарившееся после ухода Марии молчание.
Суровая сосредоточенность Симона и мечтательная задумчивость Лазаря повлияли на Марфу. Иуда ел рассеянно, всматриваясь то в прозрачную даль, то в колеблющиеся на песчаной дорожке солнечные пятна и дрожащие тени листьев...
Он раздумывал, как ему понять поведение Марии. Она, правда, ушла, но без гнева, напротив, словно заманивая его веселой песенкой. Кому же она пела, как не ему? Ведь не добродетели Марфы она пела, не убожеству Лазаря и не седой старости Симона?..
Сердце Иуды сильно билось, грудь вздымалась, и, пристально глядя на плоскую крышу дома, в ту сторону, где находились комнаты Марии, он говорил себе:
-- Должен... и войду туда ночью!..