Итак, перед нами во всей своей силе и остроте встал вопрос:
– Нужно ли русской армии перейти в наступление?
Временное правительство опубликовало 27 марта обращение «к гражданам» о задачах войны. Среди ряда фраз, затемнявших в угоду революционной демократии прямой смысл обращения, Ставка не могла найти твердых оснований для руководства русской армией: «оборона во что бы то ни стало нашего собственного родного достояния, и избавление страны от вторгнувшегося в наши пределы врага, – первая насущная и жизненная задача наших воинов, защищающих свободу народа… Цель свободной России, – не господство над другими народами, не отнятие у них национального достояния, не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов. Русский народ не добивается усиления внешней мощи своей за счет других народов… но… не допустит, чтобы Родина его вышла из великой борьбы униженной и подорванной в жизненных своих силах. Эти начала будут положены в основу внешней политики Временного правительства… при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников»…
В ноте от 18-го апреля, препровожденной министром иностранных дел Милюковым союзным державам, находим еще одно определение: «всенародное стремление довести мировую войну до решительной победы… усилилось, благодаря сознанию общей ответственности всех и каждого. Это стремление стало более действенным, будучи сосредоточено на близкой для всех и очередной задаче – отразить врага, вторгнувшегося в самые пределы нашей Родины»[125 ]…
Конечно, все это были фразы, весьма робко, осторожно, туманно определяющие задачи войны, дающие возможность любого толкования их смысла, а главное лишенные правдивого обоснования: стремление к победе в народе, в армии не только не усилилось, но шло значительно на убыль, как результат, с одной стороны, усталости и падения патриотизма, с другой – чрезвычайно интенсивной работы противоестественной коалиции, заключенной между представителями крайних течений русской революционной демократии, и немецким генеральным штабом, – коалиции, связанной невидимыми, но ясно ощущаемыми психологическими и реальными нитями. К этому вопросу я вернусь позднее. Здесь же отмечу лишь, что разрушительная работа по циммервальдовской программе в пользу прекращения войны, началась задолго до революции, исходя как извне, так и изнутри.
Временное правительство, проводя – для умиротворения воинствующих органов революционной демократии – бледные, неясные формулы в отношении цели и задач войны, не стесняло, однако, нисколько Ставку в выборе стратегических способов для их достижения. Поэтому нам предстояло разрешить вопрос о наступлении, независимо от существующих направлений политической мысли.
Единственное ясное, определенное решение, в котором не могло быть разномыслия среди командного состава, было:
Разбить вражеские армии, в тесном единении с союзниками. Иначе страну нашу неминуемо постигнет крушение.
Но такое решение требовало широкого наступления, без которого не только немыслимо было одержать победу, но и затягивалась бесконечно разорительная война. Ответственные органы демократии, в большинстве своем исповедуя пораженческие взгляды, старались повлиять соответственно на массы. От этих взглядов не были вполне свободны даже и умеренные социалистические круги. В солдатской среде идеология циммервальдовской формулы не воспринималась вовсе, но зато сама формула, – давала известное оправдание чувству самосохранения, или попросту, – шкурничеству. И потому, идея наступления не могла быть особенно популярной в армии. Развал в войсках ширился все более, и терялась уверенность не только в упорстве наступления, но даже и в том, будет ли исполнен приказ – удастся ли сдвинуть армию с места… Огромный русский фронт держался еще прочно… по инерции, импонируя врагам, не знавшим, так же как и мы, размеров сохранившейся потенциальной силы его. Что, если наступление вскроет наше бессилие?
Таковы были мотивы против наступления. Но слишком много более веских причин, повелительно требовали иного решения. Центральные державы дошли до полного истощения своих людских, материальных и моральных сил. Если осенью 1916 года наступление наше, не увенчавшееся решительным стратегическим успехом, поставило враждебные армии в критическое положение, то что было бы теперь, когда силы и техника наши возросли, соотношение их изменилось значительно в нашу пользу, а союзники к весне 1917 года заносили громовой удар над головою врагов. Немцы с болезненным страхом ожидали этого удара и, с целью выйти из-под него, еще в начале марта отвели свой стоверстный фронт между Арассом и Суасоном вглубь, верст на 30, на так называемую линию Гинденбурга, подвергнув невероятному, и ничем не оправдываемому опустошению, оставленную территорию. Этот отход был знаменателен, как явный показатель слабости наших врагов, и сулил большие надежды на будущее… Мы не могли не наступать: при полном развале контрразведывательной службы, вызванном подозрительностью революционной демократии, разгромившей органы ее, смешав по недомыслию их функции с кругом ведения ненавистных сыскных отделений; при установившейся связи между многими представителями Совета рабочих и солдатских депутатов и агентами Германии; при более чем легком общении между фронтами, и облегченном донельзя шпионаже, – наше решение не наступать стало бы несомненно известным противнику, который немедленно начал бы переброску своих сил на запад. Это было бы равносильно прямому предательству в отношении союзных народов, несомненно приводившему если не к официальному, то к фактическому состоянию сепаратного мира, со всеми его последствиями. Настроение революционных кругов Петрограда в этом вопросе казалось, однако, настолько колеблющимся, что в Ставке создалась вначале совершенно необоснованная подозрительность даже в отношении Временного правительства. На этой почве произошел небольшой инцидент. В конце апреля, во время отъезда Верховного, начальник дипломатической канцелярии доложил мне, что среди иностранных военных представителей царит большое возбуждение: только что получена из Петрограда телеграмма итальянского посла, в которой он категорически уверяет, что Временное правительство пришло к решению заключить сепаратный мир с центральными державами. Когда факт получения такой телеграммы был установлен, я, не зная тогда, что итальянское представительство по свойственной его членам экспансивности, не раз уже являлось источником ошибочных сведений, послал военному министру телеграмму, в весьма горячих выражениях, оканчивавшуюся словами: «презрением заклеймит потомство то дряблое, бессильное, безвольное поколение, которого хватило на то, чтобы свергнуть подгнивший строй, но не хватает на то, чтобы уберечь честь, достоинство и само бытие России». Вышел конфуз: сведение было ложным, правительство, конечно, не помышляло о сепаратном мире.
Позднее, 16 июля в историческом совещании в Ставке (главнокомандующих с членами правительства), мне еще раз пришлось высказать свой взгляд по этому вопросу:
«…Есть другой путь – предательство. Он дал бы временное облегчение истерзанной стране нашей… Но проклятие предательства не даст счастья. В конце этого пути – политическое, моральное и экономическое рабство».
Я знаю, что в некоторых русских кругах, такое прямолинейное исповедывание моральных принципов в политике, впоследствии встречало осуждение: там говорили, что подобный идеализм неуместен и вреден, что интересы России должны быть поставлены превыше всякой «условной политической морали»… Но ведь народ живет не годами, а столетиями; я уверен, что перемена тогдашнего курса внешней политики – существенно не изменила бы крестный путь русского народа, что кровавая игра перемешанными картами продолжалась бы, но уже за его счет… Да и психология русских военных вождей не допускала таких сделок с совестью: Алексеев и Корнилов, всеми брошенные, никем не поддержанные, долго шли по старому пути, все еще веря и надеясь на благородство или, по крайней мере, здравый смысл союзников, предпочитая быть преданными, чем самим предать.
Дон-Кихотство? Может быть. Но другую политику надо было делать другими руками… менее чистыми. Что касается лично меня, то три года спустя, пережив все иллюзии, испытав тяжкие удары судьбы, упершись в глухую стену неприкрытого слепого эгоизма «дружественных» правительств, свободный поэтому от всяких обязательств к союзникам, почти накануне полного предательства ими истинной России, я остался убеждённым сторонником честной политики. Только роли переменились: теперь уже мне пришлось убеждать парламентских деятелей Англии[126 ], что «здоровая национальная политика не может быть свободна от всяких моральных начал, что совершается явное преступление, ибо иначе нельзя назвать оставление вооруженных сил Крыма, прекращение борьбы против большевизма, введение его в семью культурных народов, и хотя бы косвенное признание его; что это продлит немного дни большевизма в России, но распахнет ему широко двери в Европу»… Я верю глубоко, что историческая Немезида не простит им, как не простила бы тогда нам.
Начало 1917 года было временем катастрофическим для центральных держав и решительным для Согласия. Вопрос о русском наступлении чрезвычайно волновал союзное командование. Военные представители Англии (генерал Бартер) и Франции (генерал Жанен) часто бывали у Верховного главнокомандующего и у меня, интересуясь положением вопроса. Но заявления немецкой печати о производимом союзниками давлении, или даже ультимативных требованиях в отношении Ставки, неверны: это было бы просто ненужно, так как и Жанен, и Бартер понимали обстановку и знали, что задержкой и препятствием к переходу в наступление служит только состояние армии.
Они старались ускорить и усилить техническую помощь, в то время как их более экспансивные сотрудники – Тома, Гендерсон и Вандервельде – лидеры социалистических партий запада, – пытались безнадежно горячим словом зажечь искру патриотизма среди представителей русской революционной демократии и войск.
Наконец, Ставка учитывала еще одно обстоятельство: в пассивном состоянии, лишенная импульса и побудительных причин к боевой работе, русская армия несомненно и быстро догнила бы окончательно, в то время как наступление, сопровождаемое удачей, могло бы поднять и оздоровить настроение, если не взрывом патриотизма, то пьянящим, увлекающим чувством большой победы. Это чувство могло разрушить все интернациональные догмы, посеянные врагом на благодарной почве пораженческих настроений социалистических партий. Победа давала мир внешний и некоторую возможность внутреннего. Поражение открывало перед государством бездонную пропасть. Риск был неизбежен и оправдывался целью – спасения Родины.
Верховный главнокомандующий, я и генерал-квартирмейстер (Юзефович) совершенно единомышленно считали необходимым наступление. Старший командный состав принципиально разделял этот взгляд. Колебания, и довольно большие при этом, на разных фронтах были лишь в определении степени боеспособности войск и их готовности.
Я утверждаю убежденно, что одно это решение, даже независимо от приведения его в исполнение, оказало союзникам несомненную пользу, удерживая силы, средства и внимание врагов на русском фронте; этот фронт, потеряв свою былую грозную мощь, все же оставался для врагов неразгаданным сфинксом.
Любопытно, что в то же самое время, в главной квартире Гинденбурга разрешался тождественный вопрос. «Общее положение в апреле, мае до июня – говорит Людендорф – не давало возможности открыть серьезные действия на восточном фронте». Но позже… «по этому поводу в главной квартире были большие споры. Быстрое наступление на восточном фронте с теми войсками, которые были в распоряжении главнокомандующего этого фронта, подкрепленными несколькими дивизиями с запада – не лучше ли это решение, чем ожидание? Это был наиболее подходящий момент, говорили некоторые, разбить русскую армию, когда боевая ценность ее уменьшилась. Я не согласился, невзирая на улучшение положения на западе. Я не хотел делать ничего, что, казалось, могло разрушить реальную возможность мира»…
Конечно – мира сепаратного. Какого – мы узнали позднее, после Брест-Литовска…
Армиям отдана была директива о наступлении. Общая идея его сводилась – к прорыву неприятельских позиций на подготовленных участках всех европейских фронтов, к широкому наступлению большими силами Юго-западного фронта – в общем направлении от Каменец-Подольска на Львов, и далее к линии Вислы, в то время как ударная группа Западного фронта должна была наступать от Молодечно на Вильно и к Неману, отбрасывая к северу немецкие армии Эйхгорна. Северный и Румынский фронты содействовали частными ударами, привлекая к себе силы противника.
Время для наступления было назначено предположительно, в широких пределах. Но дни шли, а войска, ранее управлявшиеся приказами и безропотно выполнявшие самые тяжелые задачи – те самые войска, которые своею грудью, без патронов, без снарядов сдерживали некогда стихийное наступление австро-германских масс, – теперь стояли с парализованной волей и помутневшим разумом. Начало все откладывалось.
* * *
Между тем, союзники, подготовившие к весне широкую операцию, учитывая значительное усиление врагов на западном фронте, в случае полного развала русской армии, начали великое сражение во Франции, как было обусловлено планом кампании, в конце марта, не дожидаясь окончательного решения вопроса о нашем наступлении. Впрочем, одновременность действий не считалась союзными главными квартирами необходимым условием предстоящей операции, и раньше, до потрясения русской армии. Наше наступление, в силу особенных физических и климатических условий театра, предусматривалось не ранее мая. Между тем, генерал Жофр, согласно общему плану кампании 1917 года, выработанному 2 ноября 1916 г. на конференции в Шантильи, наметил началом наступления англо-французских армий конец января и первые числа февраля; сменивший его генерал Нивелль, после конференции 14 февраля 1917 г. в Кале, перенес начало наступления на конец марта.
27 марта начались атаки англичан у Арраса, на фронте около 20 верст. Подготовленный небывалой силы артиллерийским огнем[127 ] прорыв немецких позиций принял угрожающие для немцев размеры. С обеих сторон были введены огромные силы. Сражение, то замирая, то вновь вспыхивая, длилось весь апрель. Англичане проникли в глубь неприятельских позиций верст на 6, заняв линию Ленс-Фонтэн, так называемый хребет Вими, представлявший весьма важный и сильно укрепленный рубеж.
Сражение это потребовало от немцев огромного напряжения и больших потерь, поглотило резервы и запасы. А в то же время (2 апреля) на широком фронте – Суассон–Реймс–Оберив – началась большая операция французов, ознаменовавшаяся вначале также большим успехом, и вызвавшая оставление немцами, понесшими громадные потери, своих сильных позиций.
Этот комбинированный удар, направленный концентрически от Арраса на Дуэ и от Реймса на Шарлевилль, обещал решительные результаты. Битва народов, которая должна была решать судьбы их, протекала с огромными жертвами, нося поистине истребительный характер. Но вскоре в темпе грандиозной борьбы наступило какое-то замедление и равновесие. Введение в дело всех немецких резервов, их систематические и упорные контратаки приостановили движение союзников. Его не оживило ни начавшееся удачно 2 мая итальянское наступление на Изонцо, ни успешные атаки англичан в конце мая в Бельгии.
На разных участках западного фронта шли еще кровавые бои, но уже не оставалось никакого сомнения, что решительная весенняя операция союзников, на которую возлагалось столько надежд, от которой ожидали конца страданиям народов, окончена, не оправдав надежд.
Обе стороны сочли себя победительницами, и обе были обескровлены.
Стратегическое положение не изменилось. Большой тактический успех союзников несомненен. Немцы понесли весьма тяжкие потери: за период с 1 апреля по середину июня, общие потери их составили свыше 250 тысяч человек, в том числе пленными 64 500. Англо-французам досталось 509 орудий, 1 318 пулеметов и много другой военной добычи. Моральное состояние немцев пало еще более от сознания явного превосходства техники союзников; благодаря истощению немецких запасов и резервов, к англо-французам перешла инициатива на всем европейском фронте войны. Таковы были блестящие, но далеко не решительные результаты весеннего наступления.
К концу апреля официозная пресса союзников, вдохновленная главными штабами, предостерегала уже народ от увлечений, иллюзий и надежд на скорую победу, и приглашала ждать терпеливо прибытия свежих британских и американских сил… В то же время в англо-французской печати начали подыматься нетерпеливые голоса в пользу скорейшего наступления русской армии.
Несогласованность операций западного и восточного европейских фронтов давала свои горькие плоды. Трудно решить, могли ли союзники отсрочить свое весеннее наступление на два месяца, и поскольку выгода комбинированной с русским фронтом операции компенсировала бы предоставление Германии лишнего времени для усиления, устройства сил и пополнения запасов. Одно несомненно, что отсутствие этой связи во времени доставило немцам огромное облегчение. «Я враг бесполезных соображений, – говорит Людендорф, – но я не могу отказаться подумать, что было бы, если бы Россия наступала в апреле и мае и одержала ряд небольших успехов. Нам предстояла бы тогда, как и осенью 1916 г., очень тяжелая борьба. Наши боевые припасы уменьшились бы в угрожающей степени. По зрелом размышлении, если перенести на апрель–май (даже те) успехи, которые были одержаны русскими в июне, я не вижу, каким образом высшее командование могло бы остаться хозяином положения. В апреле и мае 1917 г., несмотря на нашу победу (?) на Эне и в Шампани, нас спасла только русская революция»…
* * *
Помимо общего наступления на австро-германском фронте, в апреле возник еще один не лишенный интереса вопрос – самостоятельная операция по овладению Константинополем. Министр иностранных дел Милюков, вдохновленный молодыми пылкими моряками, вел многократно переговоры с генералом Алексеевым, убеждая его предпринять эту операцию, которая, по его мнению, могла увенчаться успехом и поставить протестующую против аннексий революционную демократию перед совершившимся фактом.
Ставка отнеслась совершенно отрицательно к этой затее, так не соответствовавшей состоянию наших войск: десантная операция – чрезвычайно деликатная сама по себе – требовала большой дисциплины, подготовки, порядка, а главное, высокого сознания долга десантными войсковыми частями, которые временно становились совершенно оторванными от всякой связи со своей армией. Море в тылу – это обстоятельство угнетающе действует и на сильные духом части.
Этих элементов в русской армии уже не было.
Просьбы министра становились, однако, так настойчивы, что генерал Алексеев счел себя вынужденным дать ему показательный урок: предположена была экспедиция в небольших размерах к малоазиатскому берегу Турции, кажется, в Зунгулдак. Операция эта, не имевшая особенно серьезного значения, потребовала сформирования отряда, в составе полка пехоты, броневого дивизиона и небольшой конной части, и возложена была на Румынский фронт. Прошло некоторое время, и сконфуженный штаб фронта ответил, что сформировать отряд не удалось, так как войска… не желают идти в десант…
Этот эпизод, – вызванный прямолинейно понятой идеей «без аннексий», извращавшей все начала стратегии, а может быть – и просто шкурничеством, – служил еще одним плохим предзнаменованием, для предстоящего общего наступления.
Оно между тем готовилось в муках и страданиях. Русский заржавевший, зазубренный меч все еще раскачивался, и неизвестно было только, когда раскачается окончательно и по чьим головам ударит…