В Энегдале в убогом домике ткача Натана, в отдельной комнате, Мария пролежала три дня. На четвертый день раны ее подсохли, и на следующий решено было отправиться в путь.
Никто не смел тревожить ее там, один только Никодим от времени до времени заглядывал к ней и видел, что пища остается нетронутой и что она постоянно бредит и находится в восторженном состоянии.
Набожный Натан и его семья просили, чтобы им разрешили разрезать на части и раздать среди верных окровавленную простыню, на которой лежала Мария, но Никодим не решился им это позволить.
Простыню он сам сжег, пепел всыпал в новый и еще не бывший в употреблении кувшин, затем велел все это глубоко закопать и привалить камнем.
Две вдовы осторожно обмыли тело Марии, умастили маслами, расчесали ее спутанные волосы, заплели их в косы и, как золотой короной, увенчали ее голову. Никодим привез из Текоа хорошее темно-голубое платье и вуаль на голову. В глубоком убеждении, что ей не подобает ходить пешком, он нанял для нее мула.
Под вечер, сделав значительный крюк, чтобы обойти Иерусалим, где священники преследовали христиан и пали мученической смертью первые жертвы, они направились вдоль Иордана, перешли на другую сторону по мосту Сестер Иакова и повернули на восток, в Дамаск.
Никодим запретил ученикам говорить, кто такая Мария.
Будучи ярым сторонником апостола Павла, тогда еще не признаваемого многими, Никодим понимал, что авторитет Павла значительно усилится, когда рядом с ним будет любимая учителем, со следами его ран, Христова женщина. Боясь, что противники Павла по дороге отнимут у него это сокровище, он на ночлегах у верных выдавал ее за сестру свою, Магдалину.
Но ее поразительная красота, необычное поведение, образ действий и то невольное почтение, какое выказывали ей и сам диакон, и его ученики, давали повод думать всем, что это вовсе не обыкновенная сестра, Ее любопытный смелый взгляд, совершенно лишенный свойственной женщинам скромности, неумеренность в еде и пище и какое-то небрежное равнодушие к вопросам веры -- производили сильное и тревожное впечатление.
Молча, не благодаря никого и ни за что, она садилась на мула и, не заботясь ни о диаконе, ни о его спутниках, как будто бы это были ее слуги, не прощаясь ни с кем, покидала гостеприимные дома.
Первые дни она не обменялась ни одним словом со своими спутниками. От времени до времени она только приподнимала вуаль и осматривала сожженный солнцем, напоминавший ей пустыню край Гавлонитов. Только тогда, когда они миновали эту убогую полосу Сирии, когда стали видны прекрасная вершина горы Гермон со снегом, белевшим в котловинах, мягкие склоны Антиливана и долина реки Фаррар, утопавшая в зелени виноградников, оливковых рощ, персиковых и сливовых садов, -- Мария как бы очнулась.
Она внимательно взглянула на Никодима и, любуясь его резким красивым профилем, сказала:
-- Ты значительно постарел.
А потом, оглянувшись на Стефана, заметила:
-- Этот, должно быть, грек и, вероятно, певец, -- Поет покаянные псалмы и гимны, -- ответил Никодим.
-- Покаянные -- жаль. Помнишь Тимона, тот умел слагать прекрасные, нежные, шаловливые песенки, украшал ими пиры, я любила его слушать.
-- Помню, -- вздохнул диакон, огорченный тем, что их первая беседа принимает весьма светский характер.
-- Ты также умел говорить пламенно и увлекательно, хотя не так, как Саул. Его гимны, когда он славил мою красоту, горели огнем. Какие-то чары таились в струнах его цитры. Слушая Саула, заржало бы даже это противное, лишенное пола животное, -- ударила Мария по шее мула.
Она протянула вперед руки и заговорила звонким вибрирующим голосом:
-- Видишь, как чудесно цветет этот прекрасный край. Мне хотелось бы окунуться в эту зелень, побегать по этим садам, как некогда, -- и возбужденная, глядя на Никодима блестящими глазами, она стала говорить нервно и быстро:
-- Вы силой увели меня из пустыни, не мой будет, но ваш грех, ваш, ваш! Вы ничего не знаете, что творится со мной, и даже я сама не знаю. Зачем вы забрали меня оттуда...
Дай мне этот прут, -- она вырвала тростник из рук диакона и с диким, ожесточенным выражением бледного лица стала неистово стегать мула, пока он не понесся вскачь. Обвитая золотистыми облаками пыли, она безумно мчалась вперед и вдруг исчезла из глаз.
-- Упала, -- воскликнули испуганные ученики и побежали вперед.
Они нашли Марию на лугу, мул щипал траву неподалеку. Думая, что она в обмороке, бросились к ней.
-- Оставьте меня, дайте мне полежать и упиться землей, пусть она охладит огонь моих костей.
Мрачная складка прорезала ее лоб, дрожь пронизала все ее тело. Мария перевернулась, прижалась лицом к высокой траве и долго лежала так, потом встала и, увидав их, вновь вспылила;
-- Что вам надо?.. Ага... Хорошо... Идемте... Когда ж, наконец, будет этот проклятый Дамаск?
-- Недалеко, уже видно, -- ответил ей Стефан.
-- Тимофей уже, должно быть, давно там, -- заметил, чтобы сказать что-нибудь, Никодим, встревоженный состоянием Марии.
Он помог ей сесть на мула, и вскоре они въехали в прекрасную, украшенную колоннами, тянувшуюся с запада на восток длиной в пять стадий и шириной в двадцать четыре римских шага прямую улицу богатого города, которым управлял эмир арабский, наместник короля Наватского Арета.
Огромное движение яркой нарядной толпы, шум, говор, суета, где-то звучащая музыка -- вся эта жизнь, освещенная ярким солнцем, ударила в голову Марии, словно бокал выпитого вина.
Загорелась в ней кровь, заблистали глаза, задрожали ноздри, ей захотелось сорвать с головы вуаль, соскочить с мула и, танцуя, смешаться с веселой толпой.
Между тем Никодим свернул в тихую боковую уличку, велел ей сойти с мула и ввел ее в обширную и мрачную комнату, где на скамейке у стены сидело несколько неизвестных ей мужчин.
Когда она вошла, они встали, приветствовали Никодима и стали с любопытством присматриваться к Марии. Мария смущенно присела на указанное ей место и сразу угасла.
Из-за прибытия Марии в комнате собрались наиболее уважаемые старейшины общины, ближайшие друзья и сторонники Павла. Они вполголоса переговаривались между собой, от времени до времени робко поглядывая на закрытые темной занавеской двери, откуда слышался все время как бы проникновенный шепот, прерываемый глухими стонами.
Мария почувствовала себя как-то чуждо, печально и скверно среди этих людей, гораздо более одинокой, чем в пустыне, и ее охватила глубокая скорбь о покинутой тишине и уединении.
Вдруг занавеска раздвинулась, все встали, невольно встала и она. На пороге появился мужчина невысокого роста, крепкий, пожилой, с широкими плечами, согнутыми в дугу ногами и лысой квадратной головой. На удивительно бледном лице, окрашенном густой бородой, особенно резко бросался в глаза длинный горбатый нос и большие черные глаза, проницательно смотревшие из-под нахмуренных бровей.
Это был апостол Павел. Он быстро подошел к Марии, схватил ее за руку и, повернув ладони, осмотрел красные пятна, взглянул на стигматы ног и, без церемонии подняв высоко, до самой груди, с левой стороны платье, окинул взглядом яркую полосу на боку и воскликнул:
-- Воистину -- все.
Мария, обнаженная так неожиданно, вспыхнула, вырвалась у него из рук и торопливо опустила платье.
А он сурово посмотрел на нее и сказал:
-- Обнажали тебя многие мужи из жадности к красоте твоей и ласкам твоим -- и ты не стыдилась, чего же ты стыдишься теперь, когда тебя обнажает апостол, чтобы видеть знаки Христовы?
-- Я тебя не знаю, ты не был среди двенадцати, -- порывисто ответила Мария, бледная от гнева и волнения.
Присутствующие испугались. Мария задела самое больное место апостола.
В глубоких глазах Павла загорелся огонь.
-- Я не был среди двенадцати. И не хожу к ним, и ничего не взял от них. Не выбирали они меня, как Матфея, но сам Иисус Христос избрал меня, призвал, крестил меня с неба огнем своим раньше, чем облил меня водой смертный человек.
Разве я не апостол? -- обратился он со стремительным вопросом ко всем стоявшим в зале.
-- Не видел ли я Иисуса Христа, Господа нашего. Не мое ли дело вы во Господе? Против меня говорят многие... Говорят, что я не работаю... Какой воин служит когда-либо на своем содержании? Кто, пася стада, не ест молока от стада?.. И если другие имеют у вас власть, не паче ли я?.. Разве я не имею власти иметь спутницей жену, сестру, как и прочие апостолы и братья Господни и Петр?..
Голос его гремел.
-- Если для других я не апостол, то для вас апостол, ибо печать моего апостольства -- вы во Господе... Таков мой ответ осуждающим меня, -- проговорил он гордо, затем, подняв вверх дрожащие от волнения руки, стал кричать:
-- Я этой самой рукой, обрызганной кровью святого Стефана, имею право судить мир и людей, и ангелов...
Я преследовал христианские общины, предавал в темницы мужчин и женщин, грешил... А ты, ты, -- обратился он к Марии, -- разве не грешила? И, однако, обращена была к сердцу Христа и царству его, как и я, той же самой силой любви, которая все покрывает, всему верит, на все надеется, все переносит и никогда не перестает -- ибо любовь есть...
Он прервал, пробежал несколько раз по комнате и среди общей тишины, став перед Марией, спросил ее резко:
-- Отчего ты ушла от дела Господня в пустыню?
-- Я хотела в одиночестве слиться с моим возлюбленным, -- дрожащим голосом промолвила Мария.
-- И являлся он тебе в телесном виде?
-- Нет... только как тень, -- прошептала она жалобно.
-- А откуда у тебя эти раны?
-- От креста, который ложился на меня...
-- Вероятно, ты испытывала искушение сатаны, который подбивает пустынников на страшные, темные дела?
-- Да.
Павел задумался... встряхнул головой и сказал мрачно:
-- Страшно ядовито это жало плоти, врожденное в нашей крови, тяжела эта борьба с телом... ты, должно быть, от нее сильно страдала, и поэтому я не обвиняю тебя, ибо мы знаем, что закон духовен, а я телесен, предан греху. Я нахожу удовольствие в законе Божием по внутреннему человеку, но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона телесного. И если же я делаю, чего не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех. Слаб и ничтожен человек... -- он вздохнул и прошелся по комнате.
-- Слугами Христовыми являются и иные, но больше всех я, много раз бывший в путешествии, в опасности на реках, в опасности от разбойников, в опасности от единомышленников, в опасности в городе, в опасности от язычников, в опасности в пустыне, в опасности на море, в опасности между лжебратьями... в труде и в изнурении, часто в бдении, в голоде и жажде, часто в посте, на стуже и в наготе... Кроме посторонних злоключений, у меня ежедневное стечение людей, забота о всех церквах...
Кто болеет, а я не болею... И если должно мне хвалиться, то буду хвалиться немощью моей. Бог и Отец Господа нашего Иисуса Христа, благословенный вовеки, знает, что я не лгу...
Но самим собою хвалиться я не буду, а только усердием моим, и чтобы я не превозносился, дано мне жало в плоть; ангел сатаны удручает меня, чтобы я не превозносился. Я дошел до неразумия, хвалясь -- вы меня к сему принудили, дабы показать вам, что у меня ни в чем нет недостатка против высших апостолов, хотя я и ничто. Он остановился перед Марией.
-- Сколько тебе лет?
-- Двадцать восемь...
Он стал пристально оглядывать ее.
-- Ты выглядишь моложе и прекрасна. Я против молодых диаконш и вдов в церквах, ибо они, впадая в роскошь, в противность Христу, шествуют вослед сатане, ищут в братьях тела. Я предпочитаю, чтобы они открыто вступали в брак, рождали детей, управляли домом... А так, будучи праздны, приучаются ходить по домам и бывают не только праздны, но и болтливы, любопытны и говорят, чего не должно. Но тебе позволяю... Не только назначу тебя диаконисой, ты будешь иметь голос в церквах, коль скоро захочешь говорить духом и пророчествовать... Поедешь в Марсель с Филоном... Это важная община, которая распадается... Сказки, сомнения, выводы беспочвенного разума, которые приносят гораздо больше споров и распрей, нежели устраивают дело, -- разрастаются там, как репейник... Я сам не могу, должен идти в Антиохию, соединиться с Варнавой. Ты поедешь в Марсель, под начало настоятеля Максимина и старших диаконов, дабы они обратили тебя в очаг, возбуждающий веру и ревность в обращенных.
-- Господин, -- заговорила Мария, заикаясь, -- отпусти меня... я не для людей. Я вся Господа, учителя моего, -- просила она раздирающим голосом, вся в слезах.
-- Я сказал раз, -- гневно нахмурился Павел.
-- Отвести ее к женщинам, пусть оденут ее, как следует, и соберут в дорогу, -- приказал он деспотически, Симон и Тимофей взяли Марию под руки и увели ее в другую комнату, где ее ожидали весьма заинтересованные и в то же время встревоженные ее удивительной красотой сестры апостольские.
* * *
Церковь в Марселе была не особенно многочисленна. Но, принимая во внимание приморское положение города, который быстро разрастался и привлекал к себе пришельцев из различных стран, -- это был весьма важный пункт.
Основанная здесь по инициативе Павла христианская община не встречала никаких препятствий к своему развитию, ибо жена начальника римского гарнизона Корнелия, набожная и влиятельная Клавдия, очарованная новым учением, приняла ее под свое попечение, и по ее просьбе позволено было христианам выстроить за городом род монастыря с кельями для старейшин и обширной залой для молитвенных собраний. Благодаря разнообразным элементам, входившим в общину, она была одной из самых беспокойных и доставляла Павлу немало хлопот. Принадлежали к этой церкви туземцы, галлы, греки, евреи, славяне-рабы, немного римского плебса, германцы -- и каждый из них вносил сюда свои суеверия, остатки прежних языческих верований, свой способ понимания нового учения.
Да притом еще настоятель Максимин, человек, склонный к резонерству, стараясь внести порядок, прибегнул к способу, менее всего подходящему, пытаясь утвердить единство веры при помощи логических выводов; такая система, разрушая первоначальный энтузиазм, создавала почву, весьма удобную для всякого рода ереси. Слушатели его, развивая дальше начатые рассуждения, доходили до весьма крайних и часто очень греховных выводов.
Следуя изречению "Если тебя соблазняет глаз твой, вырви его", -- некоторые стали оскоплять себя, другие, напротив, общность имущества старались обратить на все. И напрасно как против распущенности, так и против крайнего аскетизма Павел писал одно послание за другим.
"Но во избежание блуда каждый имей свою жену, каждая имей своего мужа. Если не могут воздержаться, пусть вступают в брак, ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться, -- напрасно писал он. -- Если же кто почитает непристойным для своей девицы то, чтобы она в зрелом возрасте оставалась так, тот пусть делает, как хочет, -- не согрешит; пусть таковые выходят замуж". В общине все время царил хаос. И горячие проповеди Максимина, который то непомерно громил, угрожая адскими муками, то, впадая в другую крайность, провозглашал безграничность божественного милосердия, внушали многим убеждение, что все будет прощено, а других повергали в бездну отчаяния, что едва ли человек может спастись, но как один, так и другой грешили одинаково усиленно.
Да и в самой общине не было никого, способного огнем чувств увлечь все сердца к Богу. Неудачные призывы с плачем и стенаниями заикающегося диакона Урбана сначала производили некоторое впечатление, но это продолжалось весьма недолго.
Грек Флегонт в атмосфере распрей, споров и равнодушия утратил совершенно свой талант импровизации прекрасных гимнов и вдохновенных молитв.
Максимин в отчаянии, что община, по-видимому, распадается, посылал послов к апостолу, чтобы он пришел поддержать своей мощной десницей дело Божие, и проницательный Павел решил послать туда Марию.
Весть о том, что Мария ходила вместе с живым Христом, была его ученицей, свидетельницей его мук, видела его после смерти и как знак милости Господней носит на себе стигматы его ран, -- произвела потрясающее впечатление.
Приказание апостола, чтобы Мария стала очагом, возбуждающим веру и энтузиазм, было предметом долгих совещаний, споров и соответствующих приготовлений.
Мария была тайно привезена в монастырь и укрыта в отдельной келье, дабы никто, кроме старейшин, не увидал ее преждевременно. По целым дням просиживали у нее диаконы и Максимин, поучая ее, что она должна говорить и как вести себя, когда они покажут ее верным.
Они были в тревоге. Эта удивительно прекрасная женщина, казалось, слушала их с напряженным вниманием и в то же время не слышала ничего. Глаза ее как будто бы смотрели куда-то вдаль, иногда она окидывала их недружелюбным испуганным взглядом, и скорбная, почти мрачная усмешка кривила ее уста. На вопросы она не отвечала совсем или отвечала лаконически -- да и нет, часто невпопад, противореча себе самой. Бывало, что неожиданно нервно плакала или впадала в такое возбужденное состояние, что все испуганно покидали ее келью.
Они пробовали подсматривать, что она делает, оставаясь одна, и убедились, что ничего, увидели только, что она поразительно прекрасна. И действительно, Мария была красива, как никогда. Во время долгого морского путешествия стал удивительно свежим цвет ее бело-розового тела и она пополнела несколько, красота ее достигла своего расцвета.
Перед самым ее приездом в Марсель только что прекратилось истечение крови и раны были уже сухие, но сильно покрасневшие.
Дабы показать ее верным, решено было, как всегда, созвать к вечеру молитвенное собрание.
Пришли все, зала была полна. Мария, одетая в черное шелковое платье, с широкими рукавами и разрезом на левом бедре, босая, дабы можно было видеть ее ноги, покидая келью, услыхала глухой шум голосов, напоминавший шум волн.
Когда она вошла, окруженная старейшинами, то почувствовала, что на нее глядят сотни горящих глаз. Говор затих сразу, воцарилось торжественное молчание, прерываемое только шипением фитилей, горевших в светильниках.
-- Мария Магдалина, -- заговорил взволнованный Максимин, -- ты видела Христа, расскажи, каков он был.
-- Христос, учитель мой, прекрасен был, как никто из виденных мной людей, глаза его -- звезды, волосы, ниспадавшие по плечам, -- лучи солнца, губы полны были удивительной нежности, руки мягкие, белые, как лилии, плащ его -- крылья ангела, а тело... ох, тело...
-- Я не спрашиваю тебя, каким он был по внешнему виду, а каким он был по духу, -- сурово прервал ее Максимин.
-- Пусть говорит, как хочет, -- раздались из толпы протестующие голоса.
Мария молчала, ее широко открытые глаза как бы угасли, лицо стало мертвенно-неподвижным.
-- Ты была грешница, много грешила, исповедуйся нам, как была ты грешна, чтобы изменить тему, заговорил старший диакон.
Мария задрожала...
-- Ох, тяжелое было, но и приятное ярмо моих прегрешений, росло оно вместе со мной, сначала коснулось поцелуем уст моих, потом перешло на шею, на грудь, бедра, потом охватило все мое тело. Его пламенным перевяслом я вязала мужей как снопы, и клала рядами, а много их было -- не счесть... Каждый из них отличался своим особым наслаждением, но конец был всегда один -- огонь в крови и безумие...
Тело Марии задрожало, конвульсивно искривились ее губы -- она загорелась страстью, и загорелась почувствовавшая ее огонь толпа.
-- И вывел тебя Господь из этой бездны, -- нарушил тишину настоятель.
-- О, сладостная бездна! Готовы ловить ее сердца наши. Распахни свои бездонные объятия, обними нас, дабы мы с наслаждением упивались сном, охватывающим нас раньше, чем дни наши потонут в пропастях смерти. Пусть изливается кровь наша перед Господом, как вино; счастлив, кто упьется им. Как от гласа Господня загорается огненное пламя, родит бесплодная пустыня, так от голоса этой женщины загорается огонь в моей груди, возрождается моя утраченная было мощь... Эгей, радуйтесь души... -- разразился неожиданным гимном Флегонт.
-- Эгей! -- задрожала зала от криков. Ноздри Марии задрожали, грудь высоко поднялась, щеки зарделись ярким румянцем.
-- Братья, сестры, -- расплакался от волнения Урбан и стал говорить бессвязно.
-- Вы видите, видите ту... которая... Христову женщину видите, видите... повторял он, рыдая.
Ему вторили истерические рыдания. Мария почувствовала на глазах слезы.
-- Не плачьте. Увидим раны Христовы, -- покрыл все звонкий голос Флегонта.
-- Подними руки, -- приказал настоятель. Мария подняла вверх две белых руки с лепестками пылающей розы посередине.
-- Гвозди муки его были вбиты сюда, -- среди глубокой тишины говорил Максимин.
-- Покажи свои ноги, Мария.
Мария подняла платье выше щиколотки.
-- Так ему прибили к кресту ноги.
-- Повернись. -- Два диакона распахнули разрез платья, обнажив ее ногу до бедра и выше до груди, -- Здесь его пробили копьем, дабы убедиться, умер ли он, здесь брызнула его святая кровь.
-- Кровь, святая кровь! -- повторили согласным хором диаконы.
-- Святая кровь, кровь... -- застонала возбужденная толпа и подвинулась ближе к Марии.
-- Приложимся к этим святым знакам, -- склонился первый настоятель, за ним старейшины, а затем ноги, руки, бедра, грудь и все пылающее тело Марии осыпали поцелуями, нежными, трогательными, легкими -- женские губы, жадными, требовательными были прикосновения мужских уст, молодых, гладких, мягких, усатых, жгучих, и беспомощных, старческих, жестких, как щетина.
Мария задрожала, забилась, как в лихорадке, зашаталась и упала навзничь.
Судороги сводили все ее тело, пена выступила на губах, и дикий шепот, отрывистые выражения, глубокие вздохи, страдальческие стоны вырывались из ее груди.
-- Духом говорит втайне, духом говорит втайне, -- шептала толпа и остолбенела.
Отрывки фраз на различных языках, бормотание непонятных слов -- все это создавало мистическую завесу, из которой каждый из слушателей выхватывал то, что ему нравилось, открывал одну ведомую лишь ему тайну, узнавал в этом пророчество, произнесенное на его языке.
Вдруг в углу комнаты раздался истерический крик, на пол свалилась молодая женщина Аквилия, свернулась в клубок и покатилась по зале. Ничего не сознавая, она рвала на себе платье и произносила нашептываемые ей дьяволом бесстыдные слова.
-- Кирие элейсон, Христе элейсон, -- запели диаконы среди общего шума, нервных рыданий и фанатического экстаза возбужденной толпы.
-- Кирие элейсон, Христе элейсон, -- мрачно гремел хор, подхваченный другими.
Под звуки пения подняли неподвижное, словно застывшее тело Марии и унесли в ее келью.
А когда успокоилась Аквилия и уснула под влиянием заклятий, усталый, покрытый потом Максимин стал на колени и велел читать "Отче наш", Уже гасли светильники, а изнуренная толпа все повторяла и повторяла молитву Господню.
Наконец, настоятель встал.
-- Идите в мире, теперь я вижу, что вы действительно начинаете познавать Господа.
И он не ошибся. Под влиянием выступления Марии вновь разгорелся энтузиазм в сердцах верных, и община стала скоро ареной небесных восторгов, пламенного экстаза, мистических видений.
Общая экзальтация достигла своего апогея, когда у Марии вновь открылись раны.
Как только она впервые вошла в залу, истекая кровью, все собравшиеся, как один человек, упали на колени и прямо сходили с ума от восторга, когда она, по приказанию старейшин, стала посредине толпы и стряхивала на головы молящихся огненно-красные капли, как бы крестя их заново. Толпа целовала ее ноги, а она целовала свои руки с любовным шепотом, возбуждавшим всеобщий, глубокий плач. Нежно плакали женщины, рыдали мужчины, суровые, крепкие, закаленные в морских бурях рыбаки.
А когда Мария падала без чувств и из уст ее вырывались слова любви; "Учитель, Иисусе мой любимый, возлюбленный мой Господи, приди ко мне", когда мольба ее превращалась в одну скорбную мелодию любовной тоски, -- энтузиазм толпы доходил до безумия. Один за другим, словно в бреду, с дрожью ужаса, точно свершая нечто такое, что превосходит человеческие понятия, подходили они к Марии, погружали, как в кропильницу, пальцы в ее открытую рану на боку и, окропляя себя этой кровью, чувствовали в себе и над собой близкое присутствие Бога, наполнявшее их души мистическим страхом.
Община крепла духом, но живой источник ее таинственных волнений и экстаза -- сама Мария таяла и слабела. Вскоре она почувствовала, что чистый поток ее духовных стремлений и полетов к возлюбленному как бы иссякает и мутится весьма сильно чувственными элементами.
Снова ее стало тянуть к старому, греховные мысли все чаще и чаще преследовали ее по ночам, все громче и громче звучал голос крови и страстной тоски.
Сознание ее то гасло, то вновь разгоралось, она то становилась ясновидящей, то погружалась в бездну тоски и безумия. Мария становилась раздражительной, дикой, несдержанной.
Она отказывалась слушаться старейшин, запиралась в своей келье, и часто вся община подолгу дожидалась ее напрасно. Несмотря на все настояния, Мария отказывалась показываться верующим.
Однажды попробовали привести ее силой, но тогда она до того разозлилась, что, казалось, ею овладели все демоны, взятые вместе.
Едва только Максимин обратился к ней, как раздался ее звонкий, напряженный голос и полилась звучная, греческая, шаловливая песенка Тимона. Мария стала раскачиваться в такт ей из стороны в сторону и быстро расплетать свои косы. Распущенные волосы, словно огненные змеи, завивались прядями вокруг лба и шеи, покрыв плечи и спину золотистым потоком.
Возмущенный Максимин ударил посохом об пол и стал публично стыдить ее.
Лицо Марии побледнело и стало белым, как бумага. Страшная, словно привидение, дерзко повернувшись к настоятелю, с изменившимися до неузнаваемости темно-синими глазами, она неожиданно разразилась диким криком:
-- Что вы со мной сделали, вы, вы, вы все? Вы замутили до глубины души тихий покой моего сердца... столкнули меня в бездну греховную... Мои жилы благодаря вам наполнились кровью и грозят лопнуть... Я упивалась сладостью его крови, вы сделали то, что я умираю и погибаю теперь от жажды... Вы оболгали меня, испоганили красу мою, которую он так любил... Вы питаетесь мной, как шакалы, разрываете на части сердце мое, пьете по каплям, как вампиры, кровь мою! Сосете меня, как щенята львицу, рвете на куски мою душу... вы... вы... вы...
У нее захватило дух, не хватало слов. Прочь растолкала Мария диаконов, вбежала в свою келью и стала, как другие, кататься по полу и биться головой о стены.
Когда припадок миновал, в келью осторожно вошли диаконы. Мария, словно мертвая, лежала неподвижно, и, казалось, была без сознания, но едва только они стали творить над ней молитвы, вскочила на ноги, а когда они шарахнулись за дверь, захлопнула эту дверь с такой силой, что посыпалась известка.
Диаконы прислушались -- сначала в келье было тихо, потом раздались рыдания и тихий горестный шепот, прерываемый глухими страдальческими стонами. Слышно было, что Мария зовет смерть, упоминает о крестной муке, зовет учителя, как будто бы громко разговаривает с ним, в чем-то упрекает его, Не зная, что делать, и не будучи в силах справиться с Марией, ибо она впадала в бешенство каждый раз, как только старейшины пытались войти к ней, Максимин и диаконы обратились к посредничеству брата Гермена.
Гермен, несмотря на свой почтенный возраст, не имел никакого сана в общине. Это был человек весьма тихий, замкнутый, державшийся несколько в стороне; на молитвенных собраниях он почти не бывал: явился как-то, чтобы повидать Марию, но ушел, не дождавшись конца. Жил он одиноко, никогда не возвышал голоса в общественных делах, но обладал какой-то удивительной силой личного обаяния, таинственное влияние которого испытали на себе многие верующие, приходившие к нему исповедаться в моменты сомнений и душевного расстройства.
Пришел он не скоро, а узнав, чего от него требуют, долго отказывался, наконец, согласился при условии, что разговор их останется тайной, что его оставят наедине с Марией и что все ее желания будут исполнены.
На последнее условие старейшины отказались согласиться, как на совершенно неприемлемое.
Когда результаты совещания сообщили Гермену, он молча накинул на себя плащ и направился к выходу.
Пытались уговорить его, пробовали торговаться с ним, но Гермен не уступал, и, наконец, согласились.
Старец спокойно, без всякого подчеркивания, словно к себе домой, вошел в келью, закрыл двери и присел на табуретке около постели, на которой лежала Мария лицом к стене.
Был уже вечер. Сквозь высокое окошко падали яркие лучи заката, заливая золотом ее спутанные волосы.
"Спит", -- подумал Гермен, сложил на коленях руки, и по его изборожденному морщинами лицу пробежало легкое облачко печали. Когда уже совсем стемнело, он зажег стоявший на полочке светильник, прижав пальцем фитиль, чтобы он горел не особенно ярко.
Затем он опять сел и стал тревожно вслушиваться в быстрое и не правильное дыхание Марии, говорящее об ее ненормальном состоянии.
-- Чего вы меня сторожите? -- услыхал он ее быстрый лихорадочный шепот.
-- Не сторожу, а только бодрствую над тобой, как отец над больным ребенком. Такая уж моя привычка, мне пришлось три года бодрствовать у постели моей последней взрослой дочери, с отчаянием следя за тем, как она угасала.
-- Кто ты? -- спросила Мария, не оборачиваясь, но понимая, что это кто-то другой, а не священники.
-- Гермен, пожилой и измученный человек, ближний твой.
-- Ближний, подосланный! -- с горечью промолвила Мария.
-- Никто меня сюда не присылал. Я пришел по доброй воле и могу уйти, если мешаю тебе.
Мария молчала; пульс ее бился, как молоток, нервы были напряжены, как струны, а из головы не выходила мысль, мелькнувшая в последнюю ночь, поглощавшая все ее внимание и все силы, Из груди ее от времени до времени вырывались глубокие вздохи, все тело вздрагивало, судорожное движение рук и ног говорило о том, что она страдает не только морально, но и физически.
-- Я спрашиваю, о чем страдает твоя душа. Это сложный и исключительно твой вопрос, но скажи мне, дитя мое, чем болеет твое тело, ведь я отчасти и лекарь.
-- Что у меня болит? Да у меня болит все: голова, руки, поясница, ноги, лицо, грудь, сердце, все внутренности... повсюду, на каждом месте у меня жгучая рана-Мария остановилась, недоверчиво посмотрела на старика и ядовито прошептала;
-- Они подослали тебя, чтобы ты меня выспросил, что со мной, и рассказал им, но ты не узнаешь ничего, ничего. Стыдись, ты уже бел, как голубь, а хитер, как змей, и лицемерен, как лиса.
Гермен печально посмотрел на нее выцветшими глазами и, когда она несколько успокоилась, сказал:
-- Ты права, таково, пожалуй, было их намерение, и поэтому именно, прежде чем сюда войти, я уговорился, что все, что захочешь ты, или решу я, останется исключительно твоей и моей тайной и что каждое желание твоей души будет исполнено...
-- Исполнено, ты говоришь... - вскочила Мария, -- мое желание будет исполнено? -- и Мария блестящими глазами впилась в лицо старика.
-- Исполнено? -- повторила она.
-- Исполнено, -- повторил Гермен.
-- Гермен. -- заговорила Мария дрожащим голосом, -- Гермен... видишь ли... я грешница, блудница... я недостойная... я полна грехов... я игрушка людских страстей... я боролась с сатаной. Боролась с ним по ночам до потери чувств, сил и дыхания... Милостью учителя моего я победила его, Скажи им... что... что... Восстала я против искушений сатаны, разболелась от любви к Христу и обрекла себя смерти на кресте.
Ее бледное лицо горело неестественным огнем, черты лица обострились, а большие лазурные глаза стали восторженно-безумными.
-- Мария! -- воскликнул Гермен, пытаясь встать. -- Мария! -- повторил он и как бы сгорбился, постарел на много лет.
-- Скажи им, что я прошу, умоляю, требую, хочу, жажду испытать его муки, боль и страдания, слиться с возлюбленным моим... Скажи им, -- она подняла вверх лихорадочно дрожащие руки с пылающими ранами, -- что я клянусь этими знаками моего учителя, что если они не согласятся, то я с проклятием разобью свою голову об эти стены. Во мне все кипит, страдает каждая жилка, рыдает каждый нерв, тяготит меня каждый волос и, как игла, впивается в мозг. Глаза мои уже ослепли от слез, что постоянно далеко от меня утешитель мой, который бы осенил, охладил бы мое сожженное тоской сердце... Я уже больше не могу... Не могу ни плакать, ни протягивать руки и ловить ими пустоту в пространстве в объятия, не могу, слышишь, Гермен, не могу... -- голос ее перешел в стоны.
-- Иди, скажи им это, -- добавила она после некоторого молчания раздирающим душу голосом.
-- Хорошо, -- с трудом произнес Гермен; встал, зашатался, но быстро оправился, вышел из кельи и, представ пред старейшинами, неестественным, как бы официальным тоном объявил им, чего хочет Мария, сделал несколько пояснений относительно мотивов ее требования и покинул собрание.
Желание Марии в первую минуту вызвало огромное замешательство. Оно было так неожиданно и необычно, что сначала все потеряли голову, но вскоре кто-то из диаконов вспомнил жертву старого Авраама в Ветхом завете, другой единственную дочь Иеффая, а также почти добровольную, потому что почти нарочно вызванную и недавно только свершившуюся мученическую смерть Стефана.
Наконец, вспомнили слова Евангелия:
"Если кто хочет идти за мной, отвергнись себя и возьми крест свой и следуй за мной".
Слова эти разрешили все сомнения. Умереть ради любви к Христу, принести себя в муку -- показалось всем чем-то весьма возвышенным, прямо указанием свыше, в особенности потому, что Мария ради того, чтобы спасти от искушений сатаны бессмертную душу свою, жертвовала грешным, имеющим только временное бытие, телом.
Но зато поднялись вопросы и сомнения, достоин ли человек, хотя бы даже и столь любимая Христом женщина, умереть тою же смертью, что и он. После долгих пререканий решено было, наконец, что коль скоро Мария жаждет этого, то может умереть смертью той же самой, но в то же время несколько иной.
Придя к такому решению, старейшины общины в полном составе торжественно отправились в келью Марии. При виде их она сердито нахмурилась, но когда Максимин серьезно спросил ее, действительно ли решение ее окончательное и действительно ли она желает принять муку, то лицо ее стало кротким, мягким, счастливым, почти сияющим от радости.
-- Жажду, хочу от все души, от всего сердца, изо всех сил, умом, душой, телом и сердцем, -- решительно ответила Мария звучным чистым голосом.
-- Исполнится, согласно твоему желанию, но, так как никто не достоин умереть такой же смертью, как Учитель, то ты будешь распята лицом ко кресту.
-- Хорошо, -- ответила Мария, смиренно склонила свою прекрасную голову, и из-под ее длинных ресниц скатились по щекам две большие светлые слезы.
Вскоре было экстренно созвано собрание общины. На этом собрании окруженный старейшинами Максимин торжественно заявил:
-- Братья и сестры, призвали мы вас, дабы уведомить, что Мария Магдалина, Христова женщина, диакониса, пророчица во Господе, которую вы здесь видели и слышали и подкрепляли своей верой, выдержав все ужасные нападения и искушения демонов, расхворалась от любви ко Христу и принесла себя в жертву кресту. На той самой поляне, где мы раньше тайно собирались, прежде чем построен был этот дом Господень, соберитесь на рассвете, но тайно, дабы никто не знал, ибо там свершится, чему надлежит быть. А теперь падите все на колени и помолимся.
Безмолвно, с тревожным ощущением какого-то ожидающего их испытания собравшиеся упали на колени и начали;
-- Радуйся, Мария.
Потом старший диакон запел испуганным стонущим голосом;
-- Господи, склонись к нам с небес, коснись сердец наших, наполни их любовью к тебе. Протяни руку свою с высоты и выведи нас из темницы грехов, истреби демонов тела. Ты, вечный, смилуйся над нами, которые подобны пылинке ничтожной и проходим, как тень. Смилуйся, Господи Иисусе Христе, и, пресвятая Мария, молись за нас...
-- Смилуйся, Иисусе Христе, и, Мария Магдалина, молись за нас, -- ответила глухим стоном толпа.
-- О Господь сил, воззри на наши горести, вытяни нас из сети, которую ад растягивает под ногами нашими. Не укрывайся тучами от наших молитв, не закрывай ушей, воззри на открытые сердца наши, обращенные к тебе, сущему на небесах. Из бездны мы взываем к тебе, из пропасти несется крик наших страданий, стеснен дух наш, и как жаждет дождя сожженная земля, так и мы жаждем милости твоей.
-- Милости твоей жаждем, -- стонала и рыдала толпа.
Старший диакон умолк, но раздался вдохновенный голос флегонта:
-- Ты страшный, ты могучий, ты, перед которым дрожит вся земля, когда ты произносишь свой приговор, бледнеют тучи и гаснут молнии, темнеет солнце и волнуется океан, перед лицом твоим стоим мы, ничтожные и малые, но без малейшей тревоги, ибо приносим тебе блестящий дар.
Какой же дар, спрашиваешь ты, но мы не дрожим, ибо несем тебе прекрасную женщину с чудесными ранами, которая кормила нас, как мать кормит грудью своих детей, манной небесной, зажигала верой, огнем любви растопляла застывший жар наших сердец. А любовь ее была мощная, как смерть, вечная, как могила, ревнивая ко Господу, стремительная, как пламя. Как воск, таяли мы перед ней. Она была для нас вратами Господними, через которые проходят только справедливые, ловцом душ, чудесным храмом, в котором зародилась эта моя молитва.
Господи, не накладывай на нее свою грозную руку в годину смерти, но пусть сойдет твой кроткий сын, возьмет ее окровавленное сердце в свои нежные руки, дабы, измученное любовью, оно тихо заснуло в них. Мы отдаем тебе, Боже, самое драгоценное, что у нас есть, унеси ее на белых пушистых крыльях самого лучшего из твоих ангелов, дабы не задел он ни одной из ее ран, не уронил ни единой ее слезы, ибо они самые благородные жемчужины в ожерелье небесной славы.
А когда осветятся звезды заревом ее волос -- не пугайтесь, братья, это не символ поражения, но знак милости -- светлые вести с высот, что свет, плывущий от нее, вечно будет светить над нами...
Голос его задрожал и умолк.
Еще раз прочли молитвы, и настоятель распустил всех со словами:
-- Да пребудет с вами милость Господа нашего Иисуса Христа, аминь.
* * *
Поляна, на которой должны были собраться все, находилась в нескольких стадиях за городом в одном из глухих уголков в огромной, растянувшейся до самых скал морского берега, девственной горной лесной пуще, немой, молчаливой, словно навеки зачарованной неумолчным гулом, меланхолическим говором неустанно шумящего моря.
Ночь была такая, какие часто бывают раннею осенью, мягкая, тихая и звездная. Вершины деревьев уже отмирали; тихо, без малейшего шума скатывались на землю легкие, нежные листья осокорей и берез, тихо шелестели более плотные опадавшие листья дубов, буков и каштанов. А когда налетал с моря внезапно ветер, то весь лес казался охваченным сухой метелью.
По хорошо известным тропинкам уже с вечера пробирались верующие с той же осторожностью и тревогой, как некогда собирались они на молитву, когда у них еще не было покровительства влиятельной Клавдии.
Словно рой светлячков, мигали то здесь, то там огоньки фонариков, раздавался треск хвороста, и шуршали листья под ногами путников.
Не с одной стороны, но с разных сторон, по разным путям собиралась толпа на поляну, окруженную темным, уже увядающим лесом, среди которого выделялись несколько выдвинувшихся вперед стройных сосен, словно передовой пикет этой вечнозеленой пехоты, идущей с севера, дабы истребить более нежные деревья, вытеснить их и овладеть их землей.
Поляну освещали пылавшие вокруг костры, сигналы для верующих, которые подходили отовсюду небольшими группами. Мужчины заглядывали в глубокую тесную могилу, уже выкопанную заранее, склонялись, чтобы осмотреть сбитый из тесаных бревен крест, лежавший рядом с ним молоток, длинные гвозди, копье, терновый венок; женщины не решались подходить близко и лишь издалека бросали боязливые взгляды на все эти старательно приготовленные орудия муки Христовой.
Вскоре собралась вся община, не хватало только старейшин. Большинство собравшихся сидело, некоторые стояли, но все нетерпеливо поглядывали на звезды, дожидаясь, скоро ли наступит рассвет.
По мере того как звезды бледнели, затихали разговоры, воцарялось молчание, и вскоре слышны были только едва уловимый шелест умирающих листьев и далекий вечный шум неугомонного моря.
Неожиданно погасли костры и на минуту стало темно, а затем сразу что-то в природе дрогнуло, зашумели листья, заметны стали вершины деревьев, казалось, все больше и больше освещаемые нежно-зеленоватым светом, Вся толпа невольно встала с мест и, охваченная дрожью, стала прислушиваться к какому-то глухому, мрачному, доносившемуся из глубины леса, неясному не то стону, не то гулу.
Гул этот приближался, усиливался, рос: то был скорбный, мрачный, исполняемый хором гимн. Вскоре можно было даже разобрать слова:
-- Господи, ты наградил ее золотистой кожей и прекрасным телом, ты осыпал ее щедро, словно обильный виноградник, многими красотами, наполнил ее жилы пламенной кровью, а она стосковалась по любви твоей, при жизни еще отдает тебе свою душу, а тело темной, как туча, земле, охотно идет во мрак смерти, где нет перемен, а царит одна только вечная, глухая, непроглядная ночь и жестокий холод.
От небесных видений и глубокого раздумья родилось в ней это печальное желание изведать тот глубокий мрак, где нет никакого света.
Ты навеки скрыл от нас, Господи, тайну могилы, куда сходит человек и откуда он не встает и не пробуждается до тех пор, пока ты не призовешь его.
А она из любви к тебе, Христос, превозмогла страх и ужас смерти, преисполнилась жажды муки, и поэтому, хотя наши очи застилаются мраком скорби, мы не плачем и вечно по-прежнему будем гореть к тебе любовью, даже и тогда, когда она, распятая на кресте, сердцем обратится к тебе.
Хор замолк, раздался треск ветвей, и, окруженная старейшинами, выступила из чащи Мария.
Босая, в широком платье, с плащом распущенных волнистых волос, она шла, как лунатик. Лицо ее было спокойное, тихое, глаза экстатически обращены к небу... Она шла прямо и остановилась у подножия креста, слегка улыбаясь восходящему дню.
Настоятель молча поднял с земли терновый венок и окружил им прекрасную голову. Губы Марии на минуту искривились от боли, но потом снова улыбка появилась на них. Когда стали снимать с нее одежду, она на миг вспыхнула от стыда и закрыла глаза длинными ресницами. На один миг заблистало, как чудная статуя, ее обнаженное тело и неожиданно исчезло из глаз.
Мария быстро упала лицом на крест. Из-под ее роскошных густых волос виднелись только розовые ноги и распростертые руки.
Среди глубокой тишины раздался стук молотка, Когда прибили ей руки и ноги, двое мощных, сильных братьев подняли крест вверх, вставили его в яму и укрепили его.
Толпа смотрела на все это, остолбенев и испытывая какое-то чувство неудовлетворенности. Не было пищи для напряженных нервов, напрасно работало возбужденное воображение, дабы вызвать из глубины души нечто до сих пор не переживаемое.
Благодаря высоко прибитой дощечке для ног Мария не повисла на кресте, но просто, казалось, спокойно стояла, крепко прижавшись к кресту с поднятыми вверх руками.
Из-под густых покрывавших ее волос кое-где просвечивало неподвижное тело, белели на солнце окровавленные ладони, полные плечи, окрашенные кровью ноги, точеный, словно у камеи, профиль не выражал никакого страдания.
Изнервничавшаяся толпа стала роптать, мужчины как бы с упреком посматривали на смущенных старейшин. Волновавшие женщин рыдания застревали в горле, горели от высохших, непролитых слез глаза.
Вдруг Мария стремительно подернулась, волосы ее заволновались, развеялись в стороны, обнаженное тело сильно напряглось. Она вскрикнула пронзительным голосом и страстно прильнула к кресту.
Толпа вздрогнула, тронутая ее голосом, и замерла. Все почувствовали, что начинает твориться что-то необычайное.
Мария еще раз вздрогнула, дернула руки раз, другой и, наконец, оторвала одну с такой силой, что выпал гвоздь, другая ладонь разорвалась вдоль; затем она вырвала вместе с гвоздями ноги, сплелась ими вокруг столба. С тихим стоном она закинула руки на перекладину креста и стала целовать его верхнюю часть непрерывными поцелуями, перекидываясь то на одну, то на другую сторону, как бы чего-то ища. Она впивалась в дерево губами так страстно, что минутами казалось, будто бы ее лицо, прижатое к кресту, все расплющится.
-- Он здесь, -- задрожал чей-то испуганный голос.
-- Эвоэ! -- пронесся дикий, истерический, пронзительный возглас.
-- На колени! -- крикнул бледный настоятель.
-- На колени! -- громко повторили за ним диаконы.
Все упали на колени, и снова стало тихо, как прежде. Мария все сильнее прижималась к кресту. Ее полные белые руки обнимали этот жесткий столб, и, словно безумные, блуждали по нему ее жадные губы. Среди глубокого молчания толпы слышен был ее нежный шепот, трогательные молящие стоны, глубокие вздохи наслаждения, отрывистые нервные рыдания, короткий любовный, полный сердечного счастья плач.
Тело ее вздрогнуло, спазматически задрожало, высоко поднялись, словно желая разорваться, белые налившиеся груди, голова закачалась и откинулась назад в бессильном упоении.
С блаженной улыбкой, словно чаша, полураскрылись пурпуровые уста, пылающее зарево волос коснулось земли. Она бессильно повисла, обхватив судорожно сжатыми руками крест.
Толпа испугалась, все стояли на коленях, словно пригвожденные к земле. Только какой-то, по-видимому, одержимый брат вскочил с места и, не сознавая, что он делает, схватил копье, чтобы угодить им Марии в бок.
Но в эту минуту разомкнулись обессилевшие руки, Мария скользнула вдоль столба и так тяжело упала на землю, что, казалось, застонала земля.
Брат зашатался и упал в обморок. Подбежали священники. Флегонт склонился над ней, всхлипнул и, выпрямившись, произнес дрогнувшим голосом:
-- Умерла!
-- Requiescat in pace! -- раздалось понурое и суровое пение старейшин.
Диаконы завернули тело Марии в свои жесткие шерстяные плащи, словно в саван, и подняли ее.
И мрачное шествие с пением угрюмых гимнов двинулось через овраги темного и глухого леса.
Когда подошли близко к городу, старейшины велели всем разойтись по домам, а сами, украдкой, стараясь, чтобы их никто не заметил, внесли Марию в стены монастыря.
На другой день в обширной келье, ярко освещенной восковыми факелами, тело Марии было выставлено для публичного прощания, причем допускались не только члены общины, но и все посторонние, дабы проникались верой, взирая на чудеса, сопровождавшие смерть Христовой женщины.
Терновый венок, надетый на ее голову, в течение ночи распустился полным цветом, так что казалось, что ее прекрасная голова увенчана диадемой из кораллов. На руках, ногах и на левом боку пониже груди раны превратились в ароматные, свежераспустившиеся ярко-пунцовые розы, -- хотя на дворе уже была глубокая осень и в эту пору года все розы уже обычно увядали, и давно перестали цвести.
Но величайшее чудо составляла обвивающая ее бедра гирлянда распустившихся белоснежных лилий. Эти чистейшие цветы охраняли глубочайшую тайну ее тела, которую нечаянно открыли старейшины.
Марии, блуднице, в момент мученической смерти была вновь возвращена девственность, дабы она, как непорочная возлюбленная, могла предстать перед Господом.
Окутанная пушистыми волосами, словно в золотистом саване, покоилась она тихая, прекрасная, подобная чудной статуе.
Необычайная бледность ее мраморного лица и тела говорила о ее смерти. Могильным холодом веяло от холодного, не оживляемого мыслью чела. На прикрытых пушистыми ресницами угасших очах притаилась не смерть, но лишь печаль смерти, а полураскрытые губы, казалось, все еще продолжали жить в блаженной улыбке упоенья, с которой сняли ее с креста.
Набальзамированная с этим блаженным, навеки запечатленным выражением прекрасного лица, она после многих дней, как святая реликвия бессмертной любви, была похоронена в катакомбах церкви, построенной на том самом месте, где она так сладко уснула, убаюканная, с любовью прижавшаяся к сердцу своего Господа.