Год 1775
Июль
С 14 по 20 июля.
Мы[1] выехали из Дрездена в час ночи, причем пришлось вновь упаковывать вещи, распакованные только на один день. Очень жалели, что не могли остаться подольше. Ночь была лунная. Я сидел в английской карете с маркизом. Желая завязать с ним политический разговор, я стал говорить о торговле России с Англией и о преимуществах, которыми пользуется последняя по сравнению с нами. Маркиз отвечал неопределенно, как человек, желающий скрыть свое мнение или не успевший себе его составить; может быть даже то и другое вместе. Затем мы стали говорить о посланниках короля при разных дворах, причем маркиз хорошо отозвался только о двух: о бароне де-Бретейле и графе Монморейле. Замечательно, что маркиз де-Жюинье хвалит именно тех лиц, которые дурно об нем отзываются: де-Бретейля, открыто говорившего в Вене, что маркиз ни на что не способен, и графа Барбансона, который хотя и не был посланником, но, по мнению маркиза, больше всех других способен быть таковым.
С этого дня мы ехали не останавливаясь до самой Варшавы, так что ничего почти не могли видеть. Проехали мы через Бунцлау, где подвергались таможенному осмотру прусских властей. Я мимоходом заметил, что прусские таможни не строже прочих и что с помощью денег да некоторой ловкости от них можно благополучно отделаться. В Бреславле, где чинились наши экипажи, мне удалось заснуть часа два на кровати, хотя и не раздеваясь. В этом городе мы видели много французов, взятых в плен во время последней войны. Они очень скучают по родине и стремятся вернуться.
Из Бреславля путь идет на Вартенберг, где лежит граница между Пруссией и Польшей. По дороге к Наравичу (Narawicz) мы провели очень утомительную ночь. Почта там ходит на заморенных еврейских клячах. Эти несчастные животные все время тащили нас шагом, тем более что дорога идет лесом и ночь была настолько темна, что нам пришлось зажечь факелы из сосновых и еловых ветвей. Горят они очень ярко и мы устроили из них, ради удовольствия, очень красивую иллюминацию. Но эта ужасная ночь все же нас утомила. Часа в четыре утра, мы приехали в Вельжи (Wielgie), а оттуда, через Черновицы, пробрались в Варшаву.
Ужасная страна! Ели да песок. Городами там называются простые деревушки, состоящие из деревянных хибарок, прокопченных дымом и покрытых пылью, что, кроме убожества, придает им вид крайней нечистоплотности. Обыватели, по большинству евреи, дополняют печальную картину, тем более что, не смотря на бедность и гнет, в которых живут, они по-видимому не чувствуют своего несчастия: рабы, нищие, а между тем кажутся довольными. Привычка скрашивает, должно быть, ужас невольничества, но она за то унижает людей, лишает их характера. Наши служители били этих несчастных, что однакож заставило их только смеяться да удваивать свое усердие. Но в тоже время они не упускали случаев украсть у нас, что могли. Мне кажется удар палкой и мелкая монета производят на них одинаковое впечатление; они одинаково смеются и одинаково благодарят за то и за другое. Души их, угнетенные продолжительным рабством, потеряли уже способность чувствовать оскорбление. Удивительно ли после этого, что люди, настолько лишенные понятия о своих правах, могут подчиниться первой попавшейся силе?
К таким печальным философским выводам привела меня, между прочим, одна тяжелая сцена, которой я был свидетелем. Мы были в Раве (Rava), небольшом городке, больше похожем на деревню. Желая дать лошадям отдых, мы пробыли там около трех часов. Во время обеда, одна из служивших нам девушек разбила тарелку, стоющую не более четырех или пяти польских флоринов, то есть одно экю. Хозяйка гостиницы побила эту несчастную и кроме того приговорила ее к уплате стоимости разбитой тарелки. Надо знать, какое ничтожное жалованье получает польская прислуга, чтобы понять горе девушки; она пришла к нам заливаясь слезами, так что все мы были тронуты. Маркиз де-Жюинье тотчас же решился заплатить за тарелку, и когда аббат[2], по его приказанию передал девушке деньги, то я помню, какая перемена произошла в выражении ее лица: радость и удивление сделали ее неподвижной. Но скоро она пришла в себя и, бросившись к ногам маркиза, стала со слезами целовать его руки. «Чем я заслужила такую милость со стороны этого доброго господина?» — говорила она. Сам маркиз прослезился, но у меня слезы не пошли в виду следующего соображения: «Этот человек, по природе, добр» — думал я — «и остался бы добрым, если бы не был скуп. Вот он теперь заплатил экю, чтобы доставить своей душе радость, а луидора то, пожалуй, для такой цели не пожертвовал бы».
Только что я это подумал, как в комнату вошла маленькая депутация от местных школ, в лице трех монахов, принесших на поклон Его Превосходительству корзину с грушами и сказавших приветственную речь на плохом латинском языке. Маркиз вышел из этого испытания не с таким блеском как из предыдущего. Попробовав груши и задав монахам несколько пустых вопросов, он стал пить кофе, даже не предложив его им, так что депутаты принуждены были уйти с пустыми руками. Это меня очень огорчило; да и не меня одного. Я вспомнил о своем соображении и нашел его вполне справедливым.
Четверг, 20.
В Варшаву мы прибыли в десять часов утра, и часа два должны были ожидать, пока нам найдут недорогое помещение, так как маркиз, по экономическим соображениям, заранее позаботился только об одном себе. В конце концов мы поместились в доме герцога Карла Курляндского, которого в это время в Варшаве не было. Управляющий его уступил нам несколько комнат. Надо заметить, что тем, кто едет в Польшу, следовало бы заранее запасаться квартирою, так как польские магнаты относятся гостеприимно только к своим знакомым и друзьям, а гостинниц очень мало и они дороги. За помещение нашей компании, например, с маркиза просили сто дукатов в день; как мы ни торговались — ничего не помогло и, если бы не управляющий герцога Курляндского, нам пришлось бы плохо.
Что касается самого маркиза, то друг его, великий гетман (Grand-general) Литовский, граф Огинский, прислал своего адъютанта, барона Гейкинга, с предложением поместиться у него (на что маркиз и рассчитывал).
Мы с Пюнсегюром пошли прогуляться по городу, а потом отправились в театр, где давалась опера-буфф, Le Chevalier de la Vieille-Roche, доставившая мне большое удовольствие. Возвратившись домой, мы нашли приглашение графа Огинского остановиться у него, чем тотчас же и воспользовались. Маркиз представил нас, с обычной для него неловкостью. Наконец то мы получили то, чего так долго были лишены: хороший ужин и хорошую постель; за то и выспались как следует.
Пятница, 21
У меня сегодня были с визитом очень многие и между прочим Гейкинг, которого я нашел человеком, умным и не лишенным философских идей. За обедом присутствовали две дамы, которые мне показались весьма милыми. Одну из них называли старостихой (starostica), потому что муж ее был староста, то есть губернатор. Это — молодая женщина, лет двадцати, с фигурой, достойной Роксоланы. Пюнсегюр тотчас же пристроился к ней в роли Сулеймана. Другую даму называли подскарбиной (podscarbina), что значит — жена казначея; настоящих имен этих дам я не знаю. Последняя была настолько же нежна и деликатна, насколько первая бойка и кокетлива. Говорили, что она очень добродетельна и холодна. Эти два эпитета в Польше всегда совмещаются, потому что в этой стране большинство женщин очень соблазнительны и легко доступны. Жаль только, что главным условием нежных отношений там часто является золото. Поэтому страсти в Польше так же редки, как и сложные интриги. Там не любят, в буквальном смысле слова, а сговариваются. Старостиха слыла тогда фавориткой графа Огинского; выйдя два года тому назад замуж за старосту, которому было запрещено пользоваться супружескими правами, она через несколько времени разошлась с ним и в ранней молодости стала пользоваться свободой и прерогативами вдовы.
Суббота, 22.
Утром я был у гетмана; это очень любезный человек, по вкусу и по привычке посвятивший себя свободным искусствам, к которым он очень способен, особенно к страстно любимой им музыке. Он очень хорошо играет на скрипке, на кларнете, на клавесине, на арфе и на гармонике. Мне он рассказывал об арфе, которую изобрел и к которой будет приспособлена флейта. Теперь он сочиняет оперу на польском языке, очень к тому пригодном; я с удовольствием прослушал один пассаж из этой оперы. Характер графа Огинского проявляется во всех его поступках не столько энергичным, сколько нежным и мягко-чувственным. Этим объясняется склонность его к частной жизни и к музыке. Он был бы более уместен в монархии, чем в республике; поэтому то конфедераты, как мне кажется, более верят в окружающих его лиц, чем в него самого. На деле им руководит граф Коминский, человек тонкий, развязный, обладающий дельным, повелительным характером.
Перед обедом мы сделали визит вице-канцлеру. После кофе, явился русский посол, граф Штакельберг. Я видел его одну только минутку, но все-таки он мне показался человеком ловким, тонким, много пожившим и знающим людей. Затем барон Гейкинг предложил нам прогуляться в Саксонском саду, очень красивом; мы с Пюнсегюром согласились. Там было много дам, очень красивых, и в том числе, публичные женщины, более привлекательные, чем в других странах. С одной из них мы разговорились и она нас очень позабавила.
Воскресенье, 23.
В полдень, все мы, вместе с маркизом, представлялись королю, находившемуся тогда у обедни, в дворцовой церкви, очень простенькой. Да и вообще весь дворец некрасив.
Есть в нём несколько довольно больших зал, как та, например, в которой развешаны портреты всех польских королей, затем — бальная или концертная, и наконец та, где мы ждали возвращения короля из церкви. Народу было много; почти столько же, сколько бывает в Ойль-де-Беф, в Версали. Когда король вернулся, то нас пригласили в соседнюю комнату, довольно большую, но темную, где мы и были представлены. Король стоял опершись на камин, он высок ростом, красиво сложен, обладает прекрасными икрами и благородным, полным достоинства и доброты лицом. Он принял маркиза весьма милостиво, а наш посол казался очень сконфуженным и смотрел в землю. Поговорив с ним несколько минут, Его Величество взглянул на нас, как бы желая, чтобы нас ему представили, но посол этого не понял и уже вице-канцлер догадался исполнить желание короля. У Пюнсегюра король спросил, не родственник ли он маршалу Пюнсегюру, писавшему о военном искусстве, а у меня — не бретонец ли я (в виду первого слога моего имени).
Маркиз мог бы воспользоваться этим, чтобы сказать, что я — его племянник и родственник министра иностранных дел, сообщить о моем положении в посольстве и месте, которое занимал мой отец. Но он ничего этого не сделал, что меня, признаться сказать, очень обидело. Через несколько минут король со свитой удалился. Такое смешение французских обычаев с польскими довольно оригинально. Пышные мундиры, и при них — длинные усы, бритые головы; нам это не понравилось: точно два столетия соединены в одно. Новые моды, однакож, берут верх над старыми; дамы и иностранцы предпочитают французский костюм, да и король тоже.
Вечером мы ездили в его загородный дворец, Лазенки, где он проводит все лето; очень красивое место. Дом там маленький и окружен водою, но сады очаровательны своей безыскусственностью. Есть в них цветники и много тени.
Понедельник, 24.
Мы с Гейкингом говорили о политике; он сказал, что много работал под руководством своего дяди, графа Сакена, министра иностранных дел при электоре Саксонском. А кстати Гейкинг передал мне следующую записку, с просьбой воспользоваться ею, когда представится случай:
Записка барона Гейкинга.
«Хотя принц Карл Саксонский должен был уступить герцогство Курляндское отцу ныне царствующего герцога[3], но мой отец, дроссар (drossard) Гейкинг, в виду двойной присяги принцу Карлу, захотел остаться ему непоколебимо верным. Эта верность была наказана конфискацией его имуществ и бальяжей.
Так как законы Курляндии запрещают конфискации такого рода, то мой отец жаловался королю и всей нации. Процесс шел много лет, до тех пор пока князь Репнин[4], русский посланник, тронутый несчастным положением моего отца, не вступился за него и не убедил герцога Эрнеста-Иоганна дать ему в вознаграждение за убытки Виндавское дроссарство (drossarderie) и Нейгаузенский бальяж.
Будучи уверен в покровительстве Ее Величества, Императрицы Всероссийской, мой отец вступил во владение этими имениями, но здоровье его, подточенное горем, не выдержало и он скончался, только что приехав в Курляндию. Герцог Эрнест-Иоганн поэтому счел себя свободным от обязательства и отнял у нас имения, лишив, таким образом, всего, чем мы были обязаны покровительству Ее Величества. Живя вдали от родины и будучи слишком молод для того, чтобы настаивать на своих справедливых требованиях, я вытерпел здесь все, что бедность заключает в себе тяжелого, противопоставляя суровому року только безупречное поведение и прилежные занятия науками. Достигнув теперь чина майора, командира батальоном 1-го Литовского пехотного полка, я вижу, что получаемое мною скромное жалованье будет недостаточным для удовлетворения моих нужд, если царствующий герцог не удостоит дать мне некоторую помощь, в виде ли скромной пенсии на несколько лет, или в виде единовременного вспомоществования, или, наконец, в виде какого-нибудь бальяжа.
Его Превосходительству, маркизу де-Жюинье было бы легко получить от графа Панина[5] рекомендательное письмо на этот счет к Его Высочеству, царствующему герцогу.
Подписано: «Барон Гейкинг, камергер и майор 1-го Литовского полка».
Вечером мы были в опере, а потом гуляли с Гейкингом, причем говорили о массонстве. Завтра он поведет меня к главе ложи «Испытанной Дружбы» который записал меня в число ее членов.
Вторник, 25.
Вечером король был с визитом у гр. Огинской. Он оставался с полчаса, а потом мы с великим гетманом были на свадьбе в одной городской семье. Было много народа. Религиозная церемония происходила в зале, где был поставлен временной алтарь. Я не заметил большой разницы с процедурой венчания у нас, кроме того что здесь она несколько короче. После венца, всем родным, высокопоставленным лицам и иностранцам роздали по цветку из букета и по куску подвязки новобрачной. Я тоже получил свою долю. Затем был большой ужин, после которого новобрачную повели в спальню, а в зале начались тосты. Их было бесчисленное количество, но так как вино оказалось очень хорошим, то никто на это не жаловался, а в том числе и я. Вернулись мы домой, чтобы тот час же ехать далее, но так как Пюнсегюру хотелось остаться, то он и подстроил препятствие — лошади оказались не готовы. Поэтому нам пришлось уступить просьбам графа и графини Огинских и провести у них еще одну ночь.
От 26 до 29.
Утром в среду у меня перебыло много народа: г. Фагон, французский офицер на русской службе, пользующийся в Польше очень плохой славой; шевалье де-Сент-Круа, служивший у конфедератов, взятый в плен, сосланный в Сибирь и т. д.; г. Боно, неглупый малый, хотя немножко жеманный. Он семь лет был личным секретарем примаса, раньше того путешествовал по Италии, а теперь желал получить место секретаря посольства.
Все эти прощальные визиты предвещали наш скорый отъезд и потому были мне приятны, так как я очень был недоволен своим представлением королю и тем, что маркиз совсем не поручал мне никаких дел. Я даже только случайно узнал, что он писал о чем-то министру и что Розуа[6] снимал копии с каких-то очень важных бумаг.
Выехали мы из Варшавы в семь часов вечера, да потом еще долго провозились с переправой на пароме через Вислу, которая очень широка и быстра. Страна, по которой мы затем два дня ехали, оказалась более красивой и богатой, чем по ту сторону Варшавы.
В восемь часов вечера, в пятницу, мы прибыли в Белосток, к графине Браницкой, вдове великого гетмана и сестре короля Станислава Понятовского. Жюинье и Пюнсегюр, ехавшие в английской карете, тотчас же отправились в замок, причем Пюнсегюр даже не успел переодеться, так как маркиз никого не предупредил о предстоящем визите. Меня посылали искать, но я не хотел являться к графине в дорожном костюме и тем дал маркизу почувствовать его небрежность.
Суббота, 29.
Вставши утром, я наскоро оделся, чтобы идти с визитом в замок. Дорогою осматривал город, который нашел очень красивым: широкие, прямые улицы; крытые черепицей, однообразные домики с мансардами; перед каждым из них — двор и тротуар. Дворец или замок гр. Браницкой великолепен; комнаты в нем огромные и прекрасно меблированы. Вошли мы к графине вместе с маркизом Жюинье, который забыл меня представить, так что я должен был представиться сам. Графиня приняла меня прекрасно. Затем мы у неё обедали; за обедом присутствовала одна француженка, м-м Люллье. После обеда гуляли по саду, который хорош, но ничего необыкновенного собою не представляет.
Уехали мы в семь часов вечера, обильно снабженные всякого рода провизией. Между прочим графиня велела нам дать нечто вроде железной корзины на палке; в эту корзину кладутся еловые или сосновые лучинки и зажигаются ночью, вместо фонаря. Местные крестьяне освещают такими лучинками свои дома.
С 30-го по 31-ое включительно.
Проехав ночью через Куреницу и другие городки, похожие на те, которые встречались нам перед Варшавой, в одиннадцать часов утра приехали мы в Гродно. Этот город когда-то, как мне говорили, очень богатый, теперь точно разрушен неприятелем. Он уступами поднимается Неманом, который течет внизу. У дома, занятого маркизом, оказался почетный караул, присланный литовским подскарбием (trésorier), графом Тизенгаузом, который здесь командует. Вскоре и сам он явился пригласить нас к обеду. Этот магнат очень красив, образован и обладает живым воображением. Он нас угостил очень обильным, но плохим обедом; вино тоже было плохо. За обедом было много гостей, одетых по-польски, что производит довольно внушительное впечатление. После обеда мы слушали домашний оркестр хозяина, очень хороший. Были также певцы и пели по-итальянски. Всего интереснее то, что эти певцы и музыканты суть рабы, которых учили с ранних лет и успели научить всему, что дается человеку, не обладающему особой гениальностью. Затем хозяин, гордившийся своим хозяйством, показал нам устроенные им фабрики различных тканей, сукон, бархата, парчи, кружев, а также экипажей разного рода. Во главе этих фабрик стоят три француза. Но я не думаю, чтобы эти фабрики оправдывали свое назначение и приносили какую-нибудь пользу: устроены они плохо, издержек требуют громадных, доход приносят не большой, так что только одним чванством можно объяснить их существование. При осмотре хозяйства гр. Тизенгауза, я не мог не смеяться над Розуа, который ежеминутно приходил в восторг и сыпал техническими словами, за неимением настоящих технических знаний. Его все называли «господином секретарем», что заставляло его пыжиться и пить как заправский поляк, вызывая этим похвалы со стороны последних. Кончилось это, однакож, не очень красиво, так как пьяный Розуа поссорился с Пюнсегюром, пославшим его к чорту. А затем он поссорился и с аббатом, так что присутствующие поляки говорили: «Однако г. секретарь не особенно вежлив, для француза».
Выехали мы из Гродно в семь часов, на лошадях Тизенгауза и с его конюхом, что заставило маркиза ворчать, так как ему пришлось давать на водку, «ни за что ни про что», как говорил маркиз. Последний и тут, впрочем, выгадал, так как заплатил меньше, чем стоила бы почта. Согласно обычаю, мы ехали всю ночь, причем выдержали сильную грозу.