В тайных покоях первосвященника Иосифа Каиафы главный писец синедриона и знаменитый софер Эмаус делал доклад. Кроме первосвященника, его слушали еще саддукей Никодим, молодой, но влиятельный человек, и тесть Каиафы, Анна, сын Сета. Хотя сам Анна и был лишен сана первосвященника, но благодаря слабохарактерности своего зятя он вертел синедрионом, как хотел.

Эмаус, высокий худощавый мужчина лет сорока, с высоким лбом и холодными умными глазами, сухим официальным тоном читал последние известия, так умело изложенные, что выводы невольно напрашивались сами собой.

-- Цезарь, -- говорил он, -- проводит все время на острове Капри, угождая своим извращенным вкусам. Ему уже мало девушек и юношей; он предпочитает теперь животных. Все находится в руках начальника преторианцев Сеяна, перед которым дрожит сенат, а Тиверий покорно подчиняется ему. Сеян, кажется, метит очень высоко. Но до сих пор в Риме ничто не предвещает какого-либо важного переворота, и пока будет продолжаться такое положение вещей, никаких перемен в провинции нельзя ожидать. По этому поводу цезарь в кругу своих приближенных рассказал следующую притчу.

Привожу дословно:

"На большой дороге лежал раненый, и масса мух облепила его раны. Один из прохожих, охваченный состраданием, видя его беспомощное состояние, хотел согнать мух. Но раненый просил его не делать этого. Когда же удивленный прохожий спросил его, почему он противится хотя бы минутному облегчению своих страданий, то раненый ответил:

-- Если ты прогонишь этих мух, то только усилишь мои мучения. Эти уже достаточно напились моей крови, надоедают мне гораздо меньше, а иногда и совсем перестают мучить. Если же на их место явятся новые, голодные рои и накинутся на мое истощенное тело, то я погибну.

И вот, заботясь о моих и так уже достаточно разоренных подданных, заключил цезарь, -- я не имею никакого намерения сменять своих наместников, ибо я знаю, что каждая новая муха сосет гораздо более, нежели старая, уже насытившаяся, а опасение лишиться скоро вкусного куска только усиливает аппетит".

Отношения Пилата и Вителия по-прежнему натянутые. Муций Деций, хотя и родственник Пилата, был принят проконсулом весьма сердечно. Немилость, в которую впал этот патриций но делу Паулины, только внешняя. Тиверий много смеялся над его удачной выдумкой и сказал, что приговорил его к изгнанию только ради соблюдения приличий. Мария из Магдалы, сестра Лазаря, находится с ним в близких отношениях и часто проводит ночи в его дворце на Офле. Лазаря, Марфу и Симона Прокаженного видели среди сопровождающих Иисуса. Учитель этот пользуется большим успехом не только в Галилее, но и за пределами ее, в Сирии, Финикии, Самарии и даже в самой Иудее. Со времени последнего его пребывания в Иерусалиме идеи его сильно изменились. Он как бы забыл уже совершенно о том, что сам говорил когда-то, что он пришел не нарушить закон, а исполнить его, "что прейдет и небо, и земля, а ни одна йота, ни одна черта не прейдет из закона, пока не исполнится все".

Теперь же он говорит, что "никто к ветхой одежде не приставляет заплаты из небеленой ткани, ибо вновь пришитое отдерется от старого и дыра будет еще хуже". Он подчеркивает, что "не вливают вина молодого в мехи ветхие, но вино молодое вливают в новые мехи". И, по-видимому, этим вином и этой небеленой тканью должно быть его новое учение, а старыми мехами и ветхой одеждой закон.

Голос софера слегка дрогнул. Он остановился на минуту и взглянул на своих слушателей. Никодим иронически улыбался, а маловыразительное лицо первосвященника приняло суровое и серьезное выражение.

Глаза Анны были закрыты. Казалось, он спал.

-- В шабаш, -- продолжал софер, -- он излечивает больных, собирает вместе с учениками колосья и утверждает, что суббота для человека, а не человек для субботы. И что сын человеческий есть господин субботы. Трефное считает за ничто и доказывает, что то, что входит в уста, не может осквернить человека, а оскверняет исходящее из уст, из сердца, ибо оттуда происходят злые помыслы, убийства, прелюбодеяния, а что проходит в чрево, извергается вон. Немытыми руками ест за столом у чужеземцев. Однажды, встретив самаритянку у колодца Иаковлева, он попросил у нее напиться, а когда она удивилась, что он, иудей, не брезгает принять напиток из ее нечистых рук, то он не только пил, но даже говорил с ней. Когда она сказала: "Наши отцы славят Предвечного на горе Геразим, а вы говорите, что место, где должно славить Предвечного, находится в Иерусалиме", -- он ответил; "Женщина, верь мне, настанет время и настало уже, когда истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине не на этой горе и не в Иерусалиме".

Это все было записано с его слов людьми, которых мы послали, дабы следить за ним.

Что касается настроения учителя, то оно тоже изменилось. В его речах, до сих пор таких кротких, все чаще начинают появляться суровые и дерзкие выражения.

-- Не думайте, -- сказал он как-то, -- что я пришел принести мир на землю. Не мир пришел я принести, но меч.

С особенным ожесточением нападает он на ученых законников и фарисеев.

Во многих местах, окруженный толпой людей, он открыто осуждал их.

Он обвиняет их в том, что все свои дела они делают с тем, чтобы видели их люди, расширяют хранилища свои и увеличивают воскрылия одежд своих, любят предвозлежания на пиршествах, пределания в синагогах и приветствия в народных собраниях и чтобы люди звали их: учитель, учитель! Он сравнивает их с гробами поваленными, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты. Зато он охотно братается с грешниками, говорит им о царстве своем, а когда его хотели уловить по отношению к Риму и спросили, позволительно ли давать подать кесарю или нет, то он велел подать себе динарий и сказал:

-- Чье это изображенье и надпись? Когда ответили -- кесарево, он сказал:

-- Отдайте тогда кесарево кесарю, а Божие Богу.

Вообще его ответы то уклончивы, то так неожиданны, просты и удивительны, что посланные наши очень часто находятся в трудном положении.

Эмаус умолк, ожидая вопросов.

-- Во всяком случае, это, должно быть, умный человек, -- заметил Никодим.

-- Но и опасный, -- возразил Каиафа. Анна многозначительно кашлянул, давая понять, что всякие замечания в присутствии писца неуместны, и сказал повелительным тоном:

-- Следует послать к нему ловких и способных людей, которые умели бы потянуть его за язык и допытаться от него, что он замышляет, расспрашивать его при свидетелях, чтобы потом иметь возможность, когда понадобится, обвинить его с доказательствами в руках. Где он находится сейчас?

-- Идет в Иерусалим. Сейчас, вероятно, проходит Силоам или Вифезду, а может быть, и ближе. Вчера видели нескольких его учеников в городе.

-- Когда он будет здесь, немедленно дать знать, -- сказал первосвященник и махнул рукой в знак того, что заседание закрывается. Эмаус поклонился и вышел.

Наступила долгая пауза продолжительного молчания, когда каждый из присутствующих оценивал важность полученных известий.

-- Я думаю, что этот равви... -- начал Никодим.

-- Я полагаю, -- прервал Анна, -- что следует рассматривать дело в надлежащем порядке и не разбрасываться.

-- Справедливо, -- решил первосвященник, -- и вот, по моему мнению, дела в общем весьма плохи. Пока Сеян находится у власти, с Пилатом, его креатурой, несмотря на всю вражду проконсула, мы не справимся, особенно если принять во внимание, что цезарь против перемены наместников, и если еще этот Муций приятель как Вителия, так и Пилата, -- сумеет их примирить между собой, то римский пес, сорвавшийся с цепи, покажет нам свои зубы...

Зрачки Каиафы загорелись ненавистью, Никодим стал внимательно слушать, а Анна крепко сжал свои узкие губы.

Они все вспомнили те унизительные пять дней и ночей, когда они валялись в прахе перед дворцом Пилата, умоляя его унести из Иерусалима знамена с изображением цезаря, как явно нарушающие предписания закона, воспрещавшего ставить какие бы то ни было кумиры живых людей. Им вспомнился тот ужас, когда на шестой день, собрав их на большом стадионе, он окружил их тройной шеренгой солдат, приказал обнажить мечи и грозил, что вырежет упорствующих, Они выдержали все, знамена были унесены из города, прокуратор уступил, но зато отомстил им потом. На постройку водопровода он захватил сокровище святыни, так называемый корбан, а когда возмущенная толпа окружила его дворец с криками и протестами, он велел избить ее палками. Предшественники Пилата были не лучше... Последний царь Ирод, не задумываясь, приказал прибить на больших воротах святыни римского орла, а в своих припадках бешенства пролил море крови, но все-таки не возбуждал в них такого бешенства, как этот гордый римлянин, с высокомерным презрением относившийся к высшему священству и сановникам Иудеи. И вот для синедриона одним из важнейших дел являлось старание убрать Пилата из претории.

Пущены были в ход все нити, влияния и отношения, которых у евреев в то время было уже много в столице, как вдруг полученные вести уничтожили все надежды.

-- Чтобы осилить Пилата и уничтожить ему подобных, надо сначала овладеть Римом, -- заговорил Анна.

-- Овладеть Римом? -- удивленно повторил первосвященник, -- А где же у нас легионы, крепости, оружие?

-- Здесь! -- ответил Анна и потряс кошельком, в котором зазвучало золото. У них есть железо, а у нас золото. Их легионеры завоевывают мир, пусть завоевывают. Купец все купит. А наш народ проявляет необыкновенные способности в этом отношении. Ворота нашего города стоят на таком месте, что через них должны проходить народы Востока и Запада. Купец наш работает уже везде: и в Александрии, и в Фивах, и в Тире, и в Риме, Он рассеялся по всему миру со святой Торой в руках, с лицом, обращенным к храму, грезя о Сионе. Он накопляет золото, чтобы когда-нибудь купить все.

Миновали для нас времена Маккавеев, мечом Израиль уже ничего не добьется, аршин и весы -- вот наше оружие, караваны с товарами -- наши легионы, а наша крепость -- лавка.

Наше золото, которым надо опутать весь свет, крепче железа. Как паук, ловя мух, снует свою паутину по всем углам, так мы раскинем нашу сеть по всем углам земли, пока опутанные ею народы не подчинятся нашей власти. Они будут считать себя властелинами -- глупые, они будут действовать согласно нашей воле, подобно мельнице, работающей по воле потока. Их колесницы станут на месте, как зачарованные, когда мы откажемся дать мазь наших кошельков для их осей, и двинутся в путь, когда мы захотим, но вожжи будут в наших руках. Пусть они восседают на козлах, чтобы везти нас. Но делать все это нам нужно тайно, разумно, планомерно и соблюдая внешнее смирение, дабы они постоянно считали себя владыками и не замечали ничего до последней минуты.

Анна замолк и снова впал в задумчивость.

Первосвященник с глубоким удивлением смотрел на тестя. А Никодим сказал с искренним уважением:

-- Мудро сказано, но только для всего этого требуются века, а жить становится все тяжелее и невыносимее. Всякий хлыщ, носящий тогу, повелевает нами, простой легионер не уступит дороги князю Иудеи. Ненависть и презрение преследуют нас повсюду, и скоро нам придется не только тайно работать, но зарыться, как кротам, в землю. Один декрет цезаря изгоняет толпы наших, превращает четыре тысячи в солдат на острове Сардинии, Там нас убивают, тут Пилат топчет ногами.

-- И все-таки, -- возразил Анна, -- уже теперь в столице последователей закона гораздо больше, чем поклонников Изиды. Вера в Предвечного среди чужеземцев растет, все более могучим потоком текут сикли и жертвы на пользу святыни. Надо быть терпеливым. Мы пережили египетское иго, вавилонский плен и владычество персов... Сотни Пилатов пройдут, а избранный народ будет жить вовеки.

-- Мне кажется, что и для Пилата нашлись бы средства, -- заговорил первосвященник, -- если набожная Эсфирь сумела пленить Артаксеркса, а дивная Юдифь покорить Олоферна, почему бы прекрасная Мария не смогла бы воспользоваться своим влиянием на Муция, а тот своими связями при дворе?

-- Мария? -- засмеялся Никодим. -- Но ведь это -- легкомысленная красотка, с которой даже невозможно говорить о таких делах. Это -- женщина, от которой теряют голову, и все серьезные мысли разлетаются как дым.

-- Тогда это -- блудница! -- возмутился первосвященник. -- Она достойна быть побитой камнями!

-- Вы забыли, -- едко возразил Никодим, -- что у нас отнято право карать смертью, да и кто осмелится поднять на нее руку, тот будет иметь дело не только с римлянами, но и со многими своими. Мария широко пользуется чарами и властью своей красоты; с такой девушкой опасно начинать борьбу.

-- План первосвященника заслуживает, однако, внимания, -- сказал примирительно Анна, -- я рассмотрю его подробнее, а пока я полагаю, что мы можем перейти к делу Иисуса.

-- Для меня он попросту мессит, соблазнитель народа, -- сурово бросил возбужденный Каиафа.

Присутствующие вздрогнули при этом определении. Оно означало смертный приговор.

-- Субботу нарушает, с нечистыми вместе ест, братается с самаритянами, возбуждает народ против законной власти, гора Геразим и Сион для него одно и то же. Чего же еще больше надо?

-- Нужно... не судить в момент возбуждения, -- живо возразил Никодим. -- Что в его учении есть известные отклонения от предписаний закона, это не подлежит сомнению. Но ведь Эмаус подтвердил нам, что молодой равви во многих случаях выражается неясно и может быть неверно понят. Притом, по моему мнению и по мнению моих сторонников, нельзя в настоящее время со всей строгостью исполнять предписания закона. Жизнь развивается, идет вперед, а законы уже тысячу лет стоят на месте, Дело соферов и ученых соответствующим изложением известных мест Писания приспособить текст закона к современным требованиям жизни.

-- Ты говоришь, как саддукей, -- порывисто прервал его первосвященник, -- Да, я саддукей и полагаю, что правда на нашей стороне. Мы одни, а потому можем говорить открыто. Разве равви действительно не прав, высказывая мысль, что то, что входит в уста, не всегда оскверняет человека, что строгое соблюдение субботы иногда совершенно невозможно и что жаждущий вряд ли совершает преступление, принимая воду из рук самаритянской женщины? Это враждебное отношение ко всем чужим, как к нечистым, и есть источник той ненависти, которой окружают нас другие народы, и оно же причина наших преследований и бед.

-- Мы одни, -- возмутился Анна, -- и никто нас не слышит; и это хорошо, Никодим, что ты сам сознаешь, что слова твои могут быть сказаны лишь в тесном кружке старейшин.

Можно самому сомневаться в ценности некоторых предписаний закона, но нельзя эти сомнения выносить народу. Наш закон подобен пряже: распорешь в одном месте -- распадется все, а вместе с ним развеется, как пыль, вся мощь Израиля. Она покоится на законе, как крепость на гранитной скале. Закон вывел народ целым и крепким из всех домов рабства. Мы утратили государство, испортили свой древний язык; дети Авраама, поколение Иакова, рассеялись по всей земле, разделенные морями и пустынями, но благодаря закону они стоят дружно, плечо к плечу, держась за руки, сильные, солидарные, вечно живучие. Из книг нашего Писания мы построили пограничную стену между Израилем и остальным миром. Если эта стена рухнет, Израиль сольется с другими народами, потонет в их водовороте бесследно. Благодаря Торе, в своем изгнании каждый верный еврей чувствует себя чужим по отношению к соседям чужеземцам, но близким к далеким башням Иерусалима. В страницах Торы заключены наша вера, наши законы, обычаи, наш образ мышления, все то, чем мы живем, чем жили и чем вечно будем жить. И кто разорвет эти страницы, тот погубит свой народ. Ездру мы справедливо называем вторым Моисеем. Ибо когда, под властью персов, стали не так строго исполняться предписания закона, наш народ стал брать себе в жены чужих женщин; невзирая на то, что эти жены и их дети уверовали в Предвечного, он, дабы спасти цельность избранного народа, неумолимо велел расторгнуть эти незаконные союзы, сурово соблюдая букву закона.

Да, Никодим, сами мы можем думать, как хотим, но когда нам надо предстать перед толпой, то мы должны говорить и действовать согласно, дабы сохранить единство народа и нашу власть над ним.

Кто такой Иисус, я еще не знаю. Сначала мне казалось, что он идет по стопам Иоанна, теперь он уклоняется в сторону. Набожная ревность слишком овладела тобой, первосвященник. Если мы отличим его званием мессита, то этот назареянин может слишком много возомнить о себе, подумает, что его особа представляет для нас слишком большую опасность. Он громит нас, мы сумеем разгромить его, надо только взяться за это соответствующим образом. Ведь легко кружить головы только галилейской простоте. Великий в Галилее, он станет малым в Иерусалиме, а если это человек способный, то мы сделаем из него софера, он умеет хорошо говорить по-арамейски, сможет объяснить Писание народу.

Никодим помолчал некоторое время, а потом сказал:

-- Я полагаю, что на сегодня мы кончили, -- и когда Каиафа утвердительно кивнул головой, вышел.

-- Этот хлыщ становится слишком дерзким. Ты заметил, как он горячо вступился за эту негодницу? -- волновался первосвященник.

-- Был с ней некоторое время в близких отношениях, -- спокойно ответил Анна. -- И нечего дивиться этому. Молод еще, а Мария действительно необыкновенно привлекательна. У нее много друзей и покровителей, племянник Гамалиила немало потратился на нее, а, однако, защищал бы ее с таким же рвением. Ее любят все, и эту популярность можно бы использовать.

-- Но как?

-- Да если бы кто-нибудь, человек, неудобный для нас, как выразился Никодим, задел бы ее, то ему пришлось бы пострадать от сильных мира сего.

-- Кого ты имеешь в виду? Но Анна, которому вовсе не хотелось посвящать зятя в свои планы, ответил уклончиво;

-- Так, никого; я только говорю это для примера, что все на свете можно использовать.

Анна встал, простился с первосвященником и, вернувшись к себе, долго совещался со своим любимцем и верным слугой Товием. Товий утвердительно кивал рыжей головой, причмокивал, дивился мудрости своего господина и тщательно отмечал в памяти имена фарисеев, к которым надо было обратиться за помощью.

Эмаус несколько ошибся: когда он сдавал свой отчет, то Иисус уже ночевал в долине Теплых Вод, откуда на следующий день рано утром он направился в Иерусалим.

Из сопровождавших его апостолов -- двух, Филиппа и Варфоломея, от отправил днем раньше к Симону, прося у него приюта: дни они намеревались проводить в городе, а на ночь приходить в Вифанию.

При этом известии необычайное оживление воцарилось в усадьбе Лазаря.

Марфа принялась печь хлеб, решив сама приготовить все к столу возлюбленного учителя. Старый, скромный домик Симона стал постепенно приводиться в порядок; даже больной Лазарь принялся за работу.

Мария, узнав от Деборы, что означают все эти приготовления, очень обрадовалась. Наконец-то она увидит того прекрасного юношу, который покорил суровое, недоступное сердце ее сестры, и поэтому она довольно неохотно приняла посланца Муция. Сначала она хотела ответить отказом, но потом, сообразив, что успеет завтра еще вовремя вернуться, незаметно для всех выбралась из дому.

Связь ее с изысканным и образованным патрицием становилась все крепче и теснее.

В его дворце Мария имела свою отдельную роскошную комнатку, куда она часто удалялась, когда ей хотелось остаться одной. Наговорившись с Муцием досыта о различных вещах, наслушавшись его рассказов о чужих странах, где он долго путешествовал, о его военных подвигах и приключениях, о великолепии Рима, о роскошных пирах цезаря, о романтических похождениях героев, прекрасных богов и богинь, -- она потом спокойно засыпала в своей комнатке. Муций из деликатности никогда не беспокоил там Марию. И часто она, тронутая его поведением, видя немой упрек в его влюбленных глазах, вскакивала ночью, тихонько пробиралась в его спальню и будила его поцелуем.

Мария часто ошеломляла Муция, а ее врожденный ум, способности, живость воображения и понимание приводили его в изумление. Опытный патриций убеждался все больше и больше с каждым днем, что ему удалось встретить на своем пути один из самых оригинальных образцов совершенной красоты. Его намерение жениться на ней укреплялось все сильнее. Он говорил ей об этом и обещал, что, как только окончится срок его изгнания, он заберет ее с собою в Рим. Мария охотно соглашалась на это, потому что любила Муция и жаждала полететь в широкий мир, полный таинственных чудес, познакомиться с возбуждающей ужас среди народов земли величественной столицей.

Она знала, что Муций принадлежит к сословию всадников и является членом одной из самых аристократических римских семей, что он может ввести ее, куда захочет, хотя бы даже во дворец цезаря, что все двери, через которые она пожелает пройти, с его помощью будут для нее широко открыты.

По дороге на Офлю, убаюкиваемая легким покачиванием лектики, Мария мечтала о том, как будут восхищаться ею на forum romanum [Площадь в древнем Риме, на которой происходили народные собрания, устраивались ярмарки и совершался суд (лат.).], когда она через Via sacra [Улица, на которой в древнем Риме проходили триумфальные шествия (лат.).] направится в Капитолий, и от времени до времени заглядывала в ручное зеркальце, как бы желая убедиться, какие чары таятся в ее лучистом взгляде, прекрасных устах и белом, с нежным румянцем лице.

Радостно и восторженно улыбаясь, она встретилась с Муцием, который остановился и с восхищением воскликнул:

-- Радость очей моих, какая ты сегодня сияющая, словно алебастровая амфора, внутри которой зажжен огонь. В своем прозрачном платье ты вся светишься.

-- Целуй меня скорее, а то я угасну, -- весело ответила она. -- Знаешь, немногого не хватало, чтобы я не пришла совсем.

-- Задушил бы это "немногое" собственными руками, изрубил бы мечом...

-- И не осмеливайся! -- воскликнула Мария, ударяя рукой по его сжатым кулакам. -- Это "немногое" для моей семьи, а в особенности для Марфы, есть нечто необычайно важное. Дома у нас все кипит от приготовлений и хлопот. Завтра у нас ожидают того Иисуса, о котором я тебе говорила когда-то, пророка из Галилеи.

-- И постоянно у вас должен быть какой-нибудь пророк. Скажи мне, пожалуйста, что собственно делает такой пророк? Как он предсказывает будущее, по полету птиц, по направлению ветра, как наши авгуры?

-- Насколько я знаю, -- объяснила Мария, -- такой пророк главным образом скорбит над не правдами мира и требует, чтобы все жили, как он. Последний был Иоанн, говорят, очень некрасивый. Он блуждал по пустыне, одетый в звериные шкуры, ел саранчу, а последователей своих обливал иорданской водой. Самым великим пророком у нас считается Илия, который поехал прямо на небо в огненной колеснице. Теперешний пророк Иисус, кажется, совсем иной. Он мало скорбит, мягкий и добрый, а самое главное -- молодой и красивый. Мне очень интересно взглянуть на него, хоть издалека.

-- Смотри не заглядись, -- А что бы ты поделал, если бы и загляделась? По правде сказать, меня так и подмывает вскружить голову такому святому мужу. Притом ты должен знать, что, по словам Иуды, Иисус будет царем, так что я рядом с ним стала бы царицей...

-- Чьим царем он будет?

-- Чьим, наверное не знаю, но очень могущественным. Иуда говорил, что границами его царства будут границы земли, а трон роскошнее, нежели у царя Соломона.

-- Мария, -- небрежно махнул рукой Муций, -- одного нашего легиона будет достаточно, чтобы царство это рассеялось в одно мгновение, а потерять тебя мне было бы чрезвычайно неприятно...

Голос Муция дрогнул, и он замолк.

-- Не бойся, -- нежно успокаивала его Мария. -- Марфа любит его, и только поэтому я так интересуюсь им. Любопытно все-таки знать, как выглядит человек, сумевший поколебать гранитную добродетель моей набожной сестры. Я думаю, что она станет мне ближе и будет менее суровой, когда сама познает наслаждение любви. Из них выйдет прекрасная пара, Он, кажется, светлый, как солнце, а Марфа чернокудрая, как ночь, с темными, продолговатыми, влажными глазами, красивая, стройная, хотя несколько полная, но тело у нее прекрасное, цвета спелой пшеницы, и жаль, что все это пропадает даром.

-- Выпьем в честь ее! -- Муций налил вина и продолжал. -- Я тоже так рад за нее, что позволю себе прислать через тебя Марфе маленький подарок. Мне доставили сегодня розовое киренское миро. Смотри, какой прозрачный алебастр! И Муций подал Марии флакон драгоценного масла.

-- Благодарю тебя. Надо будет научить ее, как надо умащаться им, чтобы она повсюду была ароматна для своего милого. Она так стыдлива, что стесняется даже меня, своей сестры. Она однажды вспыхнула багровым румянцем, когда я застала ее невзначай в комнате нагую, смотревшую на себя в зеркало. И так она была смешна в этот момент, но в то же время так красива, что я невольно расцеловала ее, уверяя притом, что она препротивная скряга, прячет свою красоту, которою щедро могла бы оделить юношей и тем осчастливить их. Представь себе, что она расплакалась. Мне кажется, что напрасно я не разговорилась тогда с ней по душе. Может быть, мне удалось бы убедить ее в моей правоте. Потом она уже ни о чем слышать не хотела, заупрямилась в своей добродетели, и наконец-то нашелся счастливый ключ, который откроет перед ней двери наслаждения.

-- Счастливый ключ, -- шутливо вздохнул Муций и повел Марию в триклиний.

За ужином Мария была рассеянна. Мысли ее были дома, в Вифании, около сестры. Она думала о ее будущем счастье, о тихой жизни вдвоем, о ее будущих детях и задумалась, что лучше: такая ли тихая семейная жизнь или тот вихрь, который уносит ее и вечно будет гнать с места на место.

Ужин был окончен. Мария удалилась в свою комнату. Муций со вздохом пожелал ей покойной ночи, надеясь, что ночь принесет ему неожиданный сюрприз.

Но ночь не принесла ничего. И когда на другой день он встретил ее легким упреком, Мария весело ответила:

-- Было у меня такое намерение, но я заспалась. Возмещу в следующий раз. А теперь вели приготовить мне лектику. Я тороплюсь домой, мне хочется видеть этого Иисуса.

-- Хорошо, но завтра я опять пришлю за тобой. Ведь мы не нарвали роз, и нечему вянуть.

-- Можно еще нарвать, -- глухим голосом ответила Мария и пошла в сад.

Был полдень. Солнечный диск пылал жаром. Вдали слышался гул города, уже замиравшего от невыносимой жары, только где-то вблизи, упрямо сопротивляясь летнему зною, слышался мерный стук молотка какого-то неутомимого каменщика, обтесывающего камень на гранитной стене, окружавшей дворец.

Они миновали засыпавший от жары птичник, мертвый пруд и вошли в подстриженную аллею, Мария от времени до времени смотрела горящим взглядом на следовавшего за ней Муция. У входа в беседку Мария губами сорвала розу и, протягивая Муцию руки, прошептала:

-- Целуй, чтобы скорее увяла.

В ту же минуту стук молотка прекратился; каменщик соскочил со стены и, перебегая от дерева к дереву, тихонько подкрался к беседке, осторожно раздвинул ветки и долгое время подсматривал, что делается в беседке, а затем быстро перемахнул через стену, пробежал площадь и исчез в узких уличках.

Когда Мария вышла из беседки, то в руках у нее был целый пук роз и несколько цветков были вколоты в волосы. Муций тоже нес целую вязанку и, поднимая цветы вверх, к жгучим лучам солнца, говорил:

-- Жги их сильнее, Гелиос, пусть рассыплются в прах, прежде чем я внесу их в дом, чтобы она пришла поскорее нарвать свежих, А Мария, смеясь, спрятала свои розы в тунике, говоря;

-- Цветите в тени, окутанные теплом моего тела, дышите как можно дольше свежестью и ароматом.

Так, поддразнивая друг друга, они вошли в дом. Мария привела в порядок растрепавшиеся волосы и измятую тунику, прикрепила к поясу мешочек с флаконом для Марфы и села в лектику.

Пусто было на улицах. Город словно вымер. Пылающий диск солнца заливал землю невыносимым жаром. Все живое искало тени. Мария тщательно задвинула занавески лектики и, понимая, как должно быть жарко этим несшим ее черным ливийцам и этому проводнику с мечом, решила по прибытии домой щедро вознаградить их. Они уже миновали Офлю и повернули в узкую уличку, как вдруг раздался протяжный свист и из кривых переулков высыпала толпа людей с несколькими фарисеями и рыжеволосым каменщиком во главе.

Проводник выхватил меч, но, получив удар палкой по голове, упал без сознания. Рабы-ливийцы в испуге разбежались, лектика опрокинулась, и испуганную Марию подхватили чьи-то сильные руки, а другая грубая рука сорвала вуаль с ее лица.

-- Блудница! -- оглушили ее дикие крики. Она чувствовала, что ее куда-то тащат, слышала вой толпы и свист брошенных камней.

Почти без сознания от ужаса, она вновь очнулась на площади, минуту тому назад такой пустынной, но теперь полной отовсюду сбежавшейся чернью. На площади возвышался великолепный, сияющий, как снеговая гора, храм, а на последней ступеньке ослепительной беломраморной лестницы сидел мужчина с расчесанными волосами, золотом отливавшими на солнце. Одет он был в длинную белую одежду; его коричневый плащ лежал рядом с ним. Это был Иисус.

Услыхав шум, он поднял глаза; заметив уже издали красные полы одежд фарисеев, Иисус догадался, что они бегут к нему с какой-нибудь новой уловкой. Он досадливо сдвинул брови и, притворяясь равнодушным, склонился, чертя пальцами на песке какие-то зигзаги.

Когда первые ряды с Марией посредине остановились перед ним, шум прекратился и наступила тишина.

-- Учитель, -- раздался громкий голос рослого фарисея, державшего под руки помертвевшую Марию, -- учитель, эта женщина взята в прелюбодеянии. Товий, слуга Анны, видел своими глазами и свидетельствует против нее, -- Свидетельствую! подтвердил рыжий каменщик.

-- Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями, а ты что скажешь нам?

Иисус поднял голову и удивился. Он ожидал увидеть уличную, оборванную бродяжку, а увидал прекрасную девушку в голубой тунике, в жемчугах, рассыпавшихся на полуоткрытой, тяжело дышавшей груди, в золотых обручах на обнаженных руках, в усеянных золотом сандалиях, с золотыми растрепанными локонами. Ни ее белое, как мел, лицо, ни дрожь, пробегавшая по всему ее телу, ни широко раскрытые в диком страхе глаза не были в состоянии лишить ее тех чар совершенной красоты, которыми одарила ее судьба.

Мудрые, глубокие карие глаза Иисуса кротким взглядом окинули ее испуганную фигуру, потом перешли на фарисеев, гордо и сильно взглянули на их хитро-лукавые лица и сурово остановились на лице насмешливо улыбавшегося Товия. Потемнев от гнева, глаза Иисуса снова обратились к Марии и вдруг стали прозрачными, светлыми, как бы загоревшимися от внутреннего огня.

Он встал, по его губам пробежала тихая улыбка; с оттенком тонкой, едва уловимой иронии он сказал негромким, но звучным голосом:

-- Кто из вас без греха, пусть первый бросит в нее камнем.

Как бы пораженные ударом в грудь, отступили первые ряды.

-- Что он сказал, что он сказал? -- зашумела толпа. И слова учителя, передаваясь из уст в уста, словно разгоняли собравшуюся толпу. Чернь таяла, отступала в кривые переулки и, наконец, исчезла.

На опустевшей, залитой солнцем площади остались только Иисус и дрожавшая, как тростинка, Мария. Остолбенев, не понимая, что произошло, сквозь слезы, застилавшие ее глаза, она видела, как в тумане, его сияющие торжеством, горевшие еще огнем вдохновения глаза и услыхала как бы доносившийся издалека мелодичный голос:

-- Женщина, где твои обвинители? Никто не осудил тебя?

-- Никто, господин! -- ответила она сквозь сжимавшие ее горло рыдания.

-- Никто? -- повторил Иисус. -- И я не осуждаю тебя. Возьми, покрой свои растерзанные одежды. -- Он набросил ей на плечи свой плащ и добавил мягким голосом, прозвеневшим нежным аккордом в ее сердце:

-- Иди и впредь не греши! Он еще раз взглянул в полные слез глаза, отвернулся и стал подниматься вверх по ступенькам храма. Извивы его золотисто-рыжеватых волос сияли, переливаясь на солнце, все выше и выше, пока, наконец, он не растаял среди белой колоннады храма.

Ноги Марии подогнулись, она упала на колени, а потом села и тихо заплакала. Ее охватила какая-то смутная задумчивость, слезы высохли, и она увидела перед собой на песке отчетливый оттиск его ноги. Некоторое время она всматривалась в этот оттиск, потом прижалась к нему лицом и лежала до тех пор, пока горячий песок не стал жечь ее вздрагивающие от не знакомых ей ранее волнений уста.

Мария встала с земли, закуталась в плащ и машинально пошла домой, а очутившись в своей комнате, бросилась на кровать, совершенно истощенная всем пережитым.

Спустя час вошла к ней Дебора и объяснила, что Муций прислал раба и просит дать знать, не случилось ли чего-нибудь с ней. Мария открыла испуганные глаза и не была в состоянии понять, чего от нее хотят...

-- Знак, знак! -- повторила она машинально несколько раз и так же машинально сняла с пальца подаренное ей Муцием при первом знакомстве кольцо, единственный подарок, который она приняла от него до сих пор, дала его Деборе, повернулась к стене и снова заснула тяжелым, лихорадочным сном.

Когда она проснулась, было уже совершенно темно. Сквозь открытое окно в комнату заглядывали яркие, мигающие звезды, проносилось легкое веяние ветерка и доносился какой-то говор со двора.

-- Иисус прибыл! -- вспомнила Мария и задрожала от мысли, что, может быть, это тот, который спас ее сегодня, Затаив дыхание, она стала прислушиваться. Голоса отдалялись, послышались суета и возня на дворе, но вскоре все замолкло.

Мария торопливо встала и выбежала на крыльцо. Перед домиком Симона мелькали силуэты людей и лилась по траве яркая полоса света.

Мария тихонько сошла с крыльца и, пробираясь меж кустов, словно ничего не сознавая, направилась к домику Симона. Сердце ее билось так сильно, что прямо становилось трудно дышать; наконец, она притаилась за деревом в нескольких шагах от дома.

В дверях стояло несколько человек, просто одетых. В глубине дома заметна была чернокудрая голова Марфы. Слышались кашель Лазаря и голос что-то доказывающего Иуды.

Когда Иуда умолк, люди расступились, и она увидела сидевшего между братом и Симоном незнакомого человека. Она узнала его. Это был Иисус.

Склонившись немного, он снимал сандалии, потом бросил их на пол и стал растирать рукой опаленные ноги. Подняв лицо, Иисус смотрел прямо перед собой, и Марии казалось, что он видит ее и улыбкой своей призывает ее к себе.

Как вихрь, ворвалась Мария в комнату и с криком: "Спаситель!" упала к его ногам. Роскошные руки в золотых запястьях охватили его колени, прекрасная голова склонилась к глиняному полу.

Удивление охватило всех, и вдруг чудный, одуряющий запах наполнил комнату; Мария вылила розовый бальзам на ноги Иисуса, сорвала со своей головы сетку и заревом распустившихся волос, вздрагивая от переполнявших ее грудь рыданий, стала вытирать ими усталые ноги Иисуса.

Иисус склонился над ней, поднял ее, положил ее голову к себе на колени и сказал мягко:

-- О чем же ты плачешь еще?.. Симон, который только теперь узнал Марию, шепнул ему предостерегающе:

-- Учитель, это Мария из Магдалы, сестра Лазаря и большая грешница.

Иуда добавил раздраженным тоном;

-- Лучше бы продать это масло, а деньги раздать бедным.

-- Не плачь, -- успокаивал Иисус Марию, а когда она робко взглянула на него испуганными глазами, он, пристально смотря в них, сказал:

-- Ты мне ничего не говорил, Лазарь, что у тебя есть еще сестра, и такая прекрасная, -- а затем, повернувшись к Симону, заговорил несколько проповедническим тоном; -- Прощаются ей грехи ее многие за то, что она возлюбила много, а кто мало любит, тому и мало прощается. Я пришел к тебе, Симон, а ты пожалел мне воды омыть ноги; она слезами своими омыла мне ноги. Ты не умастил маслом главу мою, а она драгоценным миром помазала ноги мои и этими волосами, мягче шелка, драгоценнее золота, отерла их. Не тревожься и ты, Иуда, ибо нищих вы всегда будете иметь с собой, а меня не всегда. Ходили вы со мной долго, слышали вы меня много и все сомневались и спрашивали, кто я. Раздумав много, пошли вы вослед мне, а эта девушка, едва только утром увидала меня, в тот же вечер, повинуясь голосу сердца, припала к моим ногам. Иди и усни теперь; измучил сердце твое этот день. Пойдем и мы на отдых, потому что ничего уже более лучшего не может встретиться нам в этот день.

Мария послушно поднялась с колен, вышла, и едва только коснулась подушки, как сладко уснула. Ученики Иисуса рассеялись по саду и, закутавшись в плащи, уснули под деревьями.

Погасли огни, и вскоре глубокая тишина воцарилась во всей усадьбе.

Один только Иуда не мог заснуть, он вышел за ворота, сел на камень и думал, следя угрюмым взглядом за ярко горевшими созвездиями, золотистым Млечным Путем и неподвижно стоявшим на синем небе стеклянным кругом луны. В его курчавой голове бродили спутанные мысли: он понимал, что теперь трудно будет пытать счастья у Марии, был зол на то, что Иисус публично сделал ему выговор. Тревожило Иуду еще, как бы равви, выступавший, как полагал Иуда, благодаря его влиянию, все более и более мужественно перед священниками, как бы он не отказался от последнего решительного шага, имея за собой легионы смелых галилеян, как бы не отступил. Тревога и беспокойство, что, может быть, его жадные стремления и желания не сбудутся, закрались в душу Иуды.

Не спала также и Марфа. Она сидела в своей каморке, освещенной слабо горевшим светильником, смотря на большую квашню теста, которую надо было замесить, ибо она сама обещала лично приготовить хлеб для учителя. Она понимала, что ей предстоит еще много работы, но усталые ноги и измученные руки, да вдобавок какое-то глухое, непонятное горе отнимали у нее последние силы. Она чувствовала, что должна радоваться обращению сестры, но напротив неизмеримая печаль заволакивала ее сердце и душу, что-то дорогое, ценное умирало и гасло для нее. С тяжелым вздохом встала она, высоко засучила широкие рукава, завязала их сзади и, обнажив белые, полные, стройные руки, принялась за работу, но вдруг голова ее задрожала и слезы, как град, покатились по бледнеющим от тайной боли и страданий щекам.