Размер этих воспоминаний не дает мне возможности вывести ряд интересных типов заключенных в лагере Вольфсберг — 373. Однако, мне хотелось бы подчеркнуть, что, как в рядах арестованных, так и в рядах «тюремщиков», было много людей, которые, с той или иной стороны, являлись живыми доказательствами теории, что среди всех наций, народов и рас можно найти абсолютно положительных и отрицательных индивидуумов.

Я не была сторонницей немцев и никогда не сочувствовала нацизму во всех его проявлениях. В Вольфсберг я прибыла с определенным желанием провести линию между собой и остальными заключенными, считая, что я попала не в свою среду. Горе и страдания объединяют людей, сглаживают социальную разницу, уничтожают религиозные барьеры и стирают географические границы. Мне пошли навстречу, мне простили мою первую выходку, меня приняли в свою среду, и многим в моей последующей жизни я обязана женщинам и мужчинам, проведшим со мной время за колючей проволокой. Чувство благодарности никогда не побледнеет в моей душе.

В среде наших «тюремщиков» я тоже нашла превосходных людей, которые видели в нас не врагов, не заведомых преступников, а тех, кто страдает и поэтому заслуживает помощи и внимания. Эти люди нами тоже забыты не будут. Точно так же те, кто не хотел на своих плечах нести общий крест, а всяческими средствами старался облегчить свою судьбу и первым дорваться до свободы, оставили у нас навсегда чувство брезгливости и отвращения.

* * *

По правилам, за нашей «добродетелью» следили англичане. Это имело свой тюремный смысл. Мне неизвестно, по какому закону, но из лагеря не выдавали ни на расправу в другие страны, ни на суд беременных женщин. Кроме того, в зависимости от поведения женщин в лагере, удавалось сохранить дисциплину. Для усмирения всех порывов, все заключенные получали ежедневно в хлебе и питье громадные дозы брома. Он чувствовался по вкусу, и, кроме того, мы замечали его действие как на организме, так и на функциях мозга. Люди становились крайне рассеянными и забывчивыми.

Все же, конечно, жизнь брала свое. Молодые девушки и люди влюблялись друг в друга на расстоянии, искали возможности переглянуться, встретиться на прогулке, хоть незаметно коснуться руки, локтя. Маленькие записочки, тем или иным способом, летели из нашего блока в мужские, и обычно местом центральной почты были или баня или лазарет, где можно было что-то оставить на условленном месте. Этому флирту потакали старшие, видя, как изнывают в тоске молодые. Однако, мы очень следили за тем, чтобы никто не перешел границ, если этому указывалась хоть минимальная возможность, потому что это отозвалось бы на общей жизни лагеря, и новые меры наказаний и репрессий отразились бы на всех.

В особенности, конечно, мы были против какого-либо заигрывания с английской стражей, среди которой находились те, кто думал, что, за папиросу или шоколадку, можно облапить и поцеловать заключенную девушку или женщину.

Не все среди нас были строгих правил, и несколько раз «штубенмуттер» должны были обращаться к фрау Йобст с просьбой «отчитать» ту или иную заключенную. Однако, все их преступление заключалось в том, что они «делали глазки» часовым, когда те проходили на свои посты, и, если они швыряли им через ограду папиросы, поднимали их с благодарностью.

«В порядке организации» появился вопрос об образовании «суда чести». Каждая «корпорация» выставила от себя кандидаток. Партийные дамы, почти все на возрасте, отказались от этой роли, и суд был выбран среди молодых. В него вошло семь заключенных, которым было доверено рассматривать дела, выносить решение и приводить его в исполнение. От «военных» в этот суд вошла и я. За все время нам пришлось только раз судить одну девушку и выполнить приговор, но, кроме того, мы провели две забастовки, из которых одна была забастовкой голода.

Однажды, в середине лета 1946 года, к нам прибыла партия женщин, среди которых была одна, очень молоденькая девушка, аристократического происхождения. Ее рост был не в ее пользу, и наши сразу же окрестили ее «гренадером», но, при всем этом, она была очень хороша собой: голубоглазая, румяная, с чудными ровными белоснежными зубами и очаровательной улыбкой. Ее волосы, цвета спелой ржи, вились от природы. По неряшливости, она редко причесывалась, и ее голова была полна мелких, беспорядочных кудряшек. За это последовала другая кличка для нее — «путцволле», или, в вольном переводе, «швабра».

Эльфи фон Ш. была взбалмошной особой. Она противилась всей нашей собственной, внутренней дисциплине, не признавала авторитета старшей блока, своей «штубенмуттер», и смеялась, когда узнала о существовании «суда». Ленью она отличалась невероятной. Кровать ее постоянно убирали старушки, в чью комнату она попала. Они, для порядка, мыли ее миску и ложку и, в конце концов, стали мыть ее грязное белье, которое она носила, по ее собственным словам, «до потери сознания».

Эльфи никогда не говорила нам, почему она была арестована. Она любила рассказывать о своих связях, о родстве с маркграфами такими-то, баронами такими-то и фюрстами «фон-унд-цу». Симпатий она к себе не вызывала, но мы привыкли уживаться с самым неожиданным элементом, и, если бы не ее поведение, она жила бы своей неопрятной жизнью до дня свободы.

Постепенно заключенные женщины стали замечать незнакомые нам раньше явления. Сожительницы Эльфи по комнате рассказывали, что она вставала ночью, уходила из барака и долго не возвращалась. За ней стали следить.

С десяти часов вечера, то есть с момента, когда по блокам тушилось электричество, женщинам запрещалось гулять и вообще выходить за пределы барака. Эльфи искали по комнатам, в умывалке, в уборной и, наконец, осторожно вышли на двор. Светила луна. Ночь была тихая и ясная. Тепло…

У передней ограды, у самых ворот, стояла высокая фигура «путцволле» в ночной рубашке, и по другую сторону — молодой, маленького роста, солдатик. Его руки, с риском быть израненными о колючки проволоки, которою были в квадратах заплетены ворота, крепко обнимали заключенную. Долетали какие-то слова, шепот, смех.

Очевидно, свидание было подготовленным, и солдатик проскользнул к нашему блоку в паузу между двадцатиминутными интервалами, в которые делался обход лагеря.

Сожительницы Эльфи вернулись в комнату и легли на койки, молча поджидая ее. Девушка вернулась скоро. Вошла тихо, на цыпочках, и бросила на свою постель круглую коробку с папиросами, спички и шоколад.

На следующее утро «суду чести» были предъявлены обвинения и доказательства недостойного поведения «швабры».

Мы собрались, выслушали и, приняв во внимание возраст сожительниц Эльфи, очень строгих старушек, отнеслись к обвинению не скептически, но с осторожностью. Вызвали Эльфи. Она пришла, румяная, веселая, растрепанная, в грязной блузке и ни разу не стираных крапивных штанах.

Девушке было передано все, что нам рассказали старушки. Она залилась беспечным хохотом. — А какое вам всем собачье дело? Я — хозяйка своего имени и своего тела. Мне родители не смели запретить делать, что я хочу! Катитесь вы все к чорту! Мне нужны папиросы, и я люблю сласти. Каким путем я их добыла, вас не касается.

Фыркнув нам в лицо и сделав неприличное и вызывающее движение телом, «швабра» вылетела из комнаты.

Цинизм признания того, что мы даже не могли предположить, считая, что «аристократическая» Эльфи просто флиртует с солдатами, привел нас в оцепенение. Это был позор! Позор, который ложился на всех женщин, всех девушек из лагеря Вольфсберг. Этому должен быть положен радикальный конец.

«Суд» продолжил заседание. Вскоре был вынесен приговор, который должны были привести в исполнение следующей ночью. Из каждой «корпорации» были выбраны сильные и бесстрашные молодые особы. В отряд для экзекуции вошли и некоторые члены суда. Всем были розданы белые платки для того, чтобы завязать ими головы. Для всех были заняты и розданы синие «треннингсанцуги», трикотажные куртки и штаны, которые немцы употребляли, как верхнюю одежду, для спортивных состязаний. Их имели многие женщины.

После вечернего построения и переклички, экзекуторы не пошли спать в свои комнаты, а собрались в одной, соседней с Эльфи. Она, очевидно, ничего не подозревала. Около полуночи «швабра» опять выбралась из комнаты и пошла к воротам. Из-за дверей барака, через стекло, «комиссия» утвердила все подозрения. Когда Эльфрида вернулась в свою комнату, причмокивая и с наслаждением грызя шоколад, двери открылись, и в помещение вошли шесть одинаковых фигур, в одинаковых синих «тренерках», с белыми платками на головах. Эльфи уже лежала на своей койке и буквально не успела крикнуть, как ей уже был зажат рот, и в воздухе свистнули кожаные ремни. Порка продолжалась недолго, но очень эффективно. Известное место, назначенное для подобного вида взысканий, было исполосовано вдоль и поперек. Вслед за тем два ведра холодной воды были вылиты на дергающуюся, рыдающую фигуру и все постельные вещи…

Шесть теней исчезли и быстро, почти ползком разбежались по своим комнатам. «Тренерки» были сорваны вместе с платками и спрятаны под соломенными мешками.

Освободившись от крепких рук, Эльфи спрыгнула с кровати и с диким воплем бросилась в комнату к фрау Йобст. До утра она там рыдала, угрожала, проклинала и требовала наказания виновных.

«Старшая» должна была утром, еще до построения, сообщить «моське», маленькому сержанту-майору, о происшедшем. Перекличка была отложена. Завтрак не выдали. Часов около одиннадцати, наконец, открыли наш блок, и в него вошли фрау Йобст, сержант-майор, четыре солдата и наш кипер.

Построили. Сержант-майор вызвал Эльфи фон-Ш. и приказал ей перед всеми нами рассказать, что с ней произошло. Рыдая и поднимая выше меры свою юбку, «швабра» рассказала о «терроре».

— Причина? — спросил деловито «моська».

Эльфи молчала.

— Желает кто-либо объяснить причину порки этой молодой особы? — спросил он таким же деловитым и сухим тоном.

— Да! — вырвалось из сотни горл.

— Вы желаете выслушать обвинения? — еще суше сказал сержант-майор, обращаясь к Эльфи.

— …Нет!

— Вы можете опознать тех, кто вас порол?

— Н-н-н-е-т!

— Дисмист! — гаркнул моська, распуская нас из строя, и прибавил. — Какое нам дело, что происходит в бараке? А насчет солдат позабочусь я!

Безобразия после этого прекратились.

* * *

Случай Элизабет Буцины, конечно, нельзя сравнить с «судом» над Эльфи фон-Ш. Он нам в особом свете показал одного из офицеров ФСС, прибывшего в наш лагерь в тот памятный день, 18-го июля, когда я получила мою единственную посылку, и когда я узнала о расстреле генерала Михайловича.

Возвращаясь к тем событиям, я вспоминаю мою реакцию. Вернувшись в комнату и выплакав свое горе, я внезапно решила пойти в ФСС и потребовать свидания с Зильбером. Разговор с ним, расписка, которую я ему дала, встали передо мной, и мне хотелось бросить ему в лицо все, что я почувствовала. Храбрость? Нет! Простой порыв отчаяния и, возможно, взрыв протеста, который накоплялся в течение времени.

Выскочив в открытые ворота нашего блока, я быстро пробежала десяток шагов до входа в барак ФСС. В дверях я столкнулась с незнакомым офицером в чине капитана, который, с юмором осмотрев меня с ног до головы, сказал: — А это что еще за фигура?

В лагерной черной рубахе, но в немецких бриджах и сапогах, я, наверно, выглядела странно и вызывала смех у тех, кто меня не знал и не знал, что весь мой гардероб состоял только из этих реликвий прошлого и лагерного тряпья.

— Я хочу немедленно говорить с сержантом Зильбером.

— Его нет. Он больше десяти дней тому назад отправлен в санаторию для легочных. Что вам от него нужно?

Мой порыв остыл. Ни с кем, кроме Зильбера, я не могла говорить о том, что во мне кипело еще секунду тому назад.

— Кто вы? — спросил капитан.

Я назвала имя, фамилию, чин, номер по лагерю и повернулась, чтобы улизнуть от дальнейших расспросов.

— Очень приятно. А я — капитан Шварц. Ваш новый «пен-офисер». Буду от ФСС заведовать всей внутренней жизнью лагеря! — Заметив мое нетерпение и желание уйти, он прибавил: — Не будьте такой строптивой, «блонди», я вам еще понадоблюсь.

На лице капитана Шварца блуждала улыбка. В ней было много юмора и иронии.

— К вам сегодня прибывают новые женщины. Среди них есть один фрукт… Ну, в общем, вы сами увидите. Гуд бай!

* * *

«В общем», я «увидела».

Новоприбывших, после осмотра, который происходил в «английском дворе», доставили к нам незадолго перед вечерним построением. Они были «чем-то новым» в нашем зоологическом саду. Первой бросилась в глаза рыженькая, очень красивая женщина лет сорока, прекрасно одетая, с детским, херувимским выражением на лице и в ясных, громадных, по-кукольному голубых глазах. За ней англичане (!), внесли шесть чемоданов! Добротных, кожаных, тяжелых чемоданов. Такие к нам еще не попадали!

В этой небольшой партии все дамы были хорошо одеты, в выглаженных костюмах, белоснежных блузках, в туфлях на высоких каблуках, в тонких чулках. Наша «шпионка», Гизелла Пуцци, произведшая в свое время сенсацию яркой подкраской лица и такими же яркими итальянскими светрами и платочками, теперь совершенно померкла в наших глазах. Эти дамы… они были причесаны у парикмахеров, и от них пахло духами!

Второй странной особой была тоже рыжая, но крашеная женщина с черными, восточной формы, глазами. Она стояла в стороне от прибывших и нервно курила. Фрау Йобст, принимавшая их от нового капитана, Шварца, выглядела более, чем смущенной. По выражению ее лица и жестикуляции, мы поняли, что она почему-то поставлена лицом к лицу с очень тяжелой проблемой.

В перекличке новые не участвовали. Их отвели, оставив вещи в коридоре барака № 1 нашего блока, в лазарет, на физический осмотр.

Часов около восьми вечера в окно нашей комнаты просунулось лицо херувима с рыжими волосами, и раздался совершенно детский, девочки лет четырех, голос: — Ко овде говори српски? Я сам Джинджи. Дай да се упознам! (кто здесь говорит по-сербски? Я — Джинджи. Давай знакомиться!) — все с невероятным немецким акцентом.

Не могу сказать, чтобы я была любезна с этой рыжей головой, и, после всего пережитого в этот день, меня раздражал и запах духов, и яркая краска губ, и подведенные глаза, а больше всего этот аффектированный детский голос. Тем более, что сербская фраза, вероятно, для убедительности, была закончена совсем непечатным ругательством.

— Приходите завтра! — резко ответила я. — У нас не принято знакомиться через окно, и мы привыкли уважать вечерний покой каждой комнаты. Неприглашенные сначала стучат в двери и просят разрешения войти.

— Я тебе не разумела! — растерянно ответила рыженькая. — Я мало говорим и разумем српски. Я сам мислила ти будет радостна!

Милая, милая «Джинджер» Ш., рыженькая, получившая эту кличку так, как я получила свою! Меня все англичане звали «блонди», что меня приводило в ярость, Анне-Мари Ш. нравилось быть «Джинджи». Это, как она говорила, ее молодило.

Впоследствии мы стали большими друзьями, и все женщины, даже «высокоморальные старушки», партийки, осуждавшие всякую вольность, подмазку, анекдоты, обожали эту «рыжуху» и старались, чем можно, облегчить ее жизнь.

Джинджер была шпионкой. Настоящей, большой шпионкой немецкой армии. В партии она не состояла и вела работу, как патриот. Она говорила превосходно на шести языках и немного болтала по-сербски и русски. До приезда в Вольфсберг она содержалась сначала в особом отделении при штабе английской армии, где прошла через «фабрику лимонада», то есть старательное выцеживание всех сведений, затем короткое время была в Вене, где ее «выцеживали» американцы и французы, и только потом уже была отправлена к нам. Отношение к ней было «деликатным». Находясь под арестом в штабе и в тюрьме, она еженедельно имела визит парикмахера, могла отдавать свои платья в чистку и до Вольфсберга ни разу не нарвалась на грубость. По происхождению она была из дипломатической немецкой семьи. По профессии мирного времени — драматическая артистка.

Но вернусь к тому вечеру. После моего ответа, голова Джинджер исчезла в темноте ночи, и мы, обитательницы нашей комнаты, погрузились в тихие разговоры. На столе лежали пришедшие посылки. Моя коробочка и большой пакет Финни Янеж, присланный ее сестрой. По правилу, все делилось на равные части, и затем каждый распоряжался продуктами, как уж мог сберечь и удержаться, чтобы не съесть все сразу.

Только что мы приступили к этой работе, от которой у всех, а в особенности у «маленьких», Бэби Лефлер и Гизеллы, потекли слюнки, раздался стук в двери.

Вошла бледная и расстроенная фрау Йобст.

— Мэйнэ дамен! — начала она смущенно. — Я пришла к вам с большой просьбой от всех старших заключенных. Среди новоприбывших находится некая Элизабет Буцина. Она, пока я вам не имею права объяснить причину, находится на «особом положении». Она… еврейка. Греческая подданная… У нее, как мне сказали, отвратительный характер… Она вызывает всех окружающих на скандалы, провоцирует и пользуется своим происхождением… У вас в комнате одна пустая кровать…

Другими словами, нашу «скандальную» комнату принесли в жертву. «Старушки» или «ареопаг», как мы их называли, решили, что мы сумеем по-шекспировски провести «укрощение строптивой», и «что у нас для этого достаточно крепкие нервы и «глубокие желудки».

Мои подруги смотрели на меня вопросительными глазами… Я была «старшей», «штубенмуттер». Мне верили.

Фрау Йобст мяла в руках маленький платочек. Впервые я видела в глазах этой женщины затравленность, страх и мольбу.

Мы согласились. Но с одним условием. В случае крайней необходимости — дальнейшее пребывание нежелательной сожительницы будет вынесено на «суд чести».

Через несколько минут к нам в комнату вошла, с переброшенным драгоценным меховым манто из шеншилей (это летом-то!), Элизабет Буцина.

Вид у нее был непринужденный. Закрыв двери перед самым носом сопровождавшей ее фрау Йобст, она, не выпуская из р?к манго и небольшой чемодан, громко заявила:

— Меня зовут Элизабет Буцина. Я — еврейка и прошу это зарубить у себя на носу. Нахожусь я здесь по недоразумению, которое скоро будет выяснено. Любить меня и жаловать вам не придется. Я презираю «наци» и считаю их всех свиньями! Вас я к ним не причисляю просто из… сожительских причин. Понятно?

Нам было понятно, и мы увидели, что наши желудки, действительно, должны быть глубоки, и нервы — как канаты.

Я вызвала Гретл Мак в коридор. Она была самой старшей среди моих сожительниц. Мы с ней посоветовались и решили, держа ухо востро, не поддаваться на провокации и вести себя так, как будто к нам в комнату вселили просто «одну из нас». Никакой разницы не делать и придерживаться всех, жизнью созданных, правил.

Вернувшись, мы, наконец, приступили к разделу содержимого посылок и разложили его на равные части, включая сюда и новоприбывшую.

Она сидела на постели и жевала шоколад, который вынула из сумки. Я позвала ее и сказала: — Фрау Буцина, мы всегда делим то, что кто-либо из нас получает с воли. Вот ваша часть.

Буцина встала, подошла к столу и, наморщив нос, посмотрела на ломтики сала, кучки домашних печений, чашки с сахаром, манную крупу, рассыпанную по бумажкам, макароны, картофель и, наконец, мои жалкие сухари, орехи и разрезанные на кусочки румяные яблоки.

— Ах, какая сентиментальность! — фыркнула она презрительно. — «От сердца к сердцу!» Что я должна делать с этими макаронами или картофелем? Прижать их к груди и плакать от благодарности? Заберите их себе, Мне ваша любезность не нужна. Я буду получать еду из английской кантины. Мне это обещали.

Она вернулась на кровать и продолжала есть свой шоколад.

Мы переглянулись. Начало было положено, говорили наши взгляды.

…Вражда была глухая. Не только с нами. Со всем женским блоком. Со всем Вольфсбергом, включая сюда и наших киперов. Элизабет не выходила на построение и перекличку, каждое утро сказываясь больной. Элизабет отказывалась убирать не только нашу комнату, когда очередь падала на нее, но она ежедневно оставляла неубранной свою постель, выходя на двор, и этим заставляла нас застилать ее до прихода английской инспекции. Два раза в неделю мылась и убиралась наша умывалка, уборная и весь длинный коридор. Делалось это по- комнатно. Мы все выходили на работу в голландских сабо, старых крапивных брюках, брали швабры и щетки и дружной компанией, с шутками, пением, беготней, делали эту работу так, что она являлась до некоторой степени даже развлечением. Элизабет объявила мне, что она не будет убирать за «наци-швайн», за нацистскими свиньями.

Никакой еды она из английской кантины не получала, но ее чемоданы, как мы увидели, содержали исключительно пищевые продукты. Тяжелый багаж она предпочла сдать в лагерный вещевой склад. Мы просто интересовались, на сколько времени ей хватит этого запаса.

Конечно, мы расспросили приехавших с Буциной женщин, и нам рассказали, что она не была с ними в венской тюрьме, а пожаловала под конвоем на джипе в последнюю минуту перед отправкой в Вольфсберг. Никто не знал, откуда она, за что ее арестовали, в чем она обвинялась.

Всю дорогу из Вены, — а путь был длинный и мучительный из-за жары и духоты в грузовике-коробке, — Буцина не разговаривала с арестованными женщинами, а старалась втянуть в разговор сопровождавших их капитана Шварца и сержанта Брауна.

— А они? — спросили мы с интересом.

— Она обращалась к ним по-немецки, по-английски, даже на смеси польского и идиш, но они ее абсолютно игнорировали, как пустое место.

— …Хммм! — глубокомысленно отметили мы это обстоятельство.

Не раз впоследствии я вспоминала слова капитана Шварца о приехавшем из Вены «фрукте». На первых порах мы думали, что это относилось к нашей Джинджер из-за ее яркой наружности, ее артистической и шпионской профессии, но она была не «фруктом», а ангелом. Ее роскошный багаж таял с каждым днем, и, выпущенная на свободу, она вышла с двумя маленькими чемоданчиками. Все содержимое других, и самые чемоданы, ее драгоценности и меха Анне-Мари Ш. отдавала сержантам ФСС и посещавшим лагерь английским офицерам за папиросы и продукты, которыми она снабжала весь женский барак, в особенности сдавших и ослабевших старушек и молодое поколение.

Мы имели возможность убедиться, что капитан Шварц говорил об Элизабет Буцине.

* * *

Новый «пен-офисер» сразу же заинтересовался жизнью лагеря. День за днем он посещал блоки, заходил во все бараки, разговаривал с людьми. Правда, не все его шутки были удобоваримы, и за ними скрывались уколы иронии, но какой-либо недоброжелательностью они не дышали. Капитан Шварц побывал в «бункере» и, найдя там «забытых» людей, которых Кеннеди посадил на день-два за проступки против дисциплины и затем забывал отдать приказ об освобождении, Шварц их выпустил немедленно. Он несколько раз говорил с нашими докторами и вскоре, покинув лагерь на несколько дней, вернулся с большим багажом — медикаментами и хирургическими инструментами.

Он заинтересовался и «самодеятельностью» в лагере. Узнав, что у нас нет театра, который существовал в Вольфсберге в дни войны, когда лагерь был населен военнопленными, он приказал привести в порядок запущенный барак, поправить скамьи и срочно организовать труппу. Наша Джинджер вскоре стала ее примадонной.

Посещение театра совершалось, конечно, под строгим надзором киперов. Первые два ряда в зале давали 40 женщинам, затем садился ряд киперов, затем один пустой ряд, и, наконец, размещались мужчины. Капитан Шварц привез из города меловые краски для декораций, благодаря ему были из склада отпущены старые простыни и мешки для матрасов, на которых эти декорации писались. В мастерских разрешено было делать реквизит. С каким художеством и изумительной изобретательностью из банок от консервов и прочих лагерных отбросов делались доспехи для рыцарей, канделябры, люстры, кубки и т. д.

Любимыми программами были «Ревю-Бродвэй 373», «Вольфсбергиада» и так называемые «Риттерсшпиль», комедии времен Крестовых походов, все переложенные на наши наболевшие темы.

* * *

Однажды, обходя лагерь, капитан Шварц зашел и в женские бараки. Быстро пройдя по коридору, он постучался в наши двери. Такие посещения обычно вносили некоторую тревогу в наши сердца. Сразу же предполагали, что кто-нибудь проштрафился, или кого-нибудь поведут на допрос.

Однако, целью его прихода были не мы, а Элизабет Буцина, которая, как мы из их разговора узнали, послала тайком через кипера записку о желании с ним увидеться.

Поговорив с нами, капитан Шварц круто повернулся на каблуках в сторону, как всегда, «изнеможденно» лежавшей на койке Буцины и резко сказал:

— На чем основывается ваше желание со мной встретиться? Из вашей записки я не вижу цели. Не думаете ли вы, что нам с вами больше не о чем говорить? Или… у вас в голове созрел новый…

Он не договорил. Буцина ударилась в слезы, что-то причитая, но капитан вышел из комнаты, громко хлопнув дверями.

«Новый» что? — подумали мы. — «Новый донос», шепнула мне на ухо Гретл. — Увидишь.

* * *

Конец июля и начало августа были невыносимо жаркими. В комнатах было душно. Тяжело было спать ночью. Нам разрешили и на ночь оставлять открытыми окна, но их затянули колючей проволокой. Буцина протестовала против «сквозняков» и мелькания света блуждающих прожекторов с сторожевых вышек в окнах, говоря, что не может спать. Каждый вечер у нас были скандалы. Мы открывали окна, а она вскакивала и закрывала их. Все это сопровождалось бранью, в которой мы были не только «наци-швайн», но и похуже.

Прибегать к «суду чести» не было смысла? Ну, мешок на голову, ну, порка. А потом? Мы боялись, что все это будет переведено на «расистскую платформу». Казалось, правда, странным, что Буцина не пользовалась никакими привилегиями ни у Шварца, ни у Кеннеди.

Наконец, пришел день, когда лопнул этот нарыв. Я отсутствовала, будучи на уроке в лазарете. Когда я вернулась в их блок, меня у калитки встретили заплаканные девочки, Бэби и Пуцци.

— Ара, мы больше не можем! Гретл с ума сходит! Финни тоже ревет… Пока тебя не было, эта Буцина устроила скандал, назвала нас всех «продажными уличными девками», порвала несколько начатых нами фуражек и…

— И?

И… сделала «что-то» посередине комнаты!

— Не-ет! — недоверчиво протянула я. — Почему?

— Мы попросили ее выйти из комнаты, для того, чтобы перетрясти постели и подготовиться для вечерней мойки пола.

— И это было все?

— Пойди, спроси остальных! Будь это наша, заключенная, мы бы ее исколотили, но ее… Кто она, вообще? «Наседка» ФСС?

По дороге в барак я встретила Гретл Мак и несколько «военных» девушек. Они мне сказали, что решили прибегнуть к «воздействию».

Нужно было действовать и действовать срочно.

К тому времени я уже работала, по своему собственному желанию занимаясь с инвалидами, уча их разным кустарным ремеслам. Капитан Шварц зашел и в мою комнату и застал меня и моих подруг за кройкой и шитьем. Он с интересом рассмотрел разные вещички и даже как бы похвалил.

В нашей комнате царил невозможный беспорядок. Постели дыбом. Одеяла разбросаны, наши личные вещи тоже. Посередине пола — «корпус деликти» — лужа.

Буцина сидела за столом и что-то жевала. Уже с порога я встретилась с ней глазами. Это были не взгляды, а острые шпаги. Было ясно, что разговаривать нам не о чем. Идти к фрау Йобст, к киперу? Нет. Я предпочла, перескочив через все инстанции, обратиться прямо к «пен-офисеру», к капитану Шварцу.

Он сидел в своем малюсеньком, как кубик, барачке, который поставил на аллее между воротами в женский блок и входом в ФСС. Я постучала.

— Херейн марширен! — ответил его голос. Вошла. Увидев меня, он вдруг улыбнулся хитрой улыбкой и сказал: — А-а-а! Что-нибудь уже случилось? Не говорил ли я вам, что придет время, когда я вам понадоблюсь? Альзо? Ну, садитесь.

— Кэпт'н! Мне очень неприятно… Я боюсь, что вы подумаете…

— Я привык думать после, выслушав, что мне хотят сказать. Итак?

Было мучительно тяжело рассказывать все, от приезда Элизабет Бунины и появления ее в нашей комнате и до сегодняшнего дня и «мокрой демонстрации».

— Уэлл! — протянул капитан.

— Это не жалоба, кэпт'н. Мы не жалуемся. Мы не вмешиваем англичан в наши внутренние дела. В этом отношении мы не отстаем от мужчин. Не будь она…

— Еврейкой, — вставил Шварц, — вы бы набросили ей ночью одеяло на голову и… «дали жизни». Кажется, так говорят по-русски?

Я молча опустила голову.

— Видите, — начал он любезно. — Когда я вез Буцину в Вольфсберг по особому распоряжению, я знал, что произойдет скандал. В первый же вечер, прежде чем определить ее в какую-либо комнату, я советовался с фрау Йобст и сержант-майором. Мы просмотрели списки женского блока, и я узнал короткую характеристику каждой комнаты и ее «штубенмуттер». Мы выбрали вас. В вашем помещении нет «партейгенноссинен» (членов партии). Ваша комната имела другой дух. Простите за то, что мы вам сделали «испытание огнем». Я знал, что когда-нибудь лопнет терпение, и произойдет инцидент…

…Идите обратно и скажите вашим девушкам, что все будет в полном порядке. Было бы даже в том случае, если бы вы не пришли ко мне, а применили одеяла и кулаки.

— Элизабет Буцина никогда не была на привилегированном положении. Она хуже всех вас. Она хуже всех «наци» в Вольфсберге. Хуже всех «наци» в мире, во главе с Гитлером. Она делала деньги, устраивала свою жизнь, карьеру, предавая нацистам своих единоверцев, братьев по крови, соплеменников.

— Буцина, как ищейка, прикрываясь своим происхождением, отыскивала несчастных, спрятанных, скрывавшихся, затравленных людей. Она влезала им в душу и предавала их Гестапо. Она выдала сотни и сотни евреев — стариков, женщин, детей, и вместе с ними тех австрийцев, венгров или чехов, которые, будучи христианами и человеколюбивыми, скрывали их в своих домах…

— Пойдите, «блонди», и расскажите ей о том, что я вам сказал. Скажите всем женщинам в блоке. Она вам сказала, что попала сюда случайно, временно? Да! Ее скоро заберут. Ее ждет суд, строгий и без милости. Ее судьба будет страшнее судьбы многих нацистов…

* * *

Еще до построения мы дружно убрали комнату. Успели вымыть пол. Буцины в комнате не было. Когда на перекличку построились 417 женщин, как всегда, в две шеренги по два ряда, вместе с киперами пришел и капитан Шварц. Он шел с ними, как бы считая головы, но, поравнявшись с Буциной, он задержал шаг, остановился и с нескрываемым презрением молча смерил ее с головы до ног. Наступила мучительная пауза. — Альзо? — наконец, сквозь зубы спросил он.

Элизабет закачалась и упала. Ее подхватили киперы. Срочно были вызваны санитары из лазарета, и Буцину отправили в приемный покой.

…Больше никогда мы не встретились с Элизабет Буциной. Через неделю, прямо из лазарета ее отправили в Грац. Дальнейшая ее судьба нам неизвестна.