Он лежал на передней части барки, поверх кучи старых канатов, вытянувшись, как сонливый кот, через якорное отверстие он смотрел на молодую луну, заходившую за Монтекорно, и слушал плеск воды под килем, напоминающий щелканье языка жадно пьющего человека. Красный серп луны, просвечивающей сквозь влажный туман, отражался в середине Пескары, дрожащее в воде отражение разбрасывало искры вдоль темных прибрежных полос, окаймленных молодыми тополями, ближе к реке высились реи, отражаясь в воде с холодным свинцовым отблеском.
Возле устья величие ясного звездного неба гармонировало с величественной картиной мирно спящего моря.
Иори не спал. Среди таинственной неги лунной ночи перед ним отчетливо вставал смеющийся образ Милы с темно-синими глазами, в лохмотьях, он чувствовал теплоту ее тела, отливающего оранжевой краской и обожженного знойным солнцем. Такой он впервые увидел ее в сентябрьский полдень, на левом берегу реки, близ цыганского шатра, вокруг бродили лошади, пощипывая траву, под медными котлами дымились огни. Такой впервые он увидел ее: ее передник был полон незрелых яблок, в которые она то и дело вонзала зубы с жадностью голодной белки, голова ее тонула в тени, от пышной груди веяло молодостью. Красавица с жадностью уничтожала фрукты, наслаждаясь полуденной тишиной.
Но когда она оглянулась на собравшуюся неподалеку кучку заглядевшихся на нее рыбаков, ее голова вдруг окунулась в солнечный свет, словно очутившись в античной золотой оправе, в ушах болтались два металлических кружка, что придавало ей сходство с языческим идолом, густые черные волосы окутывали шею, вспыхивали в солнечных лучах и сплетались на лице тонкими нитями, сбоку, на золотом фоне, глаза ее казались цвета белой эмали.
Мимо нее пробежал гнедой жеребенок. Девушка отрывистым криком подозвала его. Животное остановилось на своих длинных тонких ногах, позволяя гладить себя по шее и бокам, испуская от наслаждения слабое ржание, ноздри трепетали, шея согнулась под ласкающей рукой цыганки. Раскрывая красные десны, лошадка потянулась к яблокам. Цыганка звонко рассмеялась и начала тереть огрызки яблок о зубы животного, повернув свое лицо к солнцу, серебряные кружки искрились на ее щеках, а на горле, трепещущем от смеха, звенели амулеты.
Такой Иори впервые увидел ее.
Мила расцветала на приволье, как растение, как деревце, с наслаждением пускающее во все стороны ростки. Она расцветала, обвеваемая благодатными ветрами, согреваемая живительным солнцем, чувствуя, как в самой глубине ее существа бурлит источник жизни. В ее здоровом женском теле уже трепетали производительные силы, с детской наивностью прислушивалась Мила к этому трепету, не задумываясь о нем, не боясь его и не понимая его значения.
Нередко душу девушки, на заре ее молодости, окутывала мрачная тоска. Среди продолжительных скитаний по неизвестным землям, населенным чуждыми ей людьми, среди бешеной скачки на конях, когда приходилось убегать от людей и далеко объезжать некоторые места, среди жизни, полной разнообразных приключений, неприятностей, преступлений, -- ею часто овладевала бесконечная печаль. Это было какое-то смутное чувство, -- быть может, жажда покоя, свойственная даже растениям, постепенно ощущающим в себе дремлющие силы и ищущим живительного света солнца. И в ней тоже дремала какая-то сила, совершая в дремоте медленную работу. И казалось, что, благодаря этой скрытой работе, порой струились из ее тела нити тепла и аромата, волнуя бессознательную душу девушки. В эти часы она замыкалась в мрачной неприступности, ее темно-синие глаза гасли в истоме. Целыми часами она безмолвно глядела в поле, застыв в священной позе, как большое медное изваяние со стеклянными глазами, среди молчаливо белеющих шатров. Но она не погружалась тогда в мысли, мысль не овладевала ею: в эти часы все существо ее томилось таинственным ощущением жизни. Что-то неведомое манило ее и, не раскрываясь, убегало от нее...
Потом она вся отдавалась страсти кочевников. Этой страстью были лошади, величественное солнце, прелестные песенки, блестящие безделушки. Ей доставляло наслаждение вцепляться в косматую гриву коня, когда табун бешено мчался под ударами хворостины Зизы навстречу ветру и пыли. Смуглый Зиза был ее маленьким смуглым рабом, который крал для нее кур на гумнах и развлекал ее игрой на лютне. Когда цыгане, сидя верхом на лошадях, сгибавших шеи от мучившей их жары, проезжали по пыльным дорогам, палимым солнцем, Зиза вдруг исчезал и спустя некоторое время возвращался, запыхавшись и неся полную охапку ежевики и зеленых фруктов.
-- Бери, Мила, -- говорил он, смеясь.
И она уничтожала фрукты, со смехом бросая мальчику какой-нибудь огрызок.
Но она не любила его.
Однажды они вместе убежали из шатров за добычей. Был мягкий мартовский полдень, солнечная погода покровительствовала цветению льна, и кончики колосьев начинали уже переходить в более нежные желтые тона. Они молча шли гуськом, нагибаясь под влажными кустами изгородей. Мягкие лучи света смеялись сквозь еще безжизненные ветви, от пучков травы струилось дыхание. Миле было весело. Когда они проходили под миндальным деревом, Зиза вдруг сильно дернул за ветку. Благоухающий дождь цветов оросил две головки, и среди этого дождя зазвенели громкие раскаты смеха. Потом они тихо подошли к забору, окружившему гумно. Ничего не подозревавшие куры мирно копошились в соломе под потрескавшейся глиняной стеной. Собака дремала, растянувшись на куче сухих камышей и наслаждаясь теплотой. Изнутри низенькой избы слышалось лишь мерное покачивание люльки и колыбельная песня.
Зиза вытащил из кармана рубахи нитку, на которой были нанизаны зерна кукурузы, подкрался к самому забору как лисица и остановился, волоча рукой нитку по земле. Жадная курица, заметив зерна, подбежала к ним. Находившийся в засаде стоял не шевелясь и не переводя дыхания, воровская алчность горела в его зрачках, устремленных на добычу.
Когда курица проглотила первые зерна, он, едва сдерживая порыв радости, дернул за нитку и крепко сжал кулаками еще хлопавшие крылья добычи.
-- Держи, Мила, -- прошептал он притаившейся цыганке, на губах которой блуждала улыбка.
Она взяла еще теплую задыхавшуюся курицу, маленькие глаза которой подернулись пеленой, а из открытого клюва сочились капли крови.
-- Еще, Зиза, еще! -- сказала она, прижимаясь к нему всем телом.
Он повторил свою проделку. Белая курица, увидя приманку, слетела с высокого насеста и начала прислушиваться. Прежде чем клюнуть, она остановилась, повернув голову к спрятавшемуся изменнику. В засаде не было слышно ни шороха, ни дыхания.
-- Держи!
Она взяла курицу и, забыв от радости об осторожности, вся высунулась из-за забора.
-- Бежим, бежим, Мила! -- в испуге крикнул мальчик, услышав бешеный лай погнавшейся за ними собаки. -- Беги!
Схватил ее за руку, и они вместе побежали по ячменному полю, не оглядываясь назад, спугивая воробьев, взлетающих парами. Добежав до безопасного места, они остановились, запыхавшись, с разгоревшимися лицами, едва сдерживая взрывы звонкого смеха.
Вдали терялся собачий лай. Низкое солнце косыми снопами лучей пронизывало синий туман, в котором утопало поле. На ясном небе плыли золотые волнистые тучки. Под этими тучками медленно двигалась наша парочка с песнями. Мила обняла руками плечи соучастника, и два голоса поплыли, смешиваясь во влажном вечернем воздухе.
Но она не любила его.
В другой раз они спрятались в тени, за шатром. Голубое июньское полуденное небо расстилалось над их головами. Колосья наклонились, предаваясь праздной неге. Отдаленные деревья казались металлическими. Зиза, присев на корточках, пощипывал струны лютни и пел, склонив голову на плечо и устремив на Милу взоры, в которых трепетало обаяние перед красавицей и волна звуков. Она стояла возле него, покачивая в такт головой, устремив взор в девственную летаргию света. Темно-зеленая юбка едва прикрывала ее босые ноги, под прозрачной тканью нежно, как задремавшее растение, трепетала грудь. Зиза играл и пел. Вокруг бродили кони. Песня замирала под высокими цветущими акациями, с которых струилось таинственное молчание, что-то животное, девственное и мягкое, как детское дыхание, слетало с этих кистей, напоминающих крылышки мотыльков, неподвижно висящих в озаренном солнцем воздухе.
Зиза играл и пел, и его немой живой идол упивался сладостью звуков. Это был естественный родник песен, из которого порой вырывались беглые слова. Настроение подымалось потому, что Мила была прекрасна, потому что небо сияло.
Вдруг Мила в порыве нахлынувших желаний нагнулась над мальчиком, сжала обеими руками его покрытые пушком виски и застыла в нерешительной позе, с полуоткрытыми губами, из-за которых сверкали острые зубки как у хищного зверя. Казалось, она собиралась укусить его или поцеловать. Мальчик с удивлением и страхом смотрел, не сопротивляясь, на это загорелое лицо, на щеках которого трепетали большие серебряные диски. Он чувствовал ее горячее дыхание, и под задрожавшими пальцами протяжно застонали струны лютни.
Но Мила не поцеловала его. Она медленно выпрямилась, глаза ее затуманились, грудь тяжело вздымалась, она впала в какое-то оцепенение, необычное недомогание овладело ею.
Ей казалось, что в эту минуту какая-то мощная волна ударила ей в лицо, по всем жилам пробежала какая-то дрожь, причем она испытывала двойное чувство наслаждения и боли.
-- Почему это, Мила? -- взволнованно спросил Зиза, продолжая смотреть на нее.
Она не знала, почему, не ответила. Не оборачиваясь, направилась было в шатер.
Но Зиза удержал ее, схватив за голую ногу.
-- Иди сюда.
-- Оставь, Зиза, пусти меня, дай мне уйти, -- умоляюще прошептала цыганка.
-- Иди, я спою тебе.
В спокойном воздухе плыли и таяли ароматные волны акаций.
-- Нет, Зиза.
-- Иди...
Он разжал пальцы и остался один с лютней на коленях, напряженно думая о случившемся.
А Мила все расцветала, созревая для любви. Она расцветала, потому что любила Иори, любила этого красивого рыбака, от которого пахло свежим запахом заморских плодов и который чарующе смеялся в свою медного цвета бороду.
Они встречались по вечерам, когда длинные серые тени спускались с Монтекорно на Пескару и красный фонарь на мосту озарял бледное небо. Он возвращался с моря, весь пропитанный соленой влагой, и в больших глазах его было море, а в дыхании чувствовался едкий запах табака. Цыганка чувствовала этот запах, прежде чем юноша подходил к ней.
Над их головами шептались серебристые тополи, высокие и прекрасные в прозрачном сумеречном свете. Там была уединенная запруда, возле места, поросшего камышом где не могли их видеть цыгане, куда заходили только стада сытых овец.
-- О, Иори! -- шептала красавица Мила, протягивая ему руки и запрокидывая назад голову. И прижималась к его груди, как гибкий плющ, вся покорная, глядя на него затуманенными от истомы глазами, улыбаясь и дрожа всем телом. Она хотела быть покорной, хотела быть нежной к нему, хотела пожертвовать всеми своими силами, ощущать, как берут ее и убаюкивают. Замирала на его груди, слушая, как в глубине бьется его сердце, утопая в коралловых украшениях его одежды, становилась на колени, чтобы вблизи него казаться меньше. И когда Иори сжимал ее виски обеими руками, чтобы поднять голову, она сопротивлялась, сладко замирая, с помутневшим взглядом, и еще глубже прятала свое лицо движением, напоминавшим уснувшую кошку.
-- Нет, так, оставь меня так... еще.
Он оставлял ее, лаская ее волосы, называя ее нежными именами, он был нежным и обладал сердцем, великим как море.
Они подолгу просиживали на траве, в то время как их убежище озарялось бледным светом луны, а на другом берегу деревья превращались в узоры из яшмы, выделяясь на перламутре Неба.
-- Мила, -- временами шептал Иори, словно обращаясь к самому себе, с дрожью в голосе. И не сводил глаз с этой высокой девушки, цвета матового золота, у которой было такое прекрасное и странное имя.
Она начинала говорить: это был мелодичный ручеек звуков, прерываемый какими-то особыми оттенками, новыми словами, которых Иори не понимал, это была музыкальная волна, напоминающая тихие напевы кочевников под ритмические аккорды гитары.
-- Ты уйдешь в море, мой прекрасный, далеко, далеко уйдешь ты, в море, окрашенное цветом твоих глаз. Вчера барка уносила тебя, и вместе с тобой плыло мое сердце... Хочешь взять меня на барку? Темно-синяя вода, ароматная... я так люблю ее. Возьми меня с собой, Иори!
Возлюбленный молчал, в жилах его застыла кровь, и дрожь не пробегала более по телу, медленная истома сгибала его силу, его чаровал голос этой женщины.
Он молчал, хотел ощущать во всем теле ласки этого голоса, хотел ощущать обаяние этих больших глаз.
-- О, мой прекрасный, зачем ты смотришь на меня? Солнце изуродовало меня, я вечно под солнцем, как наши кони... Кони -- любимцы мои. Знаешь ты апельсины? Лицо мое похоже на апельсин, -- так Зиза говорит в своих песнях. Но я не люблю Зизы, тебя люблю я, тебя. Борода твоя ярче меди, и силен ты и кроток. Возьми меня с собой, Иори!..
Она пела. Обвила его шею голыми руками, слегка подскочив как котенок, прижимая к нему смеющееся лицо, звеня и сверкая крупными металлическими бляхами. Потом опрокинулась на спину, погрузилась в холодную траву, вся выкупалась в лунном свете, и продолжала лежать на спине, счастливая, опьяненная, на мгновенье задрожали между веками радужные оболочки, теряясь в белизне под ресницами, как две черные капли в молоке.
-- Мила, что с тобой? Что с тобой? -- шептал он, почти пугаясь этих протяжных вздохов и жадно ища устами ее влажных губ и мягкого теплого горла.
Над влюбленными дремали тополи, озаренные кротким светом луны, с тонкими серебристыми панцирями на стволах, подернутые дымком у вершин.
-- Мила, что с тобой?
Она не отвечала, зрачки, как два цветка, закрылись белками, мягко погружаясь в глубь желания, дрожа от тихого смеха.
На заре долину огласили звонкие ржания лошадей. Светлый туман подымался над рекой, клубясь в бледном воздухе, придавая берегам меланхолический оттенок, заплетаясь между камышинками и тонкими ветвями ив, как края вуали. Мелкая золотистая пыль восходящего солнца плыла над поверхностью прекрасного, девственного, опалового моря.
-- Кони хотят пить. Пойдешь к реке, Зиза? -- закричала цыганка, стоя среди табуна и заплетая длинными руками волосы позади затылка.
Мальчик услышал, он еще спал, лежа над шатром, и голос Милы прозвучал в его душе, как колокольный звон среди роскошной смены сновидений. Он поднял голову и стал прислушиваться.
-- Зиза, идешь?
Вскочил и, увидев ее, прекрасную и гордую, счастливую среди ржущих животных, в мягком утреннем тумане, почувствовал, как расцветает его сердце.
-- Мила, я спал и видел во сне твои глаза, похожие на две фиалки, -- проговорил он, подходя к ней, своим звонким голосом эту фразу юноши, влюбленного в лютню и песни.
Цыганка засмеялась и вскочила на круп лошади, из-под короткой юбки высовывались голые ноги, которыми она ударяла по бокам лошади, лошадь заупрямилась и встала на дыбы, девушка вцепилась в гриву и звонко захохотала, подставив шею ветру, волосы ее развевались по воздуху, амулеты и бляхи блестели на солнце и звенели, одна грудь с красным соском выскользнула из-под кофточки. А цыганка смеялась, смеялась... И над этими телами женщины и коня проносились первые стрелы бога-солнца.
-- Ударь хворостиной, Зиза! -- закричала, запыхавшись, наездница.
Зиза ударил животное, которое понеслось по белой пыльной дороге, за ним с шумом поскакал весь табун, они перерезали прогалину и углубились в прибрежную ивовую чащу. Кони рассыпались по этой влажной речной зелени, молодые ветви гнулись, с треском ломались, стонали под ударами копыт, желтые ветви вербы раздвигались при проходе стада, хлеща коней по крупам, над молодыми кустами рощи виднелись лишь темные головы среди белых цветов, потом и головы погрузились в траву.
Зиза пополз, как леопард, приблизился к цыганке, которая, сидя на лошади, купалась в солнечном свете. Молчали. Возле устья зеленоватое море своим ровным шепотом умеряло силу течения реки.
-- Сегодня ты не ночевала в шатре, -- вдруг заговорил он, подымая голову и смотря ей в лицо своими большими глазами, горящими от ревности и желания. -- Ты ушла... с другим... Не отпирайся!..
Мила почувствовала, как кровь опалила ее лицо, она стиснула колени, и ее лошадь подняла морду над травой и насторожила уши.
-- Откуда ты знаешь это? -- чуть слышно спросила она, с улыбкой поводя своими темно-синими глазами.
-- Я знаю: мне сказал Дока, когда я ходил с табуном, он сказал мне и смеялся надо мной, когда я убежал. Мила, не отпирайся.
Но цыганка ничего не ответила, наклонилась к нему, схватила его за волосы и, засмеявшись, слегка укусила его в затылок. Потом, продолжая смеяться, поскакала на лошади в воду, купаясь в холодных брызгах среди белых граней, отражающих яркий свет солнца, ржание коней огласило ивовую рощу, и весь табун с шумом бросился в реку, следуя примеру коня цыганки. Полуобнаженный Зиза помчался среди этой баталии лошадей и волн за беглянкой, за вихрем смеха, гонимый дикой любовью.
-- О, волшебница, волшебница! -- кричал он, отравленный этим сладострастным укусом. Он догнал ее, когда вода достигала груди лошади, и одним прыжком тоже вскочил на круп. Животное, почувствовав новую тяжесть, бешено стало на дыбы, Зиза победоносно обвил своими голыми ногами голые ноги Милы и стиснул руками тело испуганной красавицы, волосы ее сплелись на лице, полная грудь под пальцами затрепетала, запах ее тела ударил ему в ноздри. С бурным наслаждением плескался кругом табун, пенились холодные волны, озаряемые солнцем, величественным и чистым сентябрьским солнцем, по направлению к устью плыло судно с красным парусом, рассекая жемчужную воду и оставляя на поверхности Пескары отражение, похожее на поток крови.
-- Я одолел тебя! Одолел тебя!
И Зиза начал покрывать поцелуями плечи пленницы, опьянясь своей победой, как сокол -- добычей.
-- Я одолел тебя!
-- Нет.
То был веселый поединок сильных: он был здоровый, крепкий юноша, внезапно созревший и опьяненный страстным желанием, она была здоровая, пышная девушка, почти бессознательно охранявшая свою горевшую страстью девственность. Конь брыкался и пыхтел своими пламенными ноздрями, под живыми клещами жилы на его шее вздулись, хвост от страха вытянулся.
-- Нет, -- заревела цыганка, напрягая последние силы и наконец освобождаясь. От толчка Зиза зашатался на скользком крупе, судорожно вытянул руки и упал в воду среди звонкого смеха издевавшейся цыганки.
-- Пей, Зиза! Пей!
Побежденный поднялся в воде, доходившей ему до груди, и встряхнул мокрыми кудрями, очнувшись после холодного купанья. Потом поплыл к берегу среди яркого отблеска красного паруса. Солнце и стыд обжигали его лицо, удары водяных брызг ранили все его тело. Табун, следуя его примеру, начал с шумом взбираться на берег.
И вдруг ожил лес: кони мчались, вытянув шеи и беспокойно храпя, словно гонимые оводами, и останавливались, чтобы стряхнуть со своих грив воду на согретую теплым утром землю. Слышался треск ломающихся виноградных лоз и горячее дыхание здоровых животных. Вскоре виноградник превратился в огромное пустынное побережье, на котором в течение дня хозяйничали гигантские толстокожие животные.
Зиза, лежа в тени шатра, пел песенку своих предков, протяжную, печальную, сопровождая мелодию дребезжащими металлическими минорными аккордами лютни. Его чарующая детская жизнерадостность затерялась среди дикой ивовой рощи Пескары, на отцветающем ковре клевера, в то сентябрьское утро. Теперь он лежал в какой-то болезненной летаргии, истомленный, как дикий зверь на цепи, лишенный леса и любви и запертый в клетку. Возбуждение ночи медленно разливалось по его телу, в полуденном спокойствии царило молчаливо бездействие, казалось, остановилась река, застыл канал, подернувшись гладким блестящим слоем, отбрасывавшим отражения, под изгибом моста берега терялись в зеленом беге тополей и камыша, среди которых висели шатры, подобно огромным паутинкам. Это была спокойная и безмолвная смерть лета, -- приятная свежесть смягчала солнечный жар.
Но песня постепенно умирала на устах певца, стих звучал все тише и тише, переходя в неясное бормотанье, выходящее из горла, чуть слышно рокотали струны: вот их только три, две, последний тоненький звук задрожал под пальцем, застонал, щекоча нервы кисти и всей руки. Пронизывающая дрожь пробежала по телу, разлилась по всем жилам, судорожно отозвалась в верхней части груди и достигла головы, окутывая ее туманом, и казалось, будто дрожь эта еще хранила в себе дрожащий звук металлической струны, проникший в живую плоть. Это было как бы эхо песни, последнее эхо, ощущаемое как колебание воздушных волн и пробуждающее в душе давно уснувшие образы. Образы эти подымались в ленивом полете, как вылезающие из куколок бабочки, рассыпались в пространстве и исчезали, оставляя после себя светлую борозду. Беспокойное сладострастие пробегало по телу, казалось, будто кровь, разливаясь по жилам, встречала на пути своем узлы, вокруг которых сгущалась, как сок на стволе молодого деревца, в этих узлах чувствовался легкий зуд, который потом переходил на поверхность кожи, обжигая ее. Спустя немного одержало верх какое-то живительное чувство, теплая струя равномерно разлилась по телу, образы прояснились, стали более чистыми, более человеческими, оцепенение перешло в сонную неподвижность... Но вот снова судорожный трепет, неожиданный столбняк спутал образы, сладострастное чувство достигло крайнего напряжения, вливая отраву в прекрасное, сильное тело юноши...
Перед его взорами промчалась гибкая фигура женщины, все движения которой были полны жгучего желания, позади ослепительного вихря извивались обнаженные члены с живостью змеи, словно горя нетерпением сплестись, обвиться, обжечь, тело принимало самые яркие окраски апельсина и золота, рот раскрывался, как свежая рана, и стонал в жадном стремлении впиться, красные, напряженные соски грудей вздулись. Весь этот обманчивый образ был результатом безумного возбуждения. И Зиза жадно понесся вслед за призраком своей цыганки, схватив его руками, застывшими от жгучего наслаждения, искал пылающими взорами дышащего страстью тела, вдыхая в себя его запах... Вдруг, сильное напряжение задержало его дыхание, казалось, что вся кровь его остановилась, призрак побледнел, очертания фигуры задрожали, смешались, окраска поблекла. И тогда мрачная тоска сдавила юношу. Она не принадлежала ему, не хотела принадлежать, с царственным презрением она бросала ему в лицо вихри металлического смеха. Почему? Кто был этот другой? Кто был этот человек с голубыми глазами и медно-красной бородой?
Внезапно, под влиянием этого нового образа, дрожь пронизала его тело, горькая волна ненависти и гнева подступила к горлу. Однако он чувствовал себя слабым, чувствовал себя побежденным этим ясным взором, этой спокойной улыбкой борца. Пытался стряхнуть с себя кошмар. Но тщетно: мало-помалу, почти украдкой, сквозь мрачную бурю гнева начала просачиваться струйка нежности, разливаясь по тонким изгибам души, он видел перед собой лишь два светящихся круга, чувствовал лишь смутную дрожь слез, тоска одиночества, бессознательный детский страх овладели им. В эту минуту все горе, все беспричинные страхи детства вернулись, чтобы всей тяжестью обрушиться на него, ему казалось, что он умирает... Открыл глаза, и две горячие слезы обожгли его щеки. Вокруг царила величественная снежная ясность, от туманного покрова нисходила какая-то странная сонливость, окутавшая верхушки деревьев, отнявшая у белой воды ее подвижность растворившая звуки и голоса, которые погрузились на дно бездны.
Когда Иори сказал цыганке, что возьмет ее с собой в лодку на реку, она порывисто обвила его шею руками, и в ее темно-синих глазах сверкнула радость.
-- С тобой? На реку? -- взволнованно переспросила она, лицо ее озарилось счастьем и зарделось как пунцовый цветок, а грудь вздымалась от страстных желаний.
Отправились. В сладостном сиянии дня уже чувствовались краски и ароматы вечера. Медленными волнами плыли они, побеждая день. Лазурное море покрывалось бледно-зеленым, прозрачным бериллом, а в глубине переходило в ровные тона аспида, теряясь за Монтекорно в дрожащем потоке золотой пыли. Из этого потока выплывали облака в виде группы обелисков, напоминая огромный лес сталагмитов, отраженных в ясной глубине вод, и в этой глубине они казались развалинами древнего города, утонувшими руинами какой-нибудь пагоды, обломками величественных варварских идолов, которые, спустя века, были залиты рекой забвения. Челнок скользил по искристым волнам, рассекая воды острием носа, Иори сильными руками взмахивал веслами, подымая светящиеся брызги.
-- Греби, греби, любовь моя, -- говорила Мила, лежа на корме, запрокинув голову и погрузив руки в воду у киля. Горячее оранжевое солнце обливало ее всю ярким, как пожар, светом, играло в ее волосах, нежилось на ее горле, прелестные серебряные диски бросали отблеск на щеки, дивные глаза раскрывались, как светящиеся цветы. Она была счастлива, нега блаженства охватила ее душу среди этого сладостного поединка дня и ночи, когда все предметы готовы были погаснуть.
-- Греби, любовь моя!
Челнок несся вперед, у самого берега, среди свежего, благоухающего шелеста опавших побегов, корни старых ив, вросшие в плотину, казались свернувшимися змеями, стволы были похожи на тела людей, согнувшихся от горя, и от этих стволов шли молодые побеги, робко касаясь поверхности воды. Вокруг плавали большие круги зеленых листьев, неохотно уступая бешеному напору весел, на берегу мирно спали расцветающие камыши, верхушки которых были покрыты легкими пучками пушистых усиков, печальным сном объяты были деревья, которым не хотелось умирать. Мало-помалу на эти камыши, на эти деревья начало спускаться неумолимое покрывало сумерек. У фиолетовой горы торчали красные облачные обелиски, в глубине вод древний город, казалось, был объят пламенем. Приближался сумеречный покров, тишина подходила с полей, там и сям уже погруженных в тень, река окутывалась обаянием одиночества.
Весла более не рассекали воду. Челнок свободно, бесшумно плыл по течению.
-- Ты устал, любовь моя, -- прошептала Мила, наклонившись к юноше, лаская своими пальцами кудри вспотевших волос, вливая страсть в его кровь.
-- Нет, видишь, -- ответил он с улыбкой, подымая голубые глаза и в порыве желания сжимая ее в своих объятиях.
-- Милая, славная, хорошая, -- с дрожью в голосе повторял он, бледный и страстный, сладостно готовясь принести ее в жертву любви. -- Славная, хорошая!..
Они плыли теперь по извилистой бухте, берега которой, казалось, сплетались в одну зеленую ограду. На спокойном побережье высокие стволы тянулись в ряд, как колонны под хрустальным и металлическим сводом, а между колоннами небо, испещренное агатовыми жилками, мягко сияло сквозь темную листву. От окружающей листвы, от неба нисходил на воды безмерный покой, что-то серебристо-молочное струилось в воздухе, подобное томной неге, погрузившись в которую, дремали все существа, утрачивая ощущение жизни. Но от этого царства сна поднималась какая-то гармония. Полная неги волна звуков, углубляясь в уединение сумерек, отделялась от земли, почти утомленной осенним плодородием.
-- Милая, славная, хорошая!
Впереди вновь открылись бегущие берега. Теперь впереди торжествовала река, несущая вместе с холодными, готовыми влиться в море волнами, немую агонию деревьям, которым не хотелось умирать.
-- Мила, слышишь? -- вдруг спросил Иори, высовываясь из лодки и прислушиваясь.
У левого конца плотины в камышах послышался вдруг треск, словно гнался за кем-то дикий зверь, из камыша показалась группа: всадник и конь -- и в безумном порыве бросилась в воду, которая закружилась в водовороте.
-- Зиза, Зиза... -- завопила цыганка, выпрямившись на коленях, окаменев от ужаса и протягивая руки к водовороту, где обезумевший Зиза, сидя на лошади, тщетно пытался взобраться в челнок.
В это мгновение в моряке пробудилась вся сила, все природное благородство.
-- Тише, Мила, -- проговорил он, незаметно для врага берясь за весла. И протянул врагу сильную руку.
Но Зиза, собрав последние силы, питаемые гневом и местью, вцепился в шею моряка, впился ногтями в живое тело, увлекая его в жадный, холодный поток Завязалась короткая борьба среди сумеречной тишины при мягком свете восходящей луны.
Подхваченный течением челнок плыл все дальше и дальше. Из груди покинутой Милы не вырвалось ни крика, ни рыдания: она продолжала сидеть там, как бронзовое изваяние, не отрывая глаз от безвестных вод, одна... совсем одна... Вблизи плавала выбившаяся из сил лошадь и смотрела на нее своими большими глазами, в которых в последний раз перед смертью сверкнул огонек. И одинокая Мила затерялась в необъятности вечера, в чистой беспредельности вечера.
Перевод Николая Бронштейна (1909 г.).