ТИРСО ДЕ МОЛИНА И ЕГО ВРЕМЯ

Габриэль Тельес Тирсо де Молина, вместе с Лопе де Вега, Кальдероном де ла Барка и Хуаном Руисом де Аларкон, принадлежит к числу знаменитейших мастеров старого испанского театра. Историки последнего отзываются с большой похвалой о богатстве таланта Тирсо, о превосходном знании им сцены, об исключительном мастерстве в изображении характеров, о благозвучности его стиха и т. д. Можно даже прямо утверждать, что Тирсо, несомненно уступающий Лопе де Вега в мощности дарования и Кальдерону в глубине мысли, является самым любимым из испанских мастеров XVII века. По крайней мере даже в наше время его комедии не сходят со сцены. Так, в октябре 1933 года мадридским театром «Эспаньоль», руководимым знаменитыми испанскими актерами Боррасом и Маргаритою Ксиргу, революционному поэту Рафаэлю Альберти была заказана переделка одной из пьес Тирсо — «Мщение Фамари».[1] Рафаэль Альберти, стоящий сейчас вместе с Рамоном X. Сендером, Сесаром Арконада, Хоакином Ардериусом и Пля-и-Бельтраном в центре революционного движения среди испанских писателей, охотно взялся за эту обработку, так как увидел в ней возможность использовать Тирсо для массового театра, вскрыв перед зрителем революционизирующую сущность его творчества.

Многообразно и велико было влияние, которое оказал Тирсо на национальный испанский театр. Список авторов, подражавших ему или делавших из него прямые заимствования, занял бы несколько страниц. Достаточно сказать, что среди них мы находим драматургов различных эпох (Морето, Арсенбуча, Соррилью и др.) и самого великого Кальдерона. Даже Лопе де Вега в одном случае соглашается приписать Тирсо пьесу, которая считается принадлежащей самому Лопе де Вега («Притворство-правда»).[2] Гораздо слабее влияние, оказанное Тирсо на западноевропейскую сцену.[3] Зато одно его произведение сыграло огромную роль именно в этом отношении и сделало его знаменитым. Тирсо был первым драматургом, использовавшим для сцены легенду о Дон-Жуане, которая обошла затем все европейские и часть восточных литератур. Средневековая легенда о сластолюбце-рыцаре, беспечно и безнаказанно отдающем свою жизнь культу любви, под пером Тирсо получила прочную форму. Образ Дон-Жуана сложился осмысленный и целый, чутье поэта разглядело в нем свойства, которые с тех пор стали выделяться во всех дальнейших воплощениях этого образа и побуждать к новым наблюдениям.[4] Мольер, Моцарт, Байрон, Пушкин, Гофман, А. К. Толстой, Даргомыжский, Блок — вот имена, связанные через образ Дон-Жуана с именем Тирсо. Не случайно попал Тирсо в эту великую семью. Он — ее равноправный член, такой же великий, как и остальные ее члены, благодаря художественной и социальной правде его творчества.

Для русского читателя Тирсо долгое время был недоступным автором. Тогда как за границей уже давно существуют переводы лучших его комедий и драм (французский перевод Альфонса Руайэ, восходящий к 1863 году, немецкий — Дорна, 1841 года, и др.), делавшиеся у нас попытки упорно оставались неосуществленными. Из дошедших до нас 86 пьес Тирсо при царизме была напечатана в русском переводе только одна — «Благочестивая Марта».[5] Сделанный тяжелой прозой перевод мог дать только самое отдаленное представление о художественных достоинствах пьесы и о блестящем даровании Тирсо. Что касается стихотворных переводов «Благочестивой Марты», «Дона Хиля — Зеленые штаны», «Осужденного за недостаток веры» и «Севильского обольстителя» принадлежащих Т. Л. Щепкиной-Куперник и В. А. Пясту, то при царизме они так и не увидели света. Правда, «Благочестивая Марта» в переводе Т. Л. Щепкиной-Куперник шла одно время в петербургском «Старинном театре», но напечатан этот перевод не был. Иной оказалась судьба Тирсо в советских условиях. Интересно уже то обстоятельство, что первое крупное исследование по староиспанской литературе, вышедшее после Октябрьской революции, было посвящено именно ему. Мы имеем в виду прекрасную работу ленинградского испаниста Б. А. Кржевского «Тирсо де Молина. 1571–1648», напечатанную в виде предисловия к изданию комедии «Дон Хиль — Зеленые штаны» в переводе В. А. Пяста («Памятники мирового репертуара», выпуск 4-й, изд. «Петрополис», 1923). Богатый биографический материал, собранный Б. А. Кржевским, тщательный анализ, данный им творчеству Тирсо на фоне общего развития испанской комедии в XVI и XVII веках, и обширный комментарий, приложенный им к пьесе, показали, какой интерес может представлять творчество Тирсо для советского читателя и зрителя.

То же самое показала постановка «Дона Хиля — Зеленые штаны» одним из московских районных рабочих театров, где пьеса шла несколько лет, а также постановка «Благочестивой Марты» под заглавием «Севильский соблазнитель» Мюзик-холлом весной 1934 года.

Издательство «Academia», подготовив к печати собрание комедий Тирсо, поставило своей задачей еще больше приблизить этого писателя к нашей эпохе.

I

Двойственность Тирсо де Молина. — Попытки объяснить ее. — Двойственность в настроениях эпохи. — Политический и экономический кризис Испании XVI–XVII вв. — Рост оппозиционных настроений в испанском обществе. — Политические трактаты и художественная литература эпохи. — Социальная борьба и театр. — Лопе де Вега и его школа. — Реформа Лопе де Вега как попытка правящей верхушки воздействовать на массы.

При изучении Тирсо поражает двойственность его жизни и творчества. Не даром этот писатель-реалист в рясе католического монаха в комедии «Мщение Фамари» отзывается о себе, как о «клубке противоречий» («computo de contradicciones»).

В специальной литературе о Тирсо имеется ряд попыток истолковать его сложный характер, найти ключ к его «тайне». Отдельные биографы объясняют двойственность Тирсо трагическими событиями в его личной жизни, заставившими его искать спасение в монастыре и обострившими его интерес к проблеме «греха и спасения», ролью католической церкви и т. п.[6] Объяснение нужно, однако, искать в самой политико-экономической жизни Испании XVI–XVII веков.

Конец XVI и начало XVII веков были в истории Испании той эпохой, когда с особой яркостью сказались последствия «бесславного и длительного гниения», которое Маркс считает характерным для царствования Карла V.[7] Если при этом короле «старые свободы были похоронены по крайней мере с блеском», так как это было время, когда «испанское знамя водружал Васко Нуньес де Бальбоа на берегу Дариена, Кортес в Мексике, а Писарро в Перу, когда испанское влияние было первенствующим во всей Европе, когда южная фантазия дурачила иберийцев видениями Эльдорадо, рыцарскими приключениями», а «испанская свобода исчезала под бряцание оружия, под настоящий золотой дождь и при ужасном освещении ауто-да-фе», то о преемниках Карла V нельзя сказать этого. При Филиппах II, III и IV Испания довольно быстро стала утрачивать свое первенствующее положение в мировой политике. Ряд неудачных войн и не менее неудачных мирных договоров лишил ее значительной части ее европейских и колониальных приобретений.

Эта неспособность испанской монархии справиться с задачами внешней политики находилась в полном соответствии с катастрофической беспомощностью в политике внутренней. «Всюду в XVI веке образовались великие монархии на развалинах боровшихся феодальных классов — аристократии и городов. В других великих государствах Европы абсолютистская монархия выступила как цивилизующий центр, как носительница общественного единства. Там она была лабораторией, где различные элементы общества до такой степени подверглись смешению и обработке, что для городов стало возможным обменять свою средневековую местную независимость и самостоятельность на всеобщее превосходство буржуазии и господство буржуазного общества.

В Испании же аристократия, напротив, пала самым жалким образом, не потеряв при этом самых скверных своих привилегий, тогда как города лишились своей средневековой власти, не приобретя никакого современного влияния. Со времени образования абсолютистской монархии они прозябали в состоянии полного упадка». «Абсолютистская монархия, нашедшая в Кастилии материал, который по самой своей природе противился централизации, сделала все от нее зависящее, чтобы помешать росту общественных интересов, какое приносят с собою национальное разделение труда и многосторонность индустриального обращения, и таким образом уничтожила единственную базу, на которой может быть создана единообразная система управления и общее законодательство. Вот почему абсолютистскую монархию в Испании можно поставить скорее на одну ступень с азиатскими деспотиями, чем с другими европейскими абсолютистскими государствами, с которыми она имеет лишь ограниченное сходство».[8]

В XVII веке, т. е. в ту эпоху, когда жил и действовал Тирсо, этот экономический и политический развал Испании зашел очень далеко.

К концу XVI века Испания в результате реакционной политики королевского абсолютизма, удерживавшей в стране феодализм несмотря на то, что ее международное положение и внутреннее развитие толкало ее на буржуазный путь, переживала острый кризис. Ведущие отрасли испанской промышленности пришли в состояние почти полного упадка. Деревня нищала и вымирала. Страна была наводнена людьми без профессии или утратившими профессию и занимавшимися бродяжничеством, В 1665 году один из рехидоров крупнейшего административного и торгово-промышленного центра юга Испании — Севильи, дон Андрес де Эррера, следующим образом охарактеризовал состояние едва ли не наиболее богатой провинции Испании — Андалусии: «Особенно надлежит рассмотреть то чрезвычайно бедственное состояние, в котором находится андалузское королевство, где даже самые могущественные дворяне не имеют крупных денежных средств, а среднее сословие совсем обеднело. Что касается ремесленников всяких ремесл и профессий, то некоторые из них занимаются бродяжничеством; громадное же большинство побирается по дворам».

Разочарование, порожденное в обществе политическими неудачами и общим развалом народного хозяйства, не могло не привести к крайнему обострению оппозиционных настроений. Оно очень сильно дает о себе знать уже в XVI веке. Достаточно просмотреть ходатайства кортесов и отдельных городов, а также мемориалы советников, вице-королей и губернаторов, чтобы понять, как сильно были потрясены общественные круги и сама правящая верхушка развернувшейся перед ними картиной бедствий.[9] В XVII веке эти оппозиционные настроения еще более усилились. Не говоря уже о целом ряде мелких и крупных воззваний, страна была буквально наводнена сатирическими листовками, в большинстве рукописными, а иногда и печатными. В эту эпоху особого расцвета достигает плутовской роман, представляющий в значительной своей части острую сатиру на недостатки существующего строя. Вся Испания распевает сатирические строфы (coplas). Разочарование настолько велико, что оно мало-помалу проникает даже в правительственные круги.

Буржуазные испанские историки[10] были склонны утверждать, что оппозиционным настроениям Испании в XVI–XVII веках были чужды антидинастические и антимонархические идеи. Даже в эпоху восстания общин, говорят они, повстанцы, несмотря на всю крайность своих убеждений, клялись в верности донье Хуане и самому Дон-Карлосу. Они якобы стремились только к созданию более национальной и менее абсолютистской монархии. Однако изучение материалов эпохи свидетельствует об обратном. Андалузское и каталонское движения при Филиппе IV (1641–1648 и 1626–1640 годы) ставили своей целью отторгнуть от испанской короны весь юг и восток Испании, создав из этих провинций самостоятельные государства, построенные по типу итальянских республик. Даже в самой Кастилии, считавшейся цитаделью монархической Испании, имели место антидинастические заговоры (например, в 1636 году). Особенно показательными являются в этом отношении те документы, которые дает нам изучение восстаний в Валенсии и на Майорке.[11] (20-е годы XVII века). Здесь давно шла борьба между низами столицы (Барселоны) и так называемых «вольных городов», с одной стороны, и «благородным сословием», державшим в своих руках всю земельную собственность, — с другой. Во время восстания в Валенсии повстанцы потребовали явки местных сеньоров к образованному ими «Союзу тринадцати» для предъявления и защиты своих прав на владение принадлежащими им поместьями. На Майорке дело зашло еще дальше. Здесь среди повстанцев (главным образом ремесленников) образовалось ядро, настаивавшее на полном истреблении дворянства и вообще всего имущего класса, с последующим разделом национальных богатств (земли, капиталов и т. д.) между беднотой. В официальных документах о майоркском восстании зафиксированы открытые заявления повстанцев, что «нет ни чорта, ни короля», что «если король выступит против братств, то его надлежит убить», что «король не больше, как человек», что «возвращаться к королевской власти во всяком случае не нужно» и т. п.

Если мы обратимся к югу Испании, то увидим, что и здесь идея королевской власти постепенно вытеснялась из сознания широких масс, заменяясь какими-то (правда, довольно смутными) идеями народоправства. Да и чего же было ждать социальным низам от короля, дворянства и вообще всего имущего класса, когда даже в таких крупных центрах, как Севилья, беднейшее население иногда месяцами не видело хлеба. По крайней мере в 1652 году, т. е. через четыре года после смерти Тирсо, отсутствие и дороговизна хлеба вынудили население одного из районов Севильи поднять восстание, продолжавшееся 21 день и подавленное силой. За этим последовали кровавые репрессии: пятьдесят шесть зачинщиков восстания были казнены или подверглись другим наказаниям. Если мы вспомним, что рост цен на хлеб и предметы первой необходимости нисколько не мешал правительству увеличивать налоговое бремя, главной своей тяжестью падавшее на трудовые элементы населения, то поймем, с какой быстротой должен был падать престиж королевской власти в глазах трудящихся масс как в метрополии, так и в американских колониях.

Политические трактаты эпохи являются также красноречивым доказательством в пользу высказанного нами положения. Уже само обилие трудов, направленных к разъяснению основ монархической власти и восхвалению последней, указывает, что правящая верхушка, судорожно боровшаяся за сохранение в своих руках средств эксплоатации трудового населения, чувствовала себя вынужденной выступить в защиту своих прав. Испанские историки согласны, что почти все политические писатели этой эпохи (так наз. «трактадисты», т. е. авторы трактатов), за редкими исключениями, настроены монархически. И несмотря на это у большинства из них мы находим ярко выраженные оппозиционные настроения. В трактатах испанских писателей XVI–XVII веков мы встречаем, например, постоянное противопоставление идеального государя королю-тирану. Однако есть и такие, которые идут дальше. У Фокса Морсильо за народом признается «право восстания». Молина и Мариана считают, что тиран не только может, но должен быть убит. Рядом с учением о восстании и тираноубийстве у многих авторов мы находим последовательную защиту представительного строя в лице кортесов (Риваденейра, Мариана и Маркеса). Некоторые (Витория, Фокс, Контрерас) высказываются против продажи общественных должностей и передачи их по наследству. Общим для всех них являются резкие выпады против системы так наз. «валидос» (доверенных лиц) и фаворитов. Ненависть к фаворитам вообще проходит красной чертой через все политические трактаты эпохи.

В какой же степени экономический и социальный кризис, переживавшийся Испанией, отразился в испанской художественной литературе? Не говоря о плутовской новелле и «Дон-Кихоте» Сервантеса, в течение XVI и XVII веков у многих испанских писателей наблюдается рост ярко выраженных оппозиционных настроений. По мере того как в их сознании стирается образ «Великой Испании — матери других народов» и становится очевидным, что испанцы совсем не тот Израиль, которому бог предназначил владычествовать над другими племенами, отпадает и образ короля-судьи, которому народ добровольно вверяет свою судьбу. На первый план выступает фигура короля-тирана. Процесс этот начинается, конечно, не в XVI–XVII веках; его начало относится к более ранней эпохе. Но резкое выражение он находит, естественно, в период экономического и социального распада. Именно во второй половине XVI века с особой яркостью обнаруживается полное несоответствие между преувеличенными представлениями о величии Испании, испанской культуры, испанской национальности и действительностью. В XV веке знаменитый филолог Элио Антонио Небриха, приветствуя Фердинанда и Изабеллу Католических, говорил им: «Вашими трудами отдельные части и куски Испании, разбросанные повсюду, соединились в одно общее тело и образовали единое королевство. Их форма и сплоченность таковы, что Испания сможет просуществовать много веков, и само время не в состоянии убудет сломать или разъединить их». XVI и XVII века явились как бы живым опровержением этого заявления.

Театр был бесспорно самым опасным орудием в руках недовольных. Испания и сейчас — страна почти сплошной неграмотности, а в XVI–XVII веках книги в ней являлись несомненно большой редкостью и плохо проникали в социальные низы, а театр был вполне доступен для широких масс. Он даже был их созданием. Хорошо установлен факт, что испанский театр имел под собой широкую народную базу.[12] Бороться с ним правящая верхушка могла двумя способами: при помощи правительственных запрещений и путем завоевания зрителя, подчинения его своим целям. В истории испанского театра в XVI–XVII веках мы наблюдаем то и другое. Пока драма делала только первые робкие шаги и у власти была еще надежда задавить движение в корне, она подвергается непрерывным гонениям со стороны кортесов (после того как королевской власти удалось превратить их в свое послушное орудие) и церкви. Всякому изучавшему этот первый период в развитии испанского театра, связанный с именами Хуаны Энсины, Тореса Наварро, Лопе де Руэда, Хуана де Тимонеда, Мигеля де Сервантеса, известно, какому количеству запрещений подвергались их пьесы. Не удовлетворяясь частными запрещениями, власть прибегала иногда к законодательным мероприятиям более широкого характера, в роде запрещения театра вообще.

Но наступил момент, когда правящему классу сделалось очевидно, что репрессиями не добиться победы. Сознание этого нашло выражение в противоречивых мероприятиях правительства по отношению к театру: его то запрещают, то разрешают (80-е — 90-е годы XVI века — мрачный конец царствования Филиппа II). Впрочем, в этот момент вся художественная политика клерикально-феодальной власти отличалась большой неустойчивостью. Чувствовалась необходимость перевооружиться. Результатом перевооружения было то, что необычайный расцвет испанской литературы в следующем, XVII, веке был окрашен в ультра-религиозные тона. «Верными помощниками религии, — пишет по этому поводу Д. К. Петров в своих „Заметках по истории староиспанского театра“, — были тогда театры. Поэзия, искусство, живопись и драматургия продолжают дело, начатое в храме. Отчасти заметно вторичное поглощение драмы церковью. Повторяется то, что уже было в средние века». С помощью церкви испанские правители стараются убедить недовольных в том, что причины ужасающего экономического кризиса, переживаемого Испанией, лежат вне условий испанской действительности. Распад всей жизни страны есть, по этой «теории», не что иное, как испытание, ниспосланное божественным промыслом на избранный народ. Ответственность за голод, обнищание, мор перекладывалась при этом на самый народ. Бедствия не являлись результатом королевской политики и порочности системы, а испытанием, посланным за грехи всего народа в целом. Грехи надо «замолить». Такая позиция была необычайно выгодна для церкви, так как передавала ей все руководство духовной жизнью страны, и в то же время обогащала ее среди всеобщего обнищания. XVI и XVII века полны колокольным звоном, религиозными празднествами, покаянными процессиями, канонизацией святых, инквизиционными судами, ауто-да-фе и т. п. «Первый христианин» среди своих подданных, «помазанник божий» — король играет во всем этом актуальную роль. Он «отмаливает» грехи народа. Церковь всячески стремится укрепить его пошатнувшийся престиж, популяризируя идею союза короля с народом, отца с детьми. Эти идеи наполняют испанскую действительность того времени. На площадях король и духовенство жгут «еретиков», по улицам движутся бесчисленные процессии с хоругвиями и крестами, в аудиториях и монастырях спорят богословы и юристы, все внимание которых сосредоточено на двух вопросах: на проблеме свободной воли, предопределения и божественного милосердия и на понятии «доброго короля» и «тирана». Спор между профессорами Коимбрского и Саламанкского университетов — Луисом де Молина и братом Баньесом — о благодати и предопределении волнует все испанское общество. Когда папским третейским решением победа присуждается менее суровому Молина, церковь торжественно празднует это событие, устраивая иллюминации и народные гулянья. Очень вероятно, что сама дискуссия была устроена церковью с целью побороть волну отчаяния, которая в связи с дальнейшим развитием кризиса все больше и больше охватывала испанское общество. Тирсо, как это явствует из его пьес, стоял на стороне Луиса де Молина.[13] Интересно отметить, что Баньес и Молина сильно расходились и в учении о государстве и государе. Тогда как первый в своем труде «De jure et justicia» («О законе и справедливости») считал что «республика» передала всю свою власть государю на условии «защиты королевства» и «поддержания в нем мира и справедливости», результатом чего должно быть абсолютное подчинение подданных, — Молина в его «De justicia et jure» относится довольно холодно к идее абсолютистской монархии, считая, что в случае превышения государем переданных ему полномочий «республика» в праве оказать ему сопротивление. В этом случае договор между народом и государем теряет свою силу, и вступают в права отношения, существовавшие до него.

Тирсо, как это показывают его исторические комедии (особенно драматизированная история государственного деятеля эпохи Хуана II Альваро де Луна) и в своем учении о короле и народе стоял на точке зрения Молина (или по крайней мере очень близко к ней подходил). Эта теория имела то значение, что клерикально-феодальная власть оставляла себе при помощи ее лазейку. В случае взрыва народного гнева можно было пожертвовать данным королем, объявив его тираном и возглавив движение.

Изменив свое отношение к театру и решив вырвать это опасное оружие из рук народной оппозиции, правящий класс покровительствовал группе даровитых драматургов с Лопе де Вега во главе, чтобы использовать театр в своих интересах. По своему классовому составу эта группа принадлежала главным образом к столичному служилому дворянству, переселившемуся, в связи с общими экономическими и социальными сдвигами эпохи, из деревни в город, в значительной мере разорившемуся и зависевшему материально от короля и церкви. Как уже было упомянуто выше, внутренняя политика правительства возбудила оппозиционные настроения в самых широких кругах населения страны и группа драматургов и поэтов являлась носительницей своеобразных оппозиционных настроений захудалого разоряющегося дворянства.

Если мы внимательно присмотримся к театру Лопе де Вега, Тирсо, Гильена де Кастро, Хуана Руиса де Аларкон и др., то почти тотчас же обнаружим оппозиционную струю. Мы уже не говорим об «Овечьем источнике» Лопе де Вега, в котором А. В. Луначарский находит «много настоящего революционного смака и даже коллективистически-революционного». Но укажем на другую пьесу Лопе де Вега, а именно на «Звезду Севильи», в которой, по мнению того же исследователя, скрыто «много глухого раздражения против короля, ибо король изображен настолько несправедливым, он совершает такие явно бесчеловечные и безбожные поступки, так играет людьми с высоты своего трона», что «трудно думать, чтобы хоть один зритель, даже того времени, уходил с этой драмы без внутреннего возмущения против короля». А. В. Луначарский считает, что «если бы подвергнуть сочинения Лопе де Вега более внимательному изучению, то, может быть, в нем можно найти такого протеста больше, чем мы думаем». Это утверждение А. В. Луначарского можно распространить и на всю школу Лопе де Вега.

Каким же образом при наличии определенных оппозиционных настроений и сам Лопе де Вега и его школа оказались в конечном счете на службе у клерикально-феодальной власти? Этим вопросом мало кто интересовался. Попытку разрешить его мы находим у одного А. В. Луначарского. «Лопе де Вега, — говорит он, — представитель не созревшей еще испанской интеллигенции, в общем выражавший и поддерживавший рост торгового капитала и буржуазии, но в такой стране, где дворянство доминировало с огромной силой, а над дворянством еще с гораздо большей силой господствовала монархия. Поэтому довести свою тенденцию до той свободы выражения, которую мы находим у других народов, он не мог». «Ограниченность Лопе де Вега, — читаем мы у А. В. Луначарского в другом месте, — состоит в том, что тогда еще испанская интеллигенция, непосредственно творившая искусство, не могла перерасти королевскую власть в Испании, хотя королевская власть в Испании была в высокой степени отвратительной и тяжкой, — нисколько не менее, чем власть Генриха VIII и, конечно, гораздо более, чем распущенная, но сравнительно терпимая власть французского короля, вроде Франциска I». В конечном счете объяснение этому надо искать в самой испанской оппозиции, которая в XVI–XVII веках была неоднородной по своему составу. В ней имелись демократические и аристократические слои. Тогда как первые возражали против беззаконий королевской власти по существу, требуя коренного изменения всего строя (выражением чему и являлись восстания), вторые стремились лишь к смягчению недовольства в народной среде при помощи частичных реформ, не затрагивавших положения власти. Лопе де Вега и его школа принадлежали или по крайней мере были тесно связаны с социальными верхами оппозиции. Каковы бы ни были их подлинные взгляды и настроения, они больше всего боялись повторения восстания коммунаров и крестьянских бунтов в том виде, в каком они имели место хотя бы на Майорке.

Над буржуазными испанскими писателями того времени витал призрак крестьянского бунта, который рисовался им, как пушкинскому Гриневу, «бессмысленным и беспощадным».

Не следует, однако, думать, что в XVI–XVII веках на испанском литературном фронте не было своего революционного крыла. Такое крыло существовало. Если экономический и политический кризис заставил основную массу испанских писателей искать спасения в союзе с клерикально-феодальной властью, то отдельных писателей он бесспорно революционизировал. Таков знаменитый автор «Дон-Кихота» Мигель де Сервантес и менее известный у нас Франсиско де Кеведо. Не даром их обоих испанский фашизм в наши дни объявил врагами «Испании креста и шпаги», т. е. попросту фашистской Испании; не даром он выдвинул лозунг: «прочь от Дон-Кихота», «от разлагающей иронии Сервантеса и бичующей сатиры Кеведо».

Интересно отметить, что и умеренное, и радикальное крыло испанских писателей в XVI–XVII веках отправлялись от общего лозунга: «Союз с народом». Это был универсальный рецепт спасения. Но Лопе де Вега и его школа вывели отсюда реакционную теорию «союза народа с добрым королем», а Сервантес — идею «союза интеллигента с простолюдином». В двух противоположных решениях одного и того же вопроса совершалась классовая дифференциация испанских писателей этой эпохи. Одна группа выступила защитницей аристократической тенденции в испанской литературе, другая выдвинула, правда, еще довольно неясную, но все же несомненно демократическую идею. Интересен также и тот факт, что цитаделью умеренной (в сущности же реакционной) части писателей был театр, а более радикальной части — проза, в которой находил себе выражение их «честный реализм».

Что же сталось с оппозиционными настроениями Лопе де Вега и его школы? Став на позицию клерикально-феодальной власти, эта группа окончательно отказалась от активного протеста. Рядом с образом короля-тирана на сцене возник образ доброго короля — короля-отца, тот же самый, который мы наблюдали в политических трактатах эпохи. Творчество Лопе де Вега и его школы дает очень богатый материал для изучения развития этого образа. Достаточно сослаться хотя бы на тот же «Овечий источник» или на знаменитую в летописи испанского театра комедию «Лучший алькальд — король». В них «король и королевский суд являются в ореоле истинной справедливости. Король выше всех. Он поставлен блюсти истинную правду, и таким образом крестьянский самосуд преклоняет колени перед королевской властью» (А. Луначарский).

Но оппозиционные настроения у Лопе де Вега и его школы пережили еще и другое, весьма важное видоизменение, приведшее этих драматургов к отказу от идеи активной борьбы против королевской власти. В той же комедии «Звезды Севильи», где выведена отвратительная фигура короля-тирана, мы находим следующее рассуждение героя пьесы, Санчо Ортиса, несчастного дворянина, противополагаемого королю: «Что же я должен делать?» восклицает Санчо Ортис. «Поставить закон на первое место? Но ведь нет такого закона, который мог бы обязать меня сделать это. Впрочем, нет, такой закон есть; пусть король несправедлив — повиноваться ему закон, а его пусть покарает бог». Этим стихом Лопе де Вега как бы признает божественность королевской власти, подсудность короля-тирана одному богу. В этом он пошел дальше, чем богословы и юристы эпохи, которые в предвидении неминуемого революционного взрыва заранее подготовляли почву для замены одного короля («тирана») другим («отцом народа»). Лопе де Вега действовал при этом как пропагандист, бросавший идеи в толпу.

Еще сильнее эти ноты звучат у писателя несколько более поздней эпохи — Педро Кальдерона де ла Барка. В его комедии «Саламейский алькальд», которую с известными ограничениями можно признать одной из наиболее цельных вещей оппозиционного испанского театра XVII века, он устами крестьянина Педро Креспо дает следующую формулу взаимоотношения между подданными и королем: «Королю должно отдавать имущество и жизнь; но честь — наследие души, а душа принадлежит только богу».

Честь — вот понятие, в которое постепенно перерождаются оппозиционные настроения Лопе де Вега и его школы. И действительно мы видим, что идея чести в ее разнообразнейших видах заполняет собою весь староиспанский театр. Фактически это было отказом от всякого действительного протеста: оскорблена честь — и подданный протестует, восстановлена — и он снова оказывается на стороне короля. Иными словами, индивидуальный бунт, как и коллективное восстание, склонял голову перед королевской властью, шел с ней на примирение. Так по крайней мере изображал дело испанский театр XVI века.

Зато, как мы сказали выше, торжествовали идеи чести, моральных обязанностей, долга, целомудренной любви, постепенно вытеснившие из испанской драмы все остальное и превратившие ее в бытовой — морализующий театр.[14] Для правившей верхушки такие настроения среди испанских драматургов были как нельзя более выгодны, так как они укрепляли испанское дворянство, поддерживавшее феодально-клерикальную власть, препятствуя дальнейшему процессу его разложения, и в то же время переносили центр тяжести с недостатков придворной среды на низшие и средние слои дворянства и на его главного героя — гидальго, т. е. на родовитого, но не придворного дворянина, а также на его семью.[15] Выразительницей благожелательного отношения клерикально-феодальной власти к кампании, предпринятой испанскими драматургами, была все та же церковь. Она поддерживала Лопе де Вега и его школу в их борьбе за нравственность и даже ввела испанских драматургов XVII века в свою среду. Действительно, почти все крупнейшие драматические писатели этой эпохи (Лопе, Тирсо, Перес де Монтальбан) облечены духовным саном. Это какие-то миряне-монахи, за редкими исключениями пользующиеся полной поддержкой церкви.

Теперь мы можем понять, в каком направлении шла реформа испанского театра, произведенная Лопе де Вега и его школой и нашедшая выражение как в художественной продукции испанских драматургов XVII века, так и в их теоретических высказываниях. Крупнейшие теоретики нового направления (Лопе и Тирсо) ставят своей задачей завоевание зрителя в интересах выдвинувшей их верхушки. Отсюда их двоякое отношение к Аристотелевой «Поэтике»: они признают ее достоинство, но заявляют, что она непригодна в условиях испанского театра. Дело в том, что, по словам Лопе де Вега, драматурги его школы «ищут одобрения толпы», которой нужно «поддакивать в ее безумии», так как она платит за это. Иными словами, эти аристократы, презрительно относясь к черни, чувствовали в то же время потребность говорить с ней на одном языке, чтобы выполнить свое назначение — дойти до массы. Это и обусловливало отход их от школьной поэтики и усвоение реалистической системы народного испанского театра.

Использованный в нужный момент правящей верхушкой в качестве орудия пропаганды, завоевания массы и ослабления ее революционных настроений, испанский театр XVII века все еще, вопреки распространенному мнению о его общенациональном значении, носивший искусственный характер и не сумевший заговорить с народом на его языке (чему препятствовало правившее меньшинство), пришел в состояние быстрого упадка, как только у руководителей испанской литературной политики пропал к нему интерес. Творчество Лопе де Вега и Тирсо де Молина было в сущности кульминационным пунктом развития испанской драмы. Кальдерон и его школа, с их более ярко выраженным отходом от действительности, свидетельствуют о начале кризиса. Таким образом, союз испанских драматургов с правящей верхушкой, использовавшей их в своих эгоистических целях, имел для испанской драмы роковые последствия.

II

Литературный портрет Тирсо. — Его литературная культура. — Теоретические взгляды. — Политические и социальные воззрения. — Бытовое значение его театра.

Тирсо де Молина принадлежал к образованнейшим людям своего времени. Немногие испанские писатели XVI–XVII веков могут сравниться с ним по богатству и разнообразию знаний, по широкой начитанности. Его комедии и сборники новелл, драм и стихов («Толедские виллы» и «Поучай услаждая») пестрят цитатами из античных авторов, итальянских писателей, восточных апологов и т. п. Накопление литературных и других сведений он мог начать еще в годы пребывания его в Алькале, славившейся в XVI–XVII веках кафедрами античных языков, философии и риторики. Но объяснить одним университетом редкую начитанность Тирсо, конечно, нельзя. Подобно Лопе де Вега он был подлинной литературной энциклопедией своего времени.

Он был проникнут страстной любовью к книге. Но не только к ней. В театре Тирсо, а также в его повестях, драмах и даже исторических трудах мы живо чувствуем присутствие устной традиции — романсов, праздничных песен, местных преданий и т. п. Большая художественная культура Тирсо была сложной. Мы можем различить в ней пять основных элементов: античная древность, итальянские писатели эпохи Возрождения, национальная испанская (вернее, пиренейская) художественная и историческая литература, народная (устная) традиция и наконец памятники восточной (главным образом арабской и еврейской) письменности, апологи, бродячие сюжеты и т. п.

Театр Тирсо и его сборники являются блестящим доказательством того, как внимательно изучал он классических писателей. Его комедии пестрят цитатами из Гомера, Виргилия, Овидия, Цицерона, Эсхила, Сенеки, Гелиодора греческого и других. Особенно любил Тирсо «Одиссею» и «Илиаду»; некоторые образы и эпизоды из цикла Троянской войны проходят через все его творчество, постоянно повторяясь. Таковы, например, образы горящей Трои и Дидоны, покинутой Энеем, часто встречающиеся у Тирсо в монологах героинь, оставленных возлюбленными и оплакивающих свою участь. Таков же образ Прометея, прикованного к скале. В некоторых комедиях Тирсо влияние классической литературы настолько сильно, что сам художественный замысел их как будто вырос из античного сказания. Комедия «Меланхолик» является прямой иллюстрацией к словам Платона о правителе-философе; Платон прямо упоминается в ней, и связь ее с античной философией доходит до курьеза: монолог одного из героев целиком написан на тему, подсказанную Сенекой. По заявлениям самого Тирсо, из всех античных писателей выше всего он ставил Цицерона и Овидия. Именно с ними сравнивает он своего любимца Лопе де Вега в комедии «Искусственная Аркадия». «Если в Риме отцом латинского красноречия, по моему мнению, является Туллий, а в итальянской литературе Бокаччо, то в Кастилии Лопе не имеет себе соперников… Цицерону подражал он в стиле и изяществе, Овидию же в нежности и сладкозвучности стихов, прозрачных и мелодичных» (акт I, сцена 1-я). Нужно заметить, что эта комедия, героиня которой, графиня Лукресия, бредит стихами Лопе де Вега, представляет собой исключительно богатый источник для знакомства с литературной культурой Тирсо. Свою оценку поэт повторяет в послесловии к «Вилле Первой», излагая свои литературные взгляды. Здесь он называет Лопе кастильским Туллием и сравнивает его с Эсхилом и Энием (?) у греков и с Сенекой и Теренцием у римлян.

Не менее сильным было влияние, оказанное на Тирсо итальянским Возрождением. В его литературных памятниках не раз черпал он свое вдохновение, находил сюжеты для своих комедий, темы для своих монологов, отдельные творческие мотивы и т. п. В «Искусственной Аркадии» он проявляет хорошее знакомство с Бокаччо, Ариосто, Тассо и Санадзаро. В предисловии к сборнику «Поучай услаждая» мы находим упоминание о Бокаччо, Жиральдо и Банделло. Если среди классических писателей Тирсо выделял Цицерона и Овидия, то среди итальянцев эпохи Возрождения его любимцами были Петрарка, Ариосто и особенно Бокаччо. Сильное влияние последнего чувствуется в знаменитой новелле «Трое осмеянных мужей». Интересно отметить, что у самого Тирсо отношение к его любимцам представляется двояким. Есть комедии, где он ставит своим героям в вину чтение греховных итальянских книг. Эта черта очень характерна не только для самого Тирсо, но и для всей его эпохи, она говорит о том, какими книгами зачитывалась в XVII веке образованная часть испанского общества, особенно молодежь.

Очень сильным было также влияние на Тирсо итальянских и испанских неоплатоников (особенно Леона Эбрео). Тирсо был членом Мадридской академии, основанной вернувшимся из Италии доктором Себастьяном Франсиско де Медрано по образцу итальянских философских обществ того времени, в которых идеи неоплатонизма играли преобладающую роль. Но влияние это, вероятно, осуществлялось непосредственно путем чтения итальянских неоплатоников и их испанских (и еврейских) собратий. В результате, в философии любви героев Тирсо мы находим любопытное смешение элементов неоплатонизма с испанскими мотивами чести, верности и т. п.

Наконец огромным было знакомство Тирсо с памятниками отечественной литературы. Анализ любой его пьесы дает в этом отношении поразительные результаты. Перед нами целый сложный мир народных сказаний, легенд, песен, пословиц, изречений, цитат, имитаций, заимствований из старых и новых авторов (Лопе, Сервантеса и других). Как правило, Тирсо, подобно Лопе де Вега, предпочитает для своих комедий испанские сюжеты. В его театре мы имеем не мало пьес, в основу которых положены эпизоды из исторического прошлого Испании. Таковы комедии «Антона Гарсия» и «Благоразумие в женщине»; об их значении в творчестве Тирсо будет сказано ниже. Комедии эти говорят о том, что он внимательно изучал старокастильские хроники. Правда, пьесы его полны анахронизмов, свидетельствующих о том, что он не стремился к точному воспроизведению прошлого.

По удачному выражению Америко Кастро, Тирсо читал хроники «как художник, в котором поэтическая сторона прочитанного не затемняла острого взгляда глубокого психолога». С неменьшим вниманием изучал он, конечно, и испанскую художественную литературу. Осведомленность его в этой области была очень велика. Анализ его пьес показывает, что он хорошо знал не только произведения современных ему испанских, а также португальских писателей, но и народные легенды и бродячие сюжеты, отложившиеся в поэтической памяти народа. Любопытным доказательством этого являются такие комедии, как «Осужденный за недостаток веры» и «Севильский озорник». В первой, помимо влияния разнообразных средневековых апологов христианского, иудейского и мусульманского происхождения на «бродячий» сюжет о «гордом праведнике и смиренном грешнике», которых небесное милосердие равняет между собою, — кстати сказать, использованном у нас Н. Лесковым в «Скоморохе Памфалоне» и Л. Толстым в «Отце Сергие», — мы можем установить связь со сборником «поучительных примеров» средневекового испанского писателя дон Хуана Мануэля. В этом сборнике, известном под именем «Патронарио», имеется испанская версия того же «бродячего» сюжета, что делает более чем вероятным факт знакомства с ним Тирсо. Но еще более знаменательно то обстоятельство, что Тирсо, повидимому, была известна также испанская народная сказка или легенда «об отшельнике и мяснике» на ту же тему, которая живет еще до сих пор в устной традиции Каталонии, Валенсии и Кастилии. В Кастилии она была записана в 1905 году дон Рамоном Менедесом Пидаль. В этой сказке мы находим мотив «сыновней любви», отсутствующий в других вариантах легенды.[16]

Столь же тесную связь с устной традицией можем мы установить и для «Севильского озорника». Менендес Пидаль в статье «Каменный гость» приходит к правильному выводу, что в основе этой комедии Тирсо лежат две легенды: одна — об «оскорблении черепа шутником, приглашающим его на обед», нашедшая отражение на Пиренейском полуострове в народной традиции Гасконии, Португалии, Галисии и Кастилии,[17] и другая — о «приглашении статуи», обнаруженная Менедесом Пидалем в деревнях Риаса (Сеговия) и Ревилье Вальехере (Бургос). «Подлинным источником „Озорника“, — пишет Менендес Пидаль, — вероятно, была легенда севильского происхождения, в которой уже были зафиксированы имена дон Хуана Тенорио и командора, дон Гонсало де-Ульоа. Очень возможно, что следы этой легенды будут при внимательном изучении обнаружены в народной традиции Андалузии или в каком-нибудь позабытом архиве. Но Тирсо мог воспользоваться и не вполне четкой устной традицией, представленной кастильским романсом или же аналогичным рассказом. Поэт в этом случае сообщил ей конкретную форму, приурочив ее к определенному месту и времени, как он это сделал и с „Осужденным за недостаток веры“».

Изучение обеих комедий, особенно последней, в которой Менендес Пидаль устанавливает явные следы знакомства поэта с арабской и еврейской версиями, показывает, какими основательными были познания его в области восточных литератур. Мы уже не говорим о его специальной подготовке, т. е. о знакомстве с разнообразными церковными источниками. Таким образом, в лице Тирсо мы имеем человека с огромной и крайне разнообразной начитанностью, для своего времени энциклопедически образованного, и притом писателя-профессионала, с головой ушедшего в литературную борьбу эпохи и широко использовавшего усвоенную культуру в интересах своего писательского дела.

Познакомившись с литературной культурой Тирсо, посмотрим, как относился он к реформе испанского театра, предпринятой Лопе де Вега. Мы уже говорили о дружеских чувствах, соединявших обоих писателей. Тирсо относился с нескрываемым восторгом к своему великому собрату, считая его своим учителем и не скупясь на всевозможные похвалы по его адресу. Он не только разделял взгляды Лопе де Вега на драматургию, но являлся их убежденным защитником, по крайней мере в первый период своей творческой деятельности. Подробное изложение взглядов Тирсо на драматическое искусство мы находим в послесловии к «Первой вилле». Это послесловие имеет большое значение для истории испанского театра как манифест школы Лопе де Вега и «апология его системы», по удачному выражению Котарело-и-Мори.[18] Тирсо выступает здесь горячим защитником принципов Лопе де Вега, которые в то время (как и много позднее) подвергались яростным нападкам со стороны представителей так называемого классического (античного) направления.

Исходной точкой для апологии принципов Лопе де Вега является здесь дискуссия, которую вызывает среди собравшегося на вилле общества только что состоявшееся представление комедии Тирсо «Стыдливый во дворце». Представление длилось около трех часов. Большинство зрителей из числа «беспристрастных» («desapasionados») «жалеют только о том, что комедия шла так мало времени». Это люди, приходящие в театр, чтобы усладить душу поэтическим развлечением, а не для того, «чтобы выступать с осуждением». Но среди зрителей оказывается несколько зоилов — «трутней, налетающих на мед, не умеющих его собирать и ворующих его у мастериц-пчел». Одни из этих зоилов утверждают, что «комедия слишком растянута», другие — что она «оскорбляет нравственность». Находится один педант, обрушивающийся на автора (т. е. на Тирсо) за то, что тот, вопреки историческим данным, содержащимся в португальской хронике (анналах), сделал герцога Коимбрского пастухом и допустил ряд других неточностей. («Как будто, — ядовито замечает Тирсо, — поэтические вольности, предоставляемые Аполлоном, ограничиваются одним историческим пересказом, и на основе подлинных личностей нельзя создавать архитектурные сооружения творческого вымысла».)

Среди «трутней, налетающих на мед», оказывается, однако, и более опасный противник, постепенно забирающий дискуссию в свои руки. Это человек, выдающий себя за толеданца, но от которого, по мнению Тирсо, город Толедо несомненно отказался бы, если бы он не был «столь жалким выродком». Этот критик выступает против автора с тремя обвинениями: во-первых, он упрекает Тирсо в том, что тот «с подозрительной бесцеремонностью» преступил законы драматургического искусства, созданные «первыми творцами комедии», а именно — нарушил единство времени и места, растянув действие вместо канонических двадцати четырех часов на целых полтора месяца; второе обвинение касается неправдоподобия фабулы. «Может ли быть, — спрашивает критик, — чтобы две знатных и рассудительных дамы могли влюбиться одна в пастуха, которого она сделала своим секретарем, а вторая в портрет, и натворить целый ряд глупостей, недостойных их пола и знатного происхождения? И почему автор вообще называет свою пьесу комедией, когда он помещает своих героев среди герцогов и графов, заставляя последних совершать поступки, свойственные городским патрициям и дамам среднего сословия?»

Нападки «лжетоледанца» вызывают реплику со стороны лица, ответственного за развлечения этого дня, — дона Алехо. Следует его длинное рассуждение о преимуществах испанской комедии перед античной. С большой бдительностью доказав необходимость отказа от единства времени и места («любовная история в жизни никогда не завершается в двадцать четыре часа, особенно если она протекает бурно и осложняется всякими перипетиями»), дон Алехо приходит к выводу, что комедия должна списать с натуры все, что происходит с влюбленными. «Не даром, же, — восклицает он, — поэзию называют живой живописью!» Если мертвая живопись изображает дали и передает расстояние на ограниченном пространстве полотна, то «можно ли за пером отрицать вольность, которая предоставляется кисти, особенно если признать, что комедия как род искусства гораздо выразительнее живописи». Что касается «первых изобретателей комедии», то, конечно, они заслуживают всяческой похвалы и уважения за то, что сделали первый и самый трудный шаг. Но это вовсе не означает, что мы должны слепо повиноваться установленным ими правилам и законам. «Сущность может и должна оставаться той же, способы же выражения должны быть иными, более совершенными, более отвечающими опыту, накопленному последующими поколениями». «Хороши были бы наши музыканты, — иронически восклицает дон Алехо, — если бы они, основываясь на том, что первые творцы музыки извлекли из удара молотов о наковальню закон о различии регистров в гармонии, продолжали бы разгуливать с тяжелыми орудиями Вулкана». Не похвалы, а порицания заслуживали бы в этом случае те, кто увеличил число струн на античной арфе, доведя ее до состояния, близкого к совершенству. «Между природой и искусством существует то различие, — замечает далее Тирсо устами дона Алехо, — что в природе с самого момента ее возникновения ничто не подлежит изменению; грушевое дерево будет всегда приносить груши, а терновник свои жесткие плоды. Да и различные почвы и влияние погоды и климата, которым они подвергаются, нередко вырывают их из их породы и создают едва ли не новые разновидности. Тем справедливее это в области искусства, зависящей от преходящих склонностей человека. Самая сущность вещей может быть изменена благодаря моде, вносящей перемену в костюмы и создающей ремесла. В природе искусственной прививкой создаются каждый день новые плоды. Что же удивительного, что комедия, подражающая жизни в природе, изменяет законы, унаследованные ею от предков, и искусно прививает трагическое к комическому, создавая таким образом приятную смесь двух этих творческих родов. Стоит ли поражаться, что при наличии в ней обоих этих элементов она выводит героев то серьезными и важными, как в трагедии, то шутливыми и забавными, как в комическом жанре».

«Конечно, Эсхил и Эний (!) — превосходные греческие авторы, — говорит в заключение Тирсо, — а Сенека и Теренций блещут среди латинских, и это дает им право создавать законы, столь защищаемые их приверженцами. Но ведь у испанцев есть своя национальная гордость — Лопе де Вега… слава Мансанареса, кастильский Туллий, феникс испанского племени». Именно он довел комедию до высшего совершенства и той артистической тонкости (sutileza), которые свойственны ей теперь. «Этого достаточно для того, чтобы он сам по себе являлся школой и чтобы мы все, кто считаем себя его учениками, были счастливы иметь такого учителя и с постоянством защищали его доктрину против пристрастных нападений со стороны». «Ведь если во многих местах своих писаний он, Лопе, заявляет, что не сохраняет канонов античного искусства, в виду того, что, ему приходится считаться со вкусами невежественной толпы (plebe), никогда не признававшей узды закона и правил, то, говорит он, это только по прирожденной скромности, а также для того, чтобы злонамеренное невежество не приписывало дерзости то, что является в нем результатом законченной (художественной) политики».

Это чрезвычайно важное высказывание Тирсо является программой школы, созданной Лопе де Вега, т. е. программой той обширной группы писателей, которую выдвинул правящий класс для борьбы с революционными и классовыми сдвигами, вызванными экономическим и социальным распадом Испании в XVI–XVII веках. Увязать драматическое творчество с жизнью, отказавшись от стеснительных и не удовлетворяющих зрителя законов классического театра, дать комедии новое, более сложное и близкое к жизни содержание, слив серьезное с комическим, — вот главные требования новой школы. В основе их лежит ориентация новой драматургии на массового зрителя («невежественная толпа, чернь»), которого нужно было во что бы то ни стало захватить и привить ему идею подчинения правящему классу, поднимая в его глазах престиж королевской власти (для чего на сцене выводились добрые короли-судьи) и т. д., одним словом — «поучать услаждая». Что именно таково было назначение комедий Тирсо и что так понимал свою роль он сам, об этом свидетельствует послесловие к «Вилле пятой». Поводом для последнего послужило представление комедии «Благоразумный ревнивец», состоявшееся в этот день. Отвечая на возражения «зоилов и катонов», Тирсо устами одного из развлекающихся, дона Хуана де Сальседо, дает следующую оценку своей комедии: «В ней ревнивцы могут научиться тому, что не следует им давать увлечь себя в обманчивые опыты, мужья научатся быть благоразумными, дамы постоянными в своем чувстве, владетельные особы держать свое слово, отцы заботиться о чести своих детей, слуги быть верными. Все же присутствующие вообще научатся ценить увеселение, которое дает им комедия, а она, в наше время, очищенная от недостатков, ранее допускавшихся на испанской сцене, и свободная от всяких безвкусных нелепостей, услаждает, поучая и поучая, дает приятную пищу нашему вкусу». Как мы видим, Тирсо подчеркивает воспитательную роль своего театра. И если Марселино Менендес-и-Пелайо,[19] а у нас Алексей Веселовский утверждают что «Тирсо был не только талантливым писателем, но и прозорливым эстетиком», что, борясь против закона о трех единствах, «он требовал для поэзии свободу и постоянного прогресса и доказывал необходимость усиленного изучения жизни», то к этому необходимо прибавить, что он выполнял при этом заказ правящего класса, напрягавшего все силы для удержания власти в своих руках и для этого стремившегося подпереть обветшалое здание испанской монархии.

Насколько разностороння была заботливость Тирсо о новом театральном стиле — свидетельствует другое место из тех же «Толедских вилл». Мы имеем в виду послесловие к «Вилле четвертой», где представление комедии Тирсо «Какими должны быть друзья» дает повод для новой оживленной дискуссии — о причинах неудач некоторых комедий. Причин этих, по мнению одного из собеседников, дона Мельчора, устами которого опять говорит сам Тирсо, три: во-первых, виноваты писатели, которые пишут иногда такие нелепицы, что от них начинает тошнить; во-вторых, провал пьесы нередко обусловливается актерами и совершенно невозможным распределением ролей, когда автор изображает «даму красивую, бойкую и с такой статной фигурой, что, переодевшись мужчиной, она может покорить и влюбить в себя самую разборчивую столичную даму», а играет ее «какая-нибудь ведьма, жирная как масленица, древняя, как поместье в Монтанье, и морщинистая как кочан капусты», когда «инфанту влюбляет в себя пузатый человечек, лысиной и брюхом второй Веспасиан, а та говорит ему любовные речи нежнее ольмедской редьки»; наконец, третья причина — дурное чтение стихов. Со всеми этими недостатками надо бороться, чтобы обеспечить комедии успех.

Мало в чем изменяются эстетические воззрения Тирсо и во вторую половину его творческой деятельности, когда начинает сказываться роковой перелом, и монах берет в нем верх над светским писателем. И здесь Тирсо выступает в роли сознательного популяризатора, заботящегося прежде всего о завоевании читательских масс, о том, чтобы воздействовать на вкус среднего человека (el común gusto). Последнему нравится в романах и повестях «интересная фабула» («необыкновенное в повествовании, запутанное в любовной интриге, поразительное в мужестве, изобретательное во внешности, химерическое в авантюре»). Выбирая три своих сюжета и облекая их в форму художественной повести, Тирсо рассчитывал, что они поразят воображение своей мощностью, оригинальностью и правдивостью.

Если мы приглядимся к взглядам Тирсо на художественный стиль, то увидим, что они подчинены той же основной тенденции популяризации, завоевания читателя. Мы указывали, какую деятельную роль играл он в «великой битве за художественный стиль». Мы видели, что он принадлежал к числу самых ярых противников Гонгора и гонгористов, не скупясь на чрезвычайно резкие высказывания по поводу пресловутой «вычурной формы». А между тем сам же Тирсо был создателем ряда неологизмов и в предисловии к пятой части «Комедий» ему пришлось защищаться от нареканий в новаторстве. Это противоречие, однако, может быть разрешено без особых затруднений. Тирсо обвинял гонгористов не в новаторстве, а во вредных преувеличиваниях, ведших к тому, что язык их произведений своей темнотой и вычурностью, отсутствием художественной четкости и т. п. отталкивал от себя массового читателя. С точки зрения Тирсо, это было вредным «аристократизмом», отрывом от масс, на которые должна была воздействовать художественная литература.

Столь же утилитарным представлялся по существу взгляд Тирсо на историю. Выше мы видели, что он признавал допустимым видоизменять в интересах творческого замысла историческую действительность в ее деталях (но не в ее сущности, по крайней мере как она ему представлялась). Когда же ему самому пришлось составлять историю «Ордена милости», он пошел по пути явной популяризации. В биографии Тирсо мы говорили, что его историю укоряли в легковесности и несерьезности, а его самого — в недостаточном знакомстве с источниками. Однако, как это правильно показывает Костарело-и-Мори, дело заключалось не в легкомысленном подходе к материалу, а в целевой установке Тирсо, в его стремлении сделать серьезное чтение возможно более доступным для среднего читателя.

Теперь посмотрим, как Тирсо применял на практике «новое искусство писать комедии», созданное им самим и его учителем Лопе де Вега. В своей обстоятельной статье о «дон Хиле — Зеленые штаны» Б. А. Кржевский показывает, насколько, точно выполнял Тирсо основные правила Лопе де Вега. Публикуемые в настоящем томе три пьесы Тирсо приводят нас к тому же самому выводу. Во всех мы наблюдаем «усложнение интриги, на которой держится интерес пьесы», «искупаемое (особенно в конце комедии) нарастанием условностей и нарушением границ правдоподобия» (Б. А. Кржевский). Единства места нет. Нет в пьесе «инородных, чуждых главной теме эпизодов, — все тесно сплетается с основным интересом» ведущих персонажей — Пауло, Энрико, Марты, Хуаны и дона-Хуана. Время действия строго контролируется автором в пределах правдоподобия. Наконец, целиком выдержаны советы Лопе де Вега и в области изображения основных персонажей испанской драмы — короля, старика, любовника, дамы. Большую роль в комедиях Тирсо играет, как и у Лопе де Вега, комический персонаж — грасиосо, или лакей (gracioso lacayo: в публикуемых нами пьесах это Педриско, Каталинон, Пастрана, Караманчель). Введение этого персонажа уже во время Лопе де Вега вызывало иронические замечания со стороны некоторых и притом достаточно компетентных судей. Так, Сервантес считал «риторического лакея» и «пажа советника» одной из величайших нелепостей новой драмы. Сам Тирсо в одной из своих комедий («Любовь знаками») также с иронией отзывается о той преувеличенной роли, которая отводится грасиосо испанским театром. Однако в другой пьесе («Ревность против ревности»), он совершенно серьезно замечает, что «обычай, представляющий исключение из законов, допускает в комедиях с одобрения черни (el vulgo), чтобы лакеи говорили с королями». Слуга-наперсник, по справедливому замечанию Альфреда Мореля-Фацио,[20] заменял на испанской сцене античный хор и в уста его Лопе де Вега и Тирсо неоднократно вкладывали иронические замечания или горькие истины, которые считали необходимым довести до слушателей.

Очень любопытные данные о размерах влияния, оказанного Лопе де Вега на Тирсо, дает также изучение метрической системы обоих писателей. В своем трактате Лопе де Вега заявлял, что он тщательно выбирает свои ритмы, сообразуя их с предметом речи: десимы, по его мнению, хороши для жалоб; сонет отвечает настроению лиц, чего-либо ожидающих, романсы больше всего подходят для повествования, октавы служат для того, чтобы придать блеск рассказу, терсеты — для серьезных вещей, а редондильи — для выражения любовных переживаний. Тирсо (как можно заключить его из комедий) полностью присоединяется к этой системе Лопе де Вега. Его стихотворным формам свойственны все достоинства и недостатки его великого учителя, вызвавшие в XVIII веке ироническую оценку Лусана («Поэтика»). Основным недостатком Тирсо, как и Лопе де Вега, является предпочтение, отдаваемое им коротким лирическим стихам, мало пригодным для выражения более сложных мыслей. Иными словами, влияние Лопе де Вега на Тирсо в области метрической, как и во всех других областях, представлялось полным.

Таким образом, Тирсо имел полное право называть себя учеником Лопе де Вега в области сценического искусства. Как и его учитель, он ставил своей задачей завоевать зрителя и мобилизовал для этого все казавшиеся ему пригодными литературные и драматургические приемы.

Он это сделал для того, чтобы в комедиях своих отразить исключительный по силе экономический и социальный сдвиг, который переживала Испания в XVII веке, «состояние катастрофы», в которую поверг страну жестокий и бездарный режим испанских Филиппов. В изображении этой катастрофы Тирсо пошел дальше своих собратьев по перу. Можно прямо утверждать, что с этой точки зрения Тирсо стоял на левом крыле группы Лопе де Вега, — глубже других ее членов осмысливая и отображая политические и экономические события эпохи. Этой особенностью творчества Тирсо, вероятнее всего, и объяснялась постигшая его опала. «Аморальность» его пьес и подаваемый ими дурной пример могли быть только предлогом. Настоящей же причиной для правительственных гонений, несомненно, были резкие выпады и намеки, а также общее содержание его театра. Биографы — даже те, которые сравнительно мало интересуются его социальным лицом (Америко Кастро, Котарело-и-Мори), — отмечают отчетливую связь комедий Тирсо с вопросами современности. «Многие из его пьес, — пишет Котарело-и-Мори, — отражают общий дух, идеологию и события, особенно приковывавшие к себе внимание той эпохе, а именно — недостойное возвышение большего количества проходимцев, насильно осуществлявшееся благодаря всемогущему фавориту, герцогу де Лерма, и особенно возвышение всеми ненавидимого маркиза де Сиэте Иглесиас, а также ту отвратительную борьбу за близость к трону, которую вели между собою сам герцог, его сын, герцог де Уседа и отец Алиага, духовник монарха. Нашли себе отражение в театре Тирсо и неудачные правительственные мероприятия как тех, так и других лиц. Позднее мы видим в пьесах Тирсо отражение того взрыва негодования, которое последовало за смертью Филиппа III, Благочестивого, когда не было недостатка в казнях, жестоких заточениях, изгнаниях, конфискациях, уничтожении и истреблении ряда славнейших домов, приносимых в жертву ранее ничтожным людям и сожигаемых на алтаре нового солнца, т. е. нового фаворита».

«Обо всем этом и о многом другом, как моды того времени, пышные бытовые нововведения (кареты, лакеи и челядь, золотое и серебряное шитье, блонды, кружевные воротники и трикотажные изделия), далее — военные события в Италии и Фландрии, литературные споры, общественные бедствия и т. п., говорят более или менее подробно драмы нашего брата милосердия».

Его творчество возвышается до понимания основных, ведущих процессов эпохи. Тот же Котарело-и-Мори цитирует отрывок из комедии Тирсо «Бог пошли тебе помощь, сын мой», в которой молодой Отон учится спрягать глагол. Вот характерное определение, которое дает он настоящему времени: «Настоящее, — говорит он, — полно плутовства, если нам не поможет небо. Сейчас в ходу медные деньги, царят Венера и Вакх, лесть строит дома, правда удит рыбу, невинность приносит вред, а честолюбие поступило в монашки. Знание стало тщеславием, талант — невежеством, ложь — проницательностью; быть разбойником — значит проявлять величие. Хорошо живется тому, кто на все соглашается; красота превратилась в разносчицу, лихоимство торгует посохами… ну, вот и все, что можно сказать о настоящем времени».

Прав Котарело-и-Мори, утверждающий, что это место по своей язвительности и обилию намеков ничем не уступает самым яростным эпиграммам Кеведо и графа де Вильямедиана.

Но неизмеримо важнее этих частных намеков те широкие обобщения, которые мы встречаем у Тирсо. Их у него не мало, но только надо уметь их найти. Особенно богатый материал представляют в этом отношении его духовные драмы. На духовный театр испанских писателей XVII века вообще следует обратить гораздо большее внимание, чем это делалось до сих пор. Именно здесь, а не в комедиях «плаща и шпаги», где над идейной стороной всегда преобладает интрига, содержатся самые интересные высказывания испанских драматургов XVII века о событиях времени. И понятно почему. Говорить правду в обстановке инквизиционных преследований было делом чрезвычайно опасным. Приходилось отыскивать какую-нибудь маскирующую форму. В этом отношении Библия (и в частности Ветхий завет, из которого обычно берутся сюжеты для духовных драм) представляла исключительно благоприятный материал. Скрываясь за библейскими сюжетами, испанские драматурги XVII века могли проводить в массы некоторые из наиболее дорогих их сердцу идей, выражать свой протест против существующего строя, негодовать и т. д.

Недостаток места не позволяет нам коснуться всех религиозных драм Тирсо. Мы ограничимся анализом только двух, наиболее ярких и выразительных. Мы имеем в виду «Лучшую собирательницу колосьев» («La Mejor Espigadera») и «Жена правит в доме» («La Mujer que manda en casa»). Первая была включена Тирсо в третью часть его «Комедий» (1634), вторая — в четвертую (1635). Авторство Тирсо по отношению к ним никогда не подвергалось сомнению.

Что касается «Лучшей собирательницы колосьев», то она представляет собой драматическую обработку библейского сказания о Руфи-моавитянке. Котарело-и-Мори с похвалой отзывается об умении автора сохранить «нежность оригинала» в удачных картинах жатвы, сообщающих последнему акту драмы «идиллический характер». Однако важность пьесы для миросозерцания Тирсо вовсе не в лирических достоинствах ее, а в том, что во всем испанском театре XVII века мы не найдем другого произведения, которое с такой резкостью ставило бы вопрос о бедных и богатых и разрешало бы его с такой революционной прямотой. «Лучшая собирательница», по существу, является драмой голода и нищеты, драмой экономического кризиса Испании эпохи трех Филиппов. Библейская тема, положенная автором в основу пьесы, трактуется чисто по-испански, т. е. с предельной степенью реализма. Особенно живо чувствуется это в народных сценах голода, которыми открывается драма. Затем следует замечательный по силе монолог сострадательной Ноемии. «Боже праведный, — говорит она, — возможно ли, чтобы ты до такой степени забыл об изобильном Евфрате?.. Посмотри, какой сухой и бесплодной стала земля, в какое уныние приводит она твой народ. Небо закрывается для грешника. Теперь это уже не земля обетованная, в ней нет ни меда, ни молока, даже травы не выросло на ней за эти три года, как ты обещал. Что же скажут о тебе чужеземцы? Они обвинят тебя, мой владыка, в этих скорбях и бедствиях. Насмеется над промыслом твоей всевечной длани, над твоим всемогуществом язычник моавитянин. Дерзостно скажет он, что его Дагон, его Астарот, его Баалин — лучшие боги, чем ты, владыка Сиона, что ты привел нас не в землю обетованную, а в землю погибели. От Бер-Саба до Дана, все, кого погрузило в уныние их преступление, снова станут вздыхать о луковицах Египта. Не попусти этого, боже! Помоги своему народу! Положи предел гневу своему! Обрати лицо свое к нам не ради нас, но ради славы имени твоего».

Появляются бедняки. Муж Ноемии, вождь Элимелек, строжайше запретил ей помогать им. По определению голодающих, «это самый богатый, но и самый алчный человек во всем Евфрате». «Он предпочтет, чтобы червь сточил весь хлеб в его амбарах, а вино превратилось в уксус, чем помочь бедняку». «Плох тот царь, — говорят бедняки, — что бережет для себя свое зерно и не принимает у себя бедных».

В дальнейшем тема «бедняков и богачей» продолжает развиваться с большой последовательностью и силой. Она проходит красной нитью через любовные диалоги Масалона и Руфи, звучит в монологе Ноэмии (акт II, сцена 12-я), описывающей гибель Элимелека. «Эта смерть была справедливой карой неба; оно захотело отомстить за жестокое обращение с бедняками! — восклицает Ноэмия. — Вы отказали им в поддержке, вы, их родня и кровные, — что же удивляться, если небо теперь обогащает за ваш счет чужеземцев. Умер Элимелек, муж мой, за всех тех, кто умирает теперь с голоду в Иудее и Евфрате. Он думал покинуть страну, уберечь свои богатства, но ведь имущество, предоставляемое фортуною, — имущество движимое; удивительно ли, что оно укатилось вместе с ее колесом! Сын мой, желая сберечь малое, скупой лишается всего».

Тот же мотив, являющийся стержневым всей пьесы, предстает перед зрителем в третьем акте — апофеозе обедневшей Руфи, сердечная доброта которой приводит ее к счастью и богатству. Для XVII века «Лучшая собирательница колосьев» имела большое значение. Противоположения Тирсо должны были находить соответственный отклик в зрительном зале.

Не менее характерна и другая пьеса Тирсо на тему из Ветхого завета «Жена повелевает в доме», представляющая драматическую обработку библейского сказания о царе Ахаве, Иезавели и пророке Илие. Здесь сюжет еще более заострен. Правящая верхушка противополагается массам — народу. Фоном пьесы опять-таки является голод и народные бедствия, которые бог насылает на Иудею (читай Испанию) за грехи развратной Иезавели и «богопротивного» Ахава. В первом действии пьесы имеется прекрасный монолог Илии, в котором он упрекает царя за то, что тот предался женщине, поклоняется чужеземным идолам и «пьет кровь невинных». «Я говорю тебе от лица бога (которого ты в слепоте своей проклинаешь), — заканчивает Илия свой монолог. — Пока не откроет он их по молитвам моим, сокровища этих туч, превращающие нивы в вертоград, будут замкнуты стальными и бронзовыми ключами и не источат дождя над твоим жалким царством, да погибнут и ты, и оно. Лучи испепеляющего жара превратят в кремень плодородные берега ваших долин. Скот не найдет себе пастбища, а человек пропитания. Чтобы раз навсегда было наказано ваше суемудрие (rebeldias). Я возвещаю вам от имени бога, которому поклоняется Израиль. А ты, царь, иди готовься к гибели, или вернись на стезю закона».

Как мы видим, голод здесь ниспослан за грехи не столько всего народа (как мы это имели в «Лучшей собирательнице колосьев»), сколько правящей верхушки — царя и его приближенных. Но, что еще замечательней, — в той же пьесе мы имеем сцену возмущения и убиения «злого царя» и его жены, совершаемых по воле божией, т. е. являющихся не беззаконием, а актом высшей справедливости. На престол вступает праведный Охозия. «Пурпур украшает царей. Пурпур да венчает и тебя, господин мой… Отомсти, владыка, за пророков, сирот, вдов! — восклицает в конце пьесы Рахиль, у которой Иезавель убила мужа Навуфэя. — Отомсти за юношей, ставших жертвами обмана, за стариков, угнетенных ужасом. Это царство явилось театром самого безбожного сладострастия, варварской трагедии, неслыханной жестокости, которые история когда-либо заносила в свои анналы…» По воле нового царя, которому массы передают свою власть, гибнет не только Ахав, но и семьдесят его сыновей, друзья и родные его и Иезавели.[21] Таким образом, на сцене происходит переворот, чуть ли не революция, узаконенная самим богом. Если в наши дни пьеса Тирсо еще не утратила своей заостренности, то в XVII веке она должна была производить сильное впечатление на зрителя.

Но неужели при тех взглядах, которые обнаруживает Тирсо в этих двух пьесах, в его творчестве нет прямых указаний на испанские дела, и он всегда скрывается за иносказанием библейской легенды? У Тирсо есть две пьесы на испанскую тему, в которых нельзя не видеть очень резкого выступления против королевской власти и системы фаворитизма в Испании. Правда, эти пьесы принадлежат Тирсо не целиком; с ним, повидимому, сотрудничал другой драматург (возможно, Хуан Руис де Аларкон), но сам Тирсо включил их во вторую часть своих «Комедий». Мы имеем в виду «Счастливый жребий дона Альваро де Люна и злосчастный Руй Лопеса де Авалоса», и «Злосчастную судьбу дона Альваро».

Обе написаны на историческую тему; сюжетом их является трагическая судьба двух талантливых министров Хуана II (1403–1454), принесенных в жертву этим слабовольным королем в угоду требованиям придворной клики и деспотического дворянства, с беззакониями которых они боролись. Даже Котарело-и-Мори справедливо усмотрел в этих пьесах попытку повлиять на королевскую власть. «Вторая часть пьесы о доне Альваро, — замечает он, — повидимому, была написана в ужасные минуты, предшествовавшие казни дона Родриго Кальдерона. И кто знает, может быть, те стихи, которые поэт влагает в уста раскаявшегося дона Хуана II, были своеобразной челобитной в пользу несчастного фаворита».[22] В обеих пьесах можно при внимательном чтении найти ряд мест, представляющих собой очень суровый и вполне заслуженный упрек, с которым поэт обращался к правящей верхушке, к королю, к его близким и к дворцовой камарилье. Особенно богатый материал в этом отношении представляют заключительные сцены второй части (акт III, сцены 14-я — 24-я), изображающие арест и гибель дона Альваро и запоздалое раскаяние короля. Зритель должен был выносить из театра самое грустное представление о королевской власти и о ее справедливости. История дона Альваро де Люна, отобразившаяся в ряде народных романсов, конечно, не была для него нова, но ее драматизированный пересказ и сценическое воплощение заостряли ее трагический смысл. Приходится ли при этих условиях удивляться, что театр Тирсо не замедлил обратить на себя внимание светских властей, наложивших роковой запрет на его творчество?

Однако мы не должны переоценивать глубины этих оппозиционных настроений Тирсо. Их наличие заставляет нас, правда, поместить его на крайнем оппозиционном крыле группы Лопе де Вега. Из всех писателей, к ней принадлежащих, Тирсо обладал наибольшей резкостью языка и смелостью суждений. Рассмотренные нами пьесы, а также его личная судьба вполне подтверждают эту характеристику. Но, констатируя с полной очевидностью болезнь и осуждая порочность королевской власти, Тирсо в установлении средств борьбы с нею твердо стоял на точке зрения правящего класса. Как мы помним, последний выдвигал две идеи: с одной стороны, церковные круги настаивали на всеобщем покаянии, необходимом для умилостивления божьего гнева, а с другой — духовные и светские идеологи насаждали идею союза короля с народом. Оба эти средства спасения выдвигает и Тирсо. Мотив покаяния является одним из наиболее характерных для всего его творчества. Мы находим его у Тирсо как в простейшей форме («покаявшийся грешник спасается»), так и со всевозможными осложнениями сюжета. Очень характерными в этом отношении представляются две вошедшие в наше издание пьесы: «Осужденный за недостаток веры» и «Севильский озорник». В первой из них мы имеем противопоставление отшельника Пабло, отчаявшегося в милосердии божием и в результате гибнущего, спасающемуся разбойнику Энрике. Основную мысль пьесы, ее целевую установку дает нам романс «пастыря доброго», разыскивающего заблудшую овцу:

Оскорбивший бога должен
Обратить мольбу к нему.
Милосерд он, и в прощеньи
Не откажет никому.

В «Севильском озорнике» мотив покаяния также является основным. Здесь целевую установку пьесы дает стих: «Вы слишком долгий срок сулите» («Tan largo me lo fiáis»). Именно таков заголовок одной из редакций комедии, приписывающей ее Кальдерону. Интересно отметить, как Тирсо в этом случае использует бродячие сюжеты об оскорблении мертвого и о «нераскаявшемся грешнике». Он придает своему герою черты «всенародного» оскорбителя. В пьесе проходят четыре жертвы Дон-Хуана и, соответственно с этим, четыре социальных слоя. Дукеса (герцогиня) Изабелла принадлежит к высшему дворянству, состоящему в родстве с королями, донья Анна де Ульоа — представительница средней, основной его массы, т. е. городского класса, Тисбея — рыбачка, Аминта — крестьянка. Оскорбление распространяется не только на каждую из героинь, но и на всю ее семью. Тирсо, изображая своего Дон-Хуана сыном фаворита, бьет по фаворитизму, характерному для феодально-клерикальной Испании XVI–XVII веков. Эта социальная линия, очень четко выдерживаемая Тирсо, значительно стирается у его подражателей,[23] сосредоточивающих свое внимание на гордом вызове, который Дон-Хуан бросает небу. Но и здесь продолжатели в ряде случаев снижают образ, подыскивая для преступника смягчающие обстоятельства и наделяя его привлекательными для зрителя чертами. Дон-Хуан Тирсо — совсем иной. Кроме мужества и ловкости, в нем нет ни одной черты, которая привлекала бы к нему человеческое сердце. Зато тип Злого грешника — народного оскорбителя выдержан автором мастерски.

Что касается идеи союза короля с народом, то и здесь творчество Тирсо дает очень обильный материал. Каким рисовался самому поэту идеальный строй? Мы не очень ошибемся, если признаем, что Тирсо в данном случае стоял целиком на точке зрения одного из крестьян-героев комедии «Богородица Оливковой рощи». «Крестьянин должен пахать, сеять и собирать урожай, купец торговать на ярмарках и рынках, солдат заниматься ратным делом, ученый углубляться в науку, врач лечить, женщины рядиться, дворянство веселиться, а короли вести войны».

Образ «доброго короля», правящего в союзе с народом, очень четко представлен Тирсо в комедии «Счастливый жребий дона Альваро де Люна» (часть I, акт I, сцена 3-я). «О как хорошо, с каким искусством — говорит здесь Руй Лопес, обращаясь к Хуану II — то строго, то благостно заставлял себя страшиться и любить отец ваш дон Энрике!»

Рассказав анекдот, свидетельствующий о бережливости и неприхотливости дона Энрике, Руй Лопес восклицает: «Я как сейчас его слышу. Как часто повторял он следующее мудрое изречение: „Для меня проклятия моего народа, который служит мне с такой любовью, страшнее и горше, чем оружье мавров“». — Вот слова великого короля. Далее, во всей первой части, да, пожалуй, и во второй чувствуется это противопоставление двух королей — доброго, т. е. правящего в союзе со своим народом, и злого, опирающегося на фаворитов, придворную клику и крупных вассалов.

Большой мастер рисовать женские образы и тонкий знаток женской психологии, Тирсо сосредоточивает свое внимание на фигурах тех испанских королев, которые, по его мнению, больше всего отвечали своему историческому назначению.

Как у Лопе де Вега мы находим образ «доброго короля», так Тирсо рисует фигуру «доброй королевы». Он выбирает для этой цели Марию де Молина и так называемую «собирательницу Испании» — Изабеллу Католическую. Вдова Санчо IV Мария де Молина прославилась искусством, с которым она, несмотря на величайшие трудности, управляла королевством во время несовершеннолетия своего сына Фердинанда IV.[24] Марии де Молина Тирсо посвятил комедию «Благоразумное в женщине», одну из лучших пьес своего исторического театра. «Материнская любовь, чувство долга и королевского достоинства Марии де Молина; любовь к интригам, тщеславие и алчность, доходящие до измены и преступления, у братьев умершего короля и крупных вассалов короны; ужасающий распад всей общественной жизни, растущая нищета народных масс, из которых выжимают все соки королевские агенты и которых эксплоатирует вельможное дворянство, полный упадок земледелия, рост бандитизма, восстание городов, сорганизовавших так называемые братства (Hermandades)», — вот главнейшие события, которыми, по меткой характеристике французского испаниста Альфреда Морель-Фацио, посвятившего специальную работу «Благоразумию в женщине»,[25] был отмечен этот период в жизни Испании. Сличение с главными историческими источниками (и особенно с «Хроникой достославнейшего короля дон Фернандо», вышедшей в Вальядолиде в 1554 г.) приводит Мореля-Фацио к следующему выводу: «Тирсо, — говорит он, — читал „Хронику“, как художник. Изощренное чутье показало ему, что он должен был использовать, и он избрал эпизоды с сильным драматическим эффектом». Он упростил действие, сократив число героев, но ввел ряд новых лиц, отсутствующих в «Хронике». В изображении характеров он, однако, не только остался верен историческому рассказу, главным образом благодаря наличию сильной во всем испанском театре народной струи, но даже несколько усилил его. Особенно это сказалось в изображении самой Марии де Молина, выступающей в пьесе Тирсо в благородном облике женщины, которая соединяет в своем лице «твердость характера, мужество и мудрую осторожность». В своей борьбе с алчной родней малолетнего короля и крупным дворянством Мария де Молина опирается на представителей низшего сословного круга — двух Каравахалей и Бенавидеса, представляющих в пьесе интересы мелких служилых дворян. Мария де Молина побеждает именно в союзе с этими последними.

Еще с большей резкостью ту же тему союза доброго короля с низшим сословием — с народом, помогающим ему в «установлении порядка в государстве», ставит другая пьеса Тирсо — «Антона Гарсия», героиней которой является полулегендарная крестьянка из города Торо. Критика упрекает Тирсо в преувеличениях, которых он не сумел избежать в драматической обрисовке этого образа, наделив его слишком грубыми чертами. Но Тирсо поступал, повидимому, сознательно. Для него главный интерес представляло сопоставление двух женщин — королевы доньи Изабеллы Католической — носительницы идеи королевской власти, и Антоны Гарсии, олицетворяющей «подлинный народ», поддерживающий законную власть королей в борьбе с претендентами и крупным дворянством. В комедии Тирсо это сопоставление проводится с большой четкостью, начиная с первой встречи обеих героинь — королевы и крестьянки — на свадьбе у последней и кончая заключительными стихами, где он обещает написать продолжение, в котором, вероятнее всего, хотел изобразить историю превращения добродетельной Антоны Гарсии в графиню де Пенамакор. Комедия Тирсо дает четкий ответ на вопрос, за какие свойства, по мнению поэта, любит «народ» идеальную носительницу королевской власти в лице Изабеллы. В сцене шестой первого акта Антона Гарсия на вопрос влюбленного в нее португальского графа Пенамакора, принадлежащего к числу противников Изабеллы, за что она любит последнюю, отвечает: «За то, что она святая… что она хороша, как солнце, разумна, как священник, мужественна, как испанка, что у нее русые волосы, напоминающие цветом пшеницу, что она бела, как снег, и мила (gentil), как крестьянская пашня».

Противопоставление дворянства, поддерживающего незаконных, с точки зрения пьесы, претендентов на кастильский престол донью Хуану и ее мужа, дона Альфонса, и крестьянства, отстаивающего права Изабеллы и Фердинанда, в «Антоне Гарсии» проводится с такой последовательностью и четкостью, что его приходится отнести целиком на счет художественного замысла Тирсо. В пьесе это в сущности основной мотив. Весь второй акт посвящен этому противопоставлению. Дворяне, явившиеся в Торо, призывают крестьян признать власть претендентов. Уже в заключительной, седьмой сцене первого акта один из дворян — Васко, говоря об успехах доньи Хуаны и радуясь тому, что вся знать и духовенство находятся на ее стороне, дает следующую презрительную оценку крестьянству: «Правда, нам мешают плебеи и землепашцы, но сельские оброчники не имеют никакого значения». Этот мотив с особой силой звучит в сценах первой и четвертой второго акта, где представительница дворянства, донья Мария Сармиенто, обращается к крестьянам с оскорбительной речью, называя их «варварами, тупоумной чернью». «Да разве вы можете понять, чему вы сами рукоплещете и что отвечает вашим интересам? Скажите, где вы изучали право и какая школа утвердила вас в ваших мнениях? Разве были когда-нибудь борозды, проводимые грубым плугом, достаточным юридическим обоснованием, написанным крестьянской рукой, а кнут погонщика — его подтверждением?»

Ответная речь Антоны Гарсии построена на тему: «Глас народа (в данном случае крестьянства) — глас божий». Во время следующего за этим столкновения между дворянами и крестьянами Антона Гарсия обращается к своим сторонникам с необычайным для того времени словом «товарищи» (companeros).

Мы подробно остановились на этой пьесе, так как в ней, как в фокусе, собраны все идеи, которые особенно свойственны социально-политической стороне творчества Тирсо. Тут и ясно выраженные оппозиционные настроения, и любовь к простому народу, к массам, и идея союза последних с королем. Мы видим, что Тирсо, несмотря на ясное понимание недостатков существовавшего в стране режима и свое отрицательное к нему отношение, не мог, в силу своей принадлежности к правящему классу, освободиться от идеологического гнета своего времени. К нему вполне применимы поэтому слова А. В. Луначарского о Лопе де Вега и его школе относительно «неспособности испанской интеллигенции, непосредственно творившей искусство, перерасти королевскую власть». Как бы то ни было, театр Тирсо — замечательный источник для изучения политико-социальных сдвигов и классовой борьбы в Испании конца XVI — начала XVII веков.

Но не только в этом отношении комедии Тирсо дают один из наиболее надежных ключей к пониманию эпохи. Они являются также незаменимым материалом для изучения современной автору общественности. Об этом значении испанского театра (особенно Лопе де Вега) писалось много. На русском языке имеется труд Д. К. Петрова, на французском — замечательная работа А. Мореля-Фацио «Испанская комедия XVII века…» и т. п. Однако нельзя сказать, чтобы эта сторона испанской драмы была хорошо изучена. Почти никто из исследователей не подходил к ней с точки зрения классовой борьбы или просто экономического и социального кризиса, который переживался в XVI–XVII веках Испанией. Никто, например, не задавался вопросом о том, какое место занимал театр в литературной политике правившего тогда в стране клерикально-феодального меньшинства. В результате у большинства исследователей создавалось преувеличенное представление о «национальности» Лопе де Вега и его школы, и ни один ученый не мог ответить на вопрос, чем было вызвано резкое падение испанской драмы в XVIII веке. Выходило так, что театр Лопе де Вега и Кальдерона, являвшийся «национальным» (т. е. народным) в XVII веке, перестал быть им через пятьдесят-семьдесят лет.[26]

К такому же неверному выводу пришло большинство ученых испанистов и при изучении бытовых элементов испанского театра. Прежде всего многие из них вообще сомневаются в возможности восстановить быт эпохи на основании испанской драмы XVI–XVII веков. Другие говорят о светлом фоне комедий Лопе-де-Вега и его продолжателей, об их оптимистическом характере, о полном отсутствии у них тенденциозности. Получается курьезный разрыв с испанским плутовским и реалистическим романом, о мрачных тонах которого говорят те же исследователи. А между тем, если мы станем на классовую точку зрения или хотя бы допустим существование правительственной и оппозиционной литературы, то увидим, что никакого разрыва в данном случае нет. Да и точно ли испанская комедия XVI–XVII веков отличается таким оптимистическим характером, как это хочется видеть отдельным исследователям, забывающим о наличии в стране чудовищного кризиса, так ли уж добродетельны ее герои и героини? Театр Тирсо и в этом отношении дает нам очень четкий ответ. Конечно, и здесь мы должны допустить определенный корректив, учесть целевую установку, т. е. основную тенденцию испанской комедии XVII века, а именно ее стремление внести устойчивые начала добродетели в семейно-бытовые отношения в испанском обществе, пришедшие в состояние полного распада. Героем Тирсо является хищный тип — продукт экономического и социального кризиса, ценой всякого рода преступлений добивающийся материального благополучия. Вокруг этого главного героя или героини, почти неизменно принадлежащих к средним слоям испанского общества, главным образом к городскому дворянству, вращается целый ряд второстепенных персонажей, также стремящихся нагреть руки за счет ближнего. Ум, ловкость, смелость, жестокость, показное благородство — вот черты, свойственные любимым героям испанской комедии XVI–XVII веков. Среди них особенно част тип «ветреного любовника», бросающего соблазненную девушку ради денег.

Вообще деньги, материальное благополучие являются основным двигателем всех ведущих персонажей. «Ветреному любовнику» в пьесе обычно противополагается его жертва, принадлежащая к тому же кругу среднего дворянства (реже из купеческой или крестьянской среды), пускающаяся на поиски обманщика и старающаяся вернуть его всеми доступными ей средствами. Типичными пьесами этого рода являются «Дон Хиль — Зеленые штаны» и «Севильский озорник». Иногда, правда, роли меняются. В центре стоит женский образ, такой же предприимчивый и хищный, как мужской. Чрезвычайно удачный образчик этого рода — комедия «Благочестивая Марта», которую читатель найдет в настоящем томе. Но каково бы ни было соотношение в испанской комедии ведущих персонажей, развязка всегда одна: все герои и героини возвращаются на путь добродетели. Внешним выражением этому служит церковный брак. В более редких случаях, когда автор не знает, как ему распутать слишком сложную интригу, на сцене появляется король. Принадлежность героев к среднему дворянству только способствует такой развязке. Финал испанской комедии, таким образом, находится в прямом несоответствии со всем ходом драматического действия. В большинстве случаев он просто нелеп и даже в таких прекрасных комедиях, как «Благочестивая Марта», ведет к художественному снижению заключительного акта пьесы. Развязку испанской комедии XVII века приходится опять-таки отнести на счет тенденции, проводимой авторами в соответствии с литературной политикой правящего меньшинства. Именно к семье, в которой клерикально-феодальные круги Испании XVII века видели один из самых прочных устоев, должен вернуться испанец, выброшенный на улицу жесточайшим экономическим и социальным кризисом, переживавшимся страной. Таким образом, глубоко реалистический по существу, испанский театр получал определенный корректив в согласии с интересами клерикально-феодальной верхушки и представлял элементы той же двойственности которые были присущи всей эпохе.

Что же дают нам комедии Тирсо в бытовом отношении? Можно прямо утверждать, что еще резче, чем творчество Лопе де Вега, они рисуют тип хищника, созданный эпохой, и ту среду, в которой он живет, движется и побеждает. Вот почему театр Тирсо является незаменимым подспорьем для изучения классовой борьбы в Испании XVII века. Социальное значение его еще более увеличивается благодаря его исключительным художественным достоинствам. Действительно, как художник Тирсо бесспорно стоит в первых рядах великих испанских драматургов XVI–XVII веков. Нам неоднократно на протяжении этого очерка приходилось говорить о реализме, как об основном свойстве художественного дарования Тирсо, который он сумел, несмотря на разлагающее влияние церкви, пронести через всю свою творческую жизнь. Реализм вообще является одним из характернейших элементов испанского национального театра. Реализм у Тирсо всегда подчинен определенному художественному замыслу. Отсюда та необычайно богатая гамма сложного восприятия и отображения действительности, которую мы находим в театре Тирсо.

Выше мы подробно говорили об отношении нашего писателя к реформе Лопе-де-Вега, к вопросу о роли пресловутых единств в драме. Если мы внимательно вглядимся в этот вопрос, то увидим, что позиция, занятая в нем Тирсо, является именно позицией художественного реализма. Как писатель он оставляет за собой право действия («вольности, предоставляемые поэтам самим Аполлоном»), пользуясь этим правом с большим чувством меры. В области композиции, творческого рисунка и диалога у Тирсо также силен момент художественного реализма, доведенного к тому же до большей степени совершенства. Мастер живой драматической речи, виртуоз стиха то нежного и задумчивого, то пламенного и быстрого, великий знаток стиля и особенности речи каждого класса, — Тирсо никогда не впадает в преувеличение. То же самое можем мы сказать о нем как о творце характеров. Какого бы героя и героиню он ни брал, будь то кастильский король, рафинированный испанский кавалер XVII века, грубоватый деревенский гидальго, продувной наперсник-слуга, простодушный пастух, покинутая возлюбленная или гордая библейская царица, — все его образы сохраняют художественную четкость. Они живут своей особой жизнью, но в них нет тех творческих преувеличений, которыми страдает испанская реалистическая драма под пером многих писателей эпохи. В этой художественной гармонии Тирсо и заключается одна из главнейших причин того очарования, которое производит его театр на нас. Среди великих испанских писателей того времени Тирсо является едва ли не самым совершенным художником. Он, конечно, уступает Лопе де Вега в количестве художественной продукции, в богатстве и изобретательности, в самом диапазоне дарования. С другой стороны, Кальдерон бесспорно сильнее его философской стороной своих драм. Но зато Тирсо бесспорно превосходит их обоих чисто художественным мастерством — уменьем отобразить жизнь в художественной форме, без всяких преувеличений, приведя в гармоническое целое разнообразные и часто разнородные явления созерцаемой им картины. Поэтому у Тирсо гораздо менее слабых комедий, чем у того же Лопе-де-Вега, а многие значительно превосходят образцы, созданные его великим современником и учителем.

Но в театре Тирсо есть еще и другая черта, обеспечивающая за ним прочную славу в мировом репертуаре. Комедия Тирсо эмоциональна, опять-таки в художественном смысле этого слова. Это свойство является особенно ценным для испанской драмы и для испанского писателя, так как именно на испанской почве и, в частности в драматургии, эмоциональность нередко вырождалась в ходульность, в трескучую риторику чувств. Достаточно вспомнить испанских драматургов XIX века, хотя бы тех же Соррилью и Эчегария.

Не свободны от этого греха ни Лопе де Вега, ни даже сам Кальдерон. Тирсо в этом случае проявляет поразительный для своего времени художественный такт. Его герои согреты глубоким, теплым чувством, они всюду говорят языком переживаемых ими страстей, достигающим в их устах большой силы и выразительности, но они всегда находятся под строгим художественным контролем автора. И это придает им еще большую социальную значимость.

Вот почему из всех испанских драматургов золотого века Тирсо оказался наиболее современным, наиболее созвучным нашей эпохе, почему именно он стоит сейчас в центре внимания руководителей испанского революционного театра.

Таким образом, в ряду знаменитых испанских драматургов XVI–XVII веков Тирсо как художнику принадлежит выдающееся место. Рядом с мощным, но в значительной мере стихийным дарованием Лопе де Вега, рядом с глубоким, но несколько оторванным от жизни творчеством Кальдерона стоит его продуманный художественный реализм.

Ф. В. Кельин.