Наряду с аэропланами, танками, удушливыми газами и прочими чудесами военной техники, в последней мировой войне появилось новое могучее средство борьбы – пропаганда. Собственно говоря, оно не совсем новое, ибо еще в 1826 г., в заседании английской палаты депутатов, министр Каннинг говорил: «если нам придется участвовать когда-либо в войне, мы соберем под наши знамена всех мятежных, всех основательно, или без причины недовольных, в каждой стране, которая пойдет против нас». Но теперь это средство достигло необычайного развития, напряжения и организованности, поражая наиболее болезненные и восприимчивые места народной психики. Широко поставленные технически, снабженные огромными средствами органы пропаганды Англии, Франции и Америки, в особенности Англии, вели страшную борьбу словом, печатью, фильмами и… валютой, распространяя эту борьбу на территории вражеские, союзнические и нейтральные, внося ее в области военную, политическую, моральную и экономическую. Тем более, что Германия в особенности давала достаточно поводов для того, чтобы пропаганда обладала обильным и неопровержимо уличительным материалом. Трудно перечислить, даже в общих чертах, тот огромный арсенал идей, которые шаг за шагом, капля по капле, углубляли социальную рознь, подрывали государственную власть, подтачивали духовные силы врагов и веру их в победу, разъединяли их союз, возбуждали против них нейтральные державы, наконец, подымали падающее настроение своих собственных народов. Тем не менее, придавать исключительное значение этому моральному воздействию извне, как это делают теперь вожди немецкого народа в оправдание свое, ни в каком случае не следует: Германия потерпела поражение политическое, экономическое, военное и моральное. Только взаимодействие всех этих факторов, – предрешило фатальный для нея исход борьбы, обратившейся под конец в длительную агонию. Можно было лишь удивляться жизнеспособности немецкого народа, который, в силу интеллектуальной мощи, и устойчивости политического мышления, продержался так долго, пока наконец, в ноябре 1918 г., «двойной смертельный удар как на фронте, так и в тылу» не сразил его. При этом история, несомненно, отметит большую аналогию в той роли, которую сыграли «революционные демократии» России и Германии в судьбах этих народов. Вождь немецких независимых социал-демократов, после разгрома, познакомил страну с той большой и систематической работой, которую они вели с начала 1918 г., для разрушения немецкой армии и флота, во славу социальной революции. В этой работе поражает сходство приемов и методов с теми, которые практиковались в России.

Не будучи в силах бороться против пропаганды английской и французской, немцы с большим однако успехом применяли это средство, в отношении своего восточного противника, тем более что «Россия творила свое несчастье сама, – говорил Людендорф, – и работа, которую мы вели там, не была слишком трудным делом».

Результаты взаимодействия искусной немецкой руки и течений, возникавших не столько из факта революции, сколько из самобытной природы русского бунта, превзошли самые смелые ожидания немцев.

Работа велась в трех направлениях – в политическом, военном и социальном. В первом необходимо отметить, совершенно ясно и определенно поставленную, и последовательно проводимую немецким правительством, идею расчленения России. Осуществление ее вылилось в провозглашение, 5 ноября 1916 г., польского королевства[165 ], с территорией, которая должна была распространяться в восточном направлении «как можно далее»; в создании «независимых», но находящихся в унии с Германией – Курляндии и Литвы; в разделе Белорусских губерний между Литвой и Польшей, и наконец в длительной и весьма настойчивой, подготовке отпадения Малороссии, осуществленного позднее, в 1918 г. Поскольку первые факты имели лишь принципиальное значение, касаясь земель, фактически оккупированных немцами, и предопределяя характер будущих «аннексий», постольку позиция, занятая центральными державами в отношении Малороссии, оказывала непосредственное влияние на устойчивость важнейшего нашего Юго-западного фронта, вызывая политические осложнения в крае и сепаратные стремления в армии. К этому вопросу я вернусь впоследствии.

В состав немецкой главной квартиры входило прекрасно организованное «бюро прессы», которое, помимо воздействия и направления отечественной печати, руководило и пропагандой, проникавшей преимущественно в Россию и Францию. Милюков приводит циркуляр германского министерства иностранных дел всем представителям его в нейтральных странах: «Доводится до вашего сведения, что на территории страны, в которой вы аккредитованы, основаны специальные конторы для организации пропаганды в государствах, воюющих с германской коалицией. Пропаганда коснется возбуждения социального движения и связанных с последним забастовок, революционных вспышек, сепаратизма составных частей государства и гражданской войны, а также агитации, – в пользу разоружения и прекращения кровавой бойни. Предлагаем вам оказывать всемерное покровительство, – и содействие руководителям означенных пропагандистских контор».

Любопытно, что летом 1917 г. английская печать ополчилась на посла Бьюкенена, и свое министерство пропаганды, за полную инертность их в деле воздействия на русскую демократию, и в отношении борьбы против немецкой пропаганды в России. Одна из газет указывала, что английское бюро русской пропаганды возглавляется романистом, – и начинающими писателями, которые «о России имеют такое же понятие, как о китайских метафизиках».

У нас, ни в правительственном аппарате, ни в Ставке не было совершенно органа, хоть до некоторой степени напоминающего могучие западноевропейские учреждения пропаганды. Одно из отделений генерал-квартирмейстерской части, ведало техническими вопросами сношения с печатью, и не имело ни значения, ни влияния, ни каких-либо активных задач. Русская армия – плохо ли, хорошо ли – воевала первобытными способами, не прибегая никогда к так широко практиковавшемуся на Западе «отравлению души» противника. И платила за это лишними потоками крови. Но если относительно моральной стороны разрушительной пропаганды существует два мнения, то нельзя не отметить нашей полной инертности и бездеятельности в другой, совершенно чистой области. Мы не делали решительно ничего, чтобы познакомить зарубежное общественное мнение с той, исключительной по значению ролью, которую играла Россия и русская армия в мировой войне; с теми огромными потерями и жертвами, которые приносит русский народ, с теми постоянными, и быть может, непонятными холодному рассудку наших западных друзей и врагов, величественными актами самопожертвования, которое проявляла русская армия каждый раз, когда фронт союзников был на волоске от поражения… Такое непонимание роли России я встречал почти повсюду в широких общественных кругах, даже долгое время спустя после заключения мира, скитаясь по Европе. Карикатурным, но весьма характерным показателем его, служит мелкий эпизод: на знамени – хоругви, поднесенной маршалу Фошу «от американских друзей», изображены флаги всех государств, мелких земель и колоний, так или иначе входивших в орбиту Антанты в великую войну; флаг России поставлен на… 46-ое место, после Гаити, Уругвая и непосредственно за Сан-Марино…

Невежество или пошлость?

Мы не сделали ничего, чтобы заложить прочный нравственный фундамент национального единства, за время оккупации Галиции, не привлекли к себе общественного мнения занятой русскими войсками Румынии, не предприняли ничего, чтобы удержать от предательства славянских интересов болгарский народ, наконец, не использовали вовсе пребывание на русской территории огромной массы пленных, для того, хотя бы, чтобы дать им правильное представление о России.

Императорская Ставка, наглухо замкнувшаяся в сфере чисто военных вопросов ведения кампании, не делала никаких попыток, чтобы приобресть влияние на общий ход политических событий, что совершенно соответствует идее служебного существования народной армии. Но вместе с тем, Ставка решительно уклонилась от воздействия на общественное настроение страны, чтобы привлечь этот могущественный фактор к моральному содействию в борьбе. Не было никакой связи с большою печатью, которая представлена была в Ставке лицами, не имевшими ни влияния, ни значения.

Когда грянула революция, и политический вихрь захватил и закружил армию, Ставка не могла долее оставаться инертной. Надо было откликнуться. Тем более, что в России вдруг не оказалось вовсе источника моральной силы, охраняющего армию: правительство, – в особенности военное министерство, – шло неудержимо по пути оппортунизма; Совет и социалистическая печать разрушали армию; буржуазная печать то взывала к консулам, «чтобы империя не потерпела ущерба», то наивно радовалась «демократизации и раскрепощению»… Даже в компетентных, казалось бы, кругах петроградской высшей военной бюрократии, шел полный разброд мысли, ставивший в недоумение и растерянность общественное мнение страны.

Оказалось, однако, что в Ставке для борьбы нет ни аппарата, ни людей, ни техники, ни знания и опыта. А главное, что Ставка оказалась как-то оттертой, отброшенной в сторону бешено мчавшейся колесницей жизни. Голос ее ослабел и затих.

2-му генерал-квартирмейстеру, генералу Маркову предстояла большая работа – создать аппарат, установить связь с крупной прессой, дать «рупор» Ставке и поднять, влачившую жалкое существование, армейскую печать, на которую уже посягали войсковые организации. Марков горячо взялся за это дело, но, в течение менее чем двух месяцев своего пребывания в должности, ничего серьезного сделать не успел. Всякое начинание Ставки в этом направлении подвергалось, – со стороны революционной демократии, злостному обвинению в контрреволюционности. А либерально-буржуазная Москва, к которой он обратился за содействием в смысле интеллектуальной и технической помощи делу, ответила широковещательными обещаниями, и абсолютно ничего не сделала.

Таким образом, у Ставки не было никаких средств, не только для ведения активной борьбы против разложения армии, но и для противодействия немецкой пропаганде, все более и более разраставшейся.

* * *

Людендорф откровенно, с доходящим до высокого цинизма национальным эгоизмом, говорит: «Я не сомневался, что разгром русской армии и русского народа представляет большую опасность для Германии и Австро-Венгрии… Наше правительство, послав Ленина в Россию, взяло на себя огромную ответственность! Это путешествие оправдывалось с военной точки зрения: нужно было, чтобы Россия пала. Но наше правительство должно было принять меры, чтобы этого не случилось с Германией»[166 ]…

Бесконечные страдания русского народа, уже «вышедшего из строя», даже теперь не вызывали ни слова сожаления и раскаяния у духовных его растлителей…

С началом кампании, немцы изменили направление своей работы в отношении России: не нарушая связей с известными реакционными кругами двора, правительства и Думы, используя все средства воздействия на эти круги и все их побуждения: корысть, честолюбие, немецкий атавизм, иногда своеобразно понимаемый патриотизм, немцы вступили одновременно в тесное содружество с русскими революционерами, в стране и в особенности за границей, среди многочисленной эмигрантской колонии. На службу немецкому правительству прямо или косвенно, привлечены были все: крупные агенты шпионажа и вербовки, вроде Парвуса (Гельфонда); провокаторы, причастные к русской охранке, вроде Блюма; агенты-пропагандисты – Ульянов (Ленин), Бронштейн (Троцкий), Апфельбаум (Зиновьев), Луначарский, Озолин, Кац (Камков), и много других. А за ними шла целая плеяда недалеких или неразборчивых людей, выброшенных за рубеж, фанатически ненавидевших отринувший их режим – до забвения Родины, или сводящих с ним счеты, служа подчас слепым орудием в руках немецкого генерального штаба. Из каких побуждений, за какую плату, в какой степени, это уже детали: важно, что они продавали Россию, служа тем именно целям, которые ставил им наш враг. Все они тесно переплетались между собою, и с агентами немецкого шпионажа, составляя неразрывный комплот.

Началось с широкой революционной и сепаратистской пропаганды (украинской) в лагерях военнопленных. По свидетельству Либкнехта, «германское правительство не только способствовало этой пропаганде, но и само вело таковую». Этим целям служил «Комитет революционной пропаганды», основанный в 1915 году в Гааге, «Союз освобождения Украйны» – в Австрии, «Копенгагенский институт» (организация Парвуса) и целый ряд газет революционного и пораженческого направления, частью издаваемых всецело на средства немецкого штаба, частью субсидируемых: «Социал-демократ» (Женева – газета Ленина), «Наше Слово» (Париж – газета Троцкого), «На чужбине» (Женева – с участием Чернова, Каца и др.), «Русский вестник», «Родная речь», «Неделя» и т. д. Такого же рода деятельностью – распространением одновременно пораженческой, и революционной литературы, наряду с чисто благотворительным делом, занимался «Комитет интеллектуальной помощи русским военнопленным в Германии и Австрии» (Женева), находившийся в связи с официальной Москвою, и получавший оттуда субсидии…

Чтобы определить характер этих изданий, достаточно привести две-три фразы, выражающие взгляды их вдохновителей. Ленин в «Социал-демократе» писал: «наименьшим злом будет поражение царской монархии – наиболее варварского и реакционного из всех правительств»… Чернов, будущий министр земледелия, в «Мысли» объявил, «что у него есть одно отечество – интернационал»…

Наряду с печатным словом, немцы приглашали сподвижников Ленина и Чернова, особенно из редакционного комитета «На чужбине», читать сообщения в лагерях, а немецкий шпион, консул фон-Пельхе занимался широкой вербовкой агитаторов, для пропаганды в рядах армии – среди русских эмигрантов призывного возраста и левого направления.

Но все это была лишь подготовка. Русская революция открыла необъятные перспективы для немецкой пропаганды. Наряду с чистыми людьми, гонимыми некогда и боровшимися за народное благо, в Россию хлынула и вся та революционная плесень, которая впитала в себя элементы «охранки», интернационального шпионажа и бунта.

Петроградская власть, больше всего, боялась обвинения в недостаточной демократичности. Министр Милюков неоднократно заявлял, что «правительство признает безусловно возможным возвращение в Россию всех эмигрантов, без различия их взглядов на войну, и независимо от нахождения их в международных контрольных списках»[167 ]. Министр вел спор с англичанами, требуя пропуска задержанных ими большевиков Бронштейна (Троцкого), Зурабова и др.

Но с Лениным и его единомышленниками дело было сложнее. Их, невзирая на требование русского правительства, союзники несомненно не пропустили бы. Поэтому, – по признанию Людендорфа, – немецкое правительство командировало Ленина и его спутников (в первой партии 17 человек) в Россию, предоставив им свободный проезд через Германию. Предприятие это, сулившее необычайно важные результаты, было богато финансировано золотом и валютой, через Стокгольмский (Ганецкий – Фюрстенберг), и Копенгагенский (Парвус) центры, и через русский Сибирский банк. Тем золотом, которое, по выражению Ленина, «не пахнет»…

В октябре 1917 года Бурцев напечатал список 159 лиц, провезенных через Германию в Россию, распоряжением немецкого генерального штаба. Почти все они, по словам Бурцева, революционеры, в течение войны ведшие пораженческую кампанию из Швейцарии, а теперь «вольные или невольные агенты Вильгельма». Многие из них заняли немедленно выдающееся положение, в социал-демократической партии, в Совете, Комитете[168 ], и большевистской прессе. Имена Ленина, Цедербаума (Мартова), Луначарского, Натансона, Рязанова, Апфельбаума (Зиновьева) и др. стали скоро наиболее роковыми в русской истории.

Немецкая газета «Оле Лукойе», ко дню прибытия Ленина в Петроград, посвятила этому событию статью, в которой он был назван «истинным другом русского народа и честным противником». А кадетский официоз «Речь», который вел потом неизменно смелую борьбу с ленинцами, почтил приезд его словами: «такой общепризнанный глава социалистической партии должен быть теперь на арене борьбы, и его прибытие в Россию, какого бы мнения ни держаться о его взглядах, можно приветствовать».

Ленин приехал 3 апреля в Петроград, встреченный весьма торжественно, и через несколько дней объявил свои тезисы, часть которых составляла основные темы германской пропаганды:

– Долой войну, и вся власть советам!

Первоначальные выступления Ленина казались такими нелепыми и такими явно анархическими, что вызвали протест не только во всей либеральной, но и в большей части социалистической печати.

Но мало-помалу левый сектор революционной демократии, усиленный немецкими агентами, присоединился явно и открыто к проповеди своего главы, не находя решительного отпора ни в двоедушном Совете, ни в слабом правительстве. Широкая волна немецкой и бунтарской пропаганды, охватывала все более и более Совет, Комитет, революционную печать и невежественную массу, находя отражение, подневольное или сознательное – даже среди лиц, стоявших у кормила власти…

С первых же дней организация Ленина, как сказано было впоследствии, в июле, в сообщении прокурора петроградской судебной палаты, «в целях способствования находящимся в войне с Россией государствам, во враждебных против нее действиях, вошла с агентами названных государств в соглашение, – содействовать дезорганизации русской армии и тыла, для чего, на полученные от этих государств денежные средства, организовала пропаганду среди населения и войск… а также в тех же целях, в период времени 3–5 июля организовала в Петрограде вооруженное восстание против существующей в государстве верховной власти».

Ставка давно и тщетно возвышала свой предостерегающий голос. Генерал Алексеев, и лично и письменно, требовал от правительства принятия мер против большевиков и шпионов. Несколько раз я обращался в военное министерство, послав, между прочим, уличающий в шпионстве материал в отношении Раковского, и документы, свидетельствовавшие об измене Ленина, Скоропис-Йолтуховского и других. Роль «Союза освобождения Украйны» (в состав которого, в числе других, входили Меленевский и В. Дорошенко[169 ]), как организации центральных держав для пропаганды, шпионажа и вербовки в «сечевые украинские части», не подлежала никакому сомнению. В одном из моих писем (16 мая), на основании допроса русского пленного офицера Ермоленко, принявшего на себя роль немецкого агента, с целью обнаружения организации, между прочим, раскрывалась такая картина:

«Ермоленко был переброшен к нам в тыл на фронт 6-ой армии, для агитации в пользу скорейшего заключения сепаратного мира с Германией. Поручение это Ермоленко принял по настоянию товарищей. Офицеры германского генерального штаба Шидицкий и Любар ему сообщили, что такого же рода агитацию, – ведут в России агенты германского генерального штаба – председатель секции «Союза освобождения Украйны» А. Скоропис-Йолтуховский и Ленин. Ленину поручено всеми силами стремиться к подорванию доверия русского народа к Временному правительству. Деньги на операцию получаются через некоего Свендсона, служащего в Стокгольме при германском посольстве»… Такие приемы практиковались и до революции. Наше командование обратило внимание на слишком частое появление «бежавших из плена». Многие из них, предавшись врагам, проходили определенный курс разведывательной службы и, получив солидное вознаграждение и «явки», пропускались к нам через линию окопов. Не имея никакой возможности определить, где доблесть и где измена, мы почти всегда отправляли всех бежавших из плена с европейских фронтов на Кавказский.

Все представления верховного командования, рисующие невыносимое положение армии, перед лицом такого грандиозного предательства, не только оставались безрезультатными, но не вызвали ни разу ответа. Тогда я предложил генералу Маркову пригласить в Ставку В. Бурцева, и предоставить ему секретный материал по немецкой пропаганде, для использования. А тем временем революционная демократия чествует в Одессе Раковского. Керенский ведет свободные диспуты в Совете с Лениным на тему, нужно или не нужно разрушать страну и армию, исходя из взгляда, что он – «военный министр революции» и что «свобода мнений для него священна, откуда бы она не исходила»… Церетелли горячо заступается за Ленина: «с Лениным, с его агитацией я не согласен. Но то, что говорит депутат Шульгин, есть клевета на Ленина. Никогда Ленин не призывал к выступлениям, нарушающим ход революции. Ленин ведет идейную пропаганду»[170 ].

Эта пресловутая свобода мнений, до крайности упрощала немецкую пропаганду, вызвав такое небывалое явление, как открытая проповедь на немецком языке, в столичных собраниях и в Кронштадте, сепаратного мира, и недоверия к правительству агентом Германии, председателем циммервальдовской и кинтальской конференции, Робертом Гриммом!.. Какую моральную прострацию и потерю всякого национального достоинства, сознания и патриотизма представляет картина, как Церетелли и Скобелев «ручаются» за агента-провокатора, Керенский «добивается» перед правительством права въезда Гримма в Россию, Терещенко разрешает, а русские люди слушают речи Гримма… без возмущения, без негодования.

Во время июльского восстания большевиков, чины министерства юстиции, возмущенные попустительством руководящей части правительства – с ведома министра Переверзева, решили предать гласности мое письмо военному министру, и другие документы, обличавшие Ленина в предательстве Родины. Документы, в виде заявления, подписанного двумя социалистами – Алексинским и Панкратовым, даны были в печать. Это обстоятельство, преждевременно обнаруженное, вызвало страстный протест Чхеидзе, Церетелли, и страшный гнев министров Некрасова и Терещенко. Правительство воспретило помещение в печати сведений, порочащих доброе имя товарища Ленина, и прибегло к репрессиям… против чинов судебного ведомства. Заявление, однако, на страницах печати появилось. В свою очередь, Исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов проявил трогательную заботливость, не только о неприкосновенности большевистских лидеров, но даже об их чести, специальным воззванием 5 июля «предлагая воздержаться от распространения позорящих обвинений» против Ленина и «других политических деятелей» впредь до расследования дела особой комиссией. Это внимание получило откровенное объяснение в резолюции центральных исполнительных комитетов (8 июля), которая, осуждая попытку анархо-большевистских элементов свергнуть правительство, вместе с тем, выражала опасение, что «неизбежные меры, к которым должны были прибегнуть правительство и военные власти… создают почву для демагогической агитации контрреволюционеров, выступающих пока под флагом установления революционного порядка, но могущих проложить дорогу к военной диктатуре».

Как бы то ни было, обнаруженное прямое преступное участие главарей большевизма в бунте и измене, заставило правительство приступить к репрессиям. Ленин и Апфельбаум (Зиновьев) бежали в Финляндию, Бронштейн (Троцкий), Козловский, Раскольников, Ремнев и многие другие были арестованы. Несколько анархо-большевистских газет закрыто.

Впрочем, эти репрессии не имели серьезного характера. Многие заведомые руководители выступлений, – не привлекались вовсе к ответственности, и их работа разрушения продолжалась, – с последовательностью и энергией. Министр юстиции Переверзев, осмелившийся начать борьбу с большевизмом, по несогласию с другими членами правительства, и под давлением Совета, принужден был выйти в отставку. Его преемники Зарудный и Малянтович приступили к выпуску из тюрем арестованных большевиков, а последний и к ликвидации всего их дела. Малянтович на совещании высших чинов министерства и прокуратуры высказал даже такой преступный взгляд, что в деяниях большевиков не усматривается «злого умысла» и что во время японской войны «многие передовые люди откровенно радовались успеху Японии и однако, никто их не думал привлечь к ответственности!..» [171 ]

Попустительство, проявленное в отношении большевиков – самая темная страница в истории деятельности Временного правительства. Ни связь большевиков с враждебными державами, ни открытая, беззастенчивая, разлагающая проповедь, ни явная подготовка восстания и участие в нем, – ничто не могло превозмочь суеверного страха правительства перед обвинением его в реакционности, ничто не могло вывести правительство из рабского подчинения Совету, покровительствовавшему большевикам.

* * *

Внося войну внутрь нашей страны, немцы так же настойчиво и методично проводили другой лозунг – мир на фронте. Братание случалось и раньше, до революции, и имело даже традиционный характер в дни святой Пасхи; но вызывалось оно исключительно беспросветно-нудным стоянием в окопах, любопытством, просто чувством человечности даже в отношении к врагу, – чувством, проявлявшимся со стороны русского солдата не раз и на полях Бородина, и на бастионах Севастополя, и в Балканских горах. Братание случалось редко, преследовалось начальством и не носило опасной тенденции. Теперь же немецкий генеральный штаб поставил это дело широко, организованно и по всему фронту, с участием высших штабов и командного состава, с подробно разработанной инструкцией, в которой предусматривались: разведка наших сил и позиций; демонстрирование внушительного оборудования и силы своих позиций; убеждение в бесцельности войны; натравливание русских солдат против правительства и командного состава, в интересах которого, якобы, исключительно продолжается эта «кровавая бойня». Груды пораженческой литературы, заготовленной в Германии, передавались в наши окопы. А в то же время, по фронту совершенно свободно разъезжали партизаны из Совета и Комитета, с аналогичной проповедью, с организацией «показного братанья» и с целым ворохом «Правд», «Окопных правд», «Социал-демократов» и прочих творений отечественного социалистического разума и совести, – органов, оставлявших далеко позади, по силе и аргументации, иезуитскую элоквенцию их немецких собратов. А в то же время общее собрание наивных «делегатов фронта» в Петрограде выносило постановление: допустить братание с целью… революционной пропаганды в неприятельских армиях!..

Правда, и правительство, и военный министр, и резолюции большинства Совета и Комитета осуждали братание. Но успеха их воззвания не имели. Фронт представлял зрелище небывалое. Загипнотизированный немецко-большевистской речью, он забыл все: и честь, и долг, и Родину, и горы трупов своих братьев, погибших бесцельно и бесполезно. Беспощадная рука вытравляла в душе русских солдат все моральные побуждения, заменяя единственным, доминирующим над всем, животным чувством – желанием сохранить свою жизнь.

Нельзя читать без глубокого волнения о переживаниях Корнилова, столкнувшегося впервые после революции, в начале мая, в качестве командующего 8 армией, с этим фатальным явлением фронтовой жизни. Они записаны капитаном (тогда) генерального штаба Нежинцевым, впоследствии доблестным командиром Корниловского полка, в 1918 году павшем в бою с большевиками, при штурме Екатеринодара.

«Когда мы втянулись в огневую зону позиции, – писал Нежинцев, – генерал (Корнилов) был очень мрачен. Слова «позор, измена» оценили гробовое молчание позиции. Затем он заметил:

– Вы чувствуете весь ужас и кошмар этой тишины? Вы понимаете, что за нами следят глаза артиллерийских наблюдателей противника, и нас не обстреливают. Да, над нами, как над бессильными, издевается противник… Неужели русский солдат способен известить противника о моем приезде на позицию…»

«Я молчал, но святые слезы на глазах героя глубоко тронули меня. И в эту минуту… я мысленно поклялся генералу, что умру за него, умру за нашу общую Родину. Генерал Корнилов как бы почувствовал это. И, резко повернувшись ко мне, пожал мою руку и отвернулся, как будто устыдившись своей минутной слабости».

«Знакомство нового командующего с его пехотой началось с того, что построенные части резерва устроили митинг, и на все доводы о необходимости наступления, указывали на ненужность продолжения «буржуазной» войны, ведомой «милитарщиками»… Когда генерал Корнилов, после двухчасовой бесплодной беседы, измученный нравственно и физически, отправился в окопы, здесь ему представилась картина, какую вряд ли мог предвидеть любой воин эпохи».

«Мы вошли в систему укреплений, где линии окопов обеих сторон разделялись, или, вернее сказать, были связаны проволочными заграждениями… Появление генерала Корнилова было приветствуемо… группой германских офицеров, нагло рассматривавших командующего русской армией; за ними стояло несколько прусских солдат… Генерал взял у меня бинокль и, выйдя на бруствер, начал рассматривать район будущих боевых столкновений. На чье-то замечание, как бы пруссаки не застрелили русского командующего, последний ответил:

– Я был бы бесконечно счастлив – быть может, хоть это отрезвило бы наших затуманенных солдат, и прервало постыдное братание.

На участке соседнего полка «командующий армией был встречен… бравурным маршем германского егерского полка, к оркестру которого потянулись наши «братальщики» – солдаты. Генерал со словами: «это измена!» повернулся к стоящему рядом с ним офицеру, приказав передать братальщикам обеих сторон, что, если немедленно не прекратится позорнейшее явление, он откроет огонь из орудий. Дисциплинированные германцы прекратили игру… и пошли к своей линии окопов, по-видимому устыдившись мерзкого зрелища. А наши солдаты – о, они долго еще митинговали, жалуясь на «притеснения контрреволюционными начальниками их свободы».

Я не питаю чувства мести вообще. Но все же крайне сожалею, что генерал Людендорф оставил немецкую армию раньше времени, до ее развала, и не испытал непосредственно в ее рядах тех, невыразимо тяжелых, нравственных мучений, которые перенесли мы – русские военачальники.

Кроме братания, неприятельское главное командование практиковало в широких размерах, с провокационной целью, посылку непосредственно к войскам, или вернее к солдатам, парламентеров. Так, в конце апреля на Двинском фронте появился парламентер – немецкий офицер, который не был принят. Однако, он успел бросить в солдатскую толпу фразу: «я пришел к вам с мирными предложениями, и имел полномочия даже к Временному правительству, но ваши начальники не желают мира». Эта фраза быстро распространилась, вызвала волнения в солдатской среде, и даже угрозу оставить фронт. Поэтому, когда через несколько дней, на том же участке вновь появились парламентеры (командующий бригадой, два офицера и горнист), то их препроводили в штаб 5 армии. Конечно, оказалось, что никаких полномочий они не имели, и не могли указать даже сколько-нибудь определенно цели своего прибытия, так как «единственною целью появлявшихся на фронте лжепарламентеров – как говорилось в приказе Верховного главнокомандующего – было разведать наше расположение и настроения, и лживым показом своего миролюбия, склонять наши войска к бездействию, спасительному для немцев, и гибельному для России и ее свободы»… Подобные выступления имели место и на фронтах 8, 9 и других армий.

Характерно, что в этой провокации счел возможным принять личное участие главнокомандующий восточным германским фронтом принц Леопольд Баварский, который в двух радиограммах, носящих выдержанный характер обычных прокламаций, и предназначенных для солдат и Совета, сообщал, что главное командование идет навстречу «неоднократно высказанным желаниям русских солдатских депутатов окончить кровопролитие»; что «военные действия между нами (центральные державы) и Россией могут быть окончены без отпадения России от своих союзников», что «если Россия желает знать частности наших условий, пусть откажется от требования публиковать об них»… И заканчивал угрозой: «желает ли новое русское правительство, подстрекаемое своими союзниками, убедиться в том, стоят ли еще на нашем восточном фронте дивизионы тяжелых орудий?»

Ранее, когда вожди делали низость во спасение армии и Родины, то по крайней мере, стыдились ее и молчали. Ныне военные традиции претерпели коренное изменение.

К чести Совета, нужно сказать, что он надлежаще отнесся к этому провокационному призыву, ответив: «главнокомандующий немецкими войсками на восточном фронте предлагает нам «сепаратное перемирие, тайну переговоров!»… Но Россия знает, что разгром союзников будет началом разгрома ее армии, а разгром революционных войск свободной России – не только новые братские могилы, но и гибель революции, гибель свободной России»…