Очерки русской смуты
Том III. Белое движение и борьба Добровольческой армии
Глава I. Внешние затруднения Добровольческой армии: отношения с донским атаманом
Наиболее тяжелые отношения установились у нас с донским атаманом.
На небольшом клочке освобожденной от большевиков русской земли двум началам, представленным, с одной стороны, генералом Красновым, с другой – генералом Алексеевым и мною, очевидно, оказалось тесно. Совершенно неприемлемая для Добровольческой армии политическая позиция атамана, полное расхождение в стратегических взглядах и его личные свойства ставили трудно преодолимые препятствия к совместной дружной работе. Утверждая «самостоятельность» Дона ныне и на «будущие времена», он не прочь был, однако, взять на себя и приоритет спасения России. Он, Краснов, обладающий территорией, «народом» и войском, в качестве «верховного вождя Южной Российской армии»[[1] ] брал на себя задачу – ее руками – освободить Россию от большевиков и занять Москву[[2] ]… На этом же пути стояла другая сила – пока еще «бездомная», но с непререкаемым общерусским авторитетом бывшего верховного генерала Алексеева и с большим моральным весом и боевой репутацией Добровольческая армия.
Обе стороны, понимая непреложные законы борьбы, считали необходимым объединение вооруженных сил и обе не могли принести в жертву свои убеждения или предубеждения. На этой почве началась длительная внутренняя борьба – методами, соответствовавшими характеру руководителей… В то время, когда командование Добровольческой армии стремилось к объединению Вооруженных Сил Юга путями легальными, атаман Краснов желал подчинить или устранить со своего пути Добровольческую армию; какими средствами – безразлично.
Началось еще в мае, когда неожиданно атаманским приказом все донские казаки были изъяты из рядов Добровольческой армии, что расстроило сильно некоторые наши части, особенно Партизанский и конный полки. Мне пришлось поблагодарить донцов и отпустить их, чтобы не обострять положения и не создавать картины развала… В краткий период кризиса, пережитого Добровольческой армией[[3] ], отдельные лица, иногда небольшие части, дезертировали из армии на службу на Дон, встречая там радушный прием. Был даже случай, что целый взвод с оружием и пулеметами под начальством капитана Корнилова[[4] ] бежал в Новочеркасск; с ним ушел также офицер штаба армии лейтенант флота Поздеев и… мой конный вестовой-текинец; характерная мелочь – последний ушел одвуконь, украв, кстати, мою лошадь. Штаб вел по этому поводу переписку, но безрезультатно. Все проходило совершенно безнаказанно. Между тем переход в Добровольческую армию, хотя бы и легальный, расценивался совершенно иначе. Помню, какой гнев вызвало впоследствии формирование донским генералом Семилетовым после долгих переговоров партизанского отряда в Черноморской губернии из донских граждан, не обязанных службой на Дону[[5] ]. Отряд не представлял из себя сколько-нибудь серьезной силы и, конечно, не мог иметь никакого политического значения – по крайней мере, я не допустил бы этого. Но генерал Краснов считал, что цель Семилетова, «находящегося всецело в руках кадетской партии… поднять казаков против правительства и свергнуть его, атамана, с должности»[[6] ]. В июне генерал Эльснер просил разрешения генерала Краснова при влечь на службу в армию иногородних Донской области и получил отказ, мотивированный тем, что «неокрепшие еще местные власти не в состоянии будут заставить иногороднее население выполнить приказ»[[7] ]. Через несколько дней атаман однако, отдал приказ о наборе иногородних Дона, формируя из них полк, кадром для которого послужили… следовавшие в Добровольческую армию офицеры лейб-гвардии Измайловского полка. Он откровенно высказывал генералу Алексееву[[8] ] надежду, «что получит гвардейских офицеров от всех полков гвардии»[[9] ]. Но измайловцы не пошли, а инициатор этой затеи, полковник Есимантовский, формировавший полк (потом бригаду) при помощи нескольких офицеров лейб-гвардии Финляндского полка, через два месяца, подчиняясь общему настроению, писал уже покаянное письмо генералу Алексееву[[10] ]: целью его было только «привести в Добровольческую армию готовый полк без расходов от нее». Есимантовский испрашивал указаний, «когда и как сделать переход в армию…»
Наиболее осложнений доставил вопрос с отрядом полковника Дроздовского. Прибыв в Новочеркасск 25 апреля, Дроздовский в тот же день донес мне, что «отряд прибыл в мое распоряжение» и «ожидает приказаний». Но время шло, назревал 2-й Кубанский поход, а начало его все приходилось откладывать: более трети всей армии – бригада Дроздовского – оставалось в Новочеркасске. Это обстоятельство препятствовало организационному слиянию ее с армией, нарушало все мои расчеты и не давало возможности подготовить операцию, о которой было условлено с генералом Красновым 15 мая[[11] ]. По просьбе Краснова отряд Дроздовского разбрасывался частями по области: конница дралась в Сальском округе, пехота употреблялась на «очистку от большевиков» Ростова и Новочеркасска на карательные экспедиции по крестьянским деревням севера области. Я требовал присоединения бригады; Дроздовский ходатайствовал об отсрочке для отдыха, организации и пополнения. Краснов упрашивал Дроздовского не покидать Новочеркасск – публично, на параде перед строем, и более интимно в личных разговорах с Дроздовским. Атаман порочил Добровольческую армию и ее вождей и уговаривал Дроздовского отложиться от армии, остаться на Дону и самому возглавить добровольческое движение под общим руководством Краснова[[12] ]. Слухи об этих переговорах и якобы колебаниях Дроздовского[[13] ] дошли до офицеров его отряда и вызвали среди них беспокойство. По просьбе офицеров командир сводно-стрелкового полка полковник Жебрак обратился по этому поводу к Дроздовскому и получил от него успокоительное заверение. Позднее Дроздовский так писал мне о новочеркасских интригах:
«Считая преступным разъединять силы, направленные к одной цели, не преследуя никаких личных интересов и чуждый мелочного самолюбия, думая исключительно о пользе России и вполне доверяя Вам, как вождю, я категорически отказался войти в какую бы то ни было комбинацию, во главе которой не стояли бы Вы..»
Я ждал присоединения отряда, без чего нельзя было начинать операцию, атаман всемерно противился этому и в то же время… «настаивал на немедленном наступлении – надо использовать настроение казаков, их порыв, надо воспользоваться растерянностью комиссаров…»
После беседы с Жебраком Дроздовский приехал в Мечетинскую, отряд его был зачислен в качестве 3-й бригады в Добровольческую армию и 23 мая выступил на соединение с ней.
Все эти неудачи не останавливали, однако, атамана перед попытками создания подчиненной ему Российской армии. Свое недоумение он высказал однажды в письме к генералу Алексееву[[14] ]: «…на земле Войска Донского, а теперь и вне ее я работаю совершенно один. Мне приходится из ничего создавать армию… снабжать, вооружать и обучать ее. В Добровольческой армии много есть и генералов, и офицеров, которые могли бы взять на себя работу по созданию армий в Саратовской и Воронежской губерниях, но почему-то они не идут на эту работу…» Краснов не хотел понять, что его попытки обречены на неуспех просто в силу психологии русского генералитета и офицерства, глубоко чуждой основным положениям атаманской политики. Попытки, вместе с тем неизбежно, даже независимо от чьей-либо злой воли, ослаблявшие и расстраивавшие Добровольческую армию.
Ввиду явной неудачи формирования Южной армии руководители ее вынуждены были передать ее в полное подчинение генералу Краснову[[15] ]. 30 сентября состоялся атаманский приказ о создании Особой Южной армии, в составе которой должны были формироваться три корпуса: Воронежский (бывшая Южная армия), Астраханский (бывшая Астраханская армия) и Саратовский (бывшая Русская народная армия). На новую армию возлагалась «защита границ Всевеликого войска Донского от натиска красногвардейских банд и освобождение Российского государства».
Возник вопрос о возглавлении армии генералом с общероссийским именем, чтобы привлечь таким образом офицерство. Но такого найти не удавалось. С генералом Щербачевым, жившим в Яссах, атаман не смог войти в связь. Генерал Драгомиров, проезжая в августе из Киева через Новочеркасск, «умышленно уклонился от встречи с Красновым», ибо – как он писал мне впоследствии[[16] ] – «мы стояли на столь различных точках зрения в вопросе о дружбе с немцами, что наш разговор мог бы иметь результатом только крупную ссору, с чего мне вовсе не хотелось начинать свою деятельность на Юге России». Тем не менее 30 сентября Краснов обратился к Драгомирову[[17] ] с предложением принять новую армию. Горячий Драгомиров ответил, что в этом формировании он «видит продолжение той же немецкой политики – divide et empera[[18] ] – которая привела нашу Родину к пропасти», и потому «предложение этого поста равносильно (для него) оскорблению…»[[19] ]
Остановился Краснов на Н. И. Иванове. К этому времени дряхлый старик, Н. И., пережив уже свою былую известность, связанную с вторжением в 1914 году армий Юго-Западного фронта в Галицию, проживал тихо и незаметно в Новочеркасске. Получив предложение Краснова, он приехал ко мне в Екатеринодар, не желая принимать пост без моего ведома. Я не противился, но не советовал ему на склоне дней давать свое имя столь сомнительному предприятию.
Однако, вернувшись в Новочеркасск, Иванов согласился.
25 октября мы прочли в газетах атаманский приказ о назначении Н. И., заканчивавшийся словами:
«Донские армии восторженно приветствуют вождя их новой армии – армии Российской…»
Бедный старик не понимал, что нужен не он, а бледная уже тень его имени. Не знал, что пройдет немного времени и угасшую жизнь его незаинтересованный более Краснов передаст истории с такой эпитафией: «Пережитые им (генералом Ивановым) в Петербурге и Киеве страшные потрясения и оскорбления от солдат, которых он так любил, а вместе с тем и немолодые уже годы его отозвались на нем и несколько расстроили его умственные способности…»
Генерал Иванов умер 27 января, увидев еще раз крушение своей армии, особенно трагическое в войсках Воронежского корпуса[[20] ].
Я шел с армией походом, вел ежедневно кровавые бои, требовавшие большого нравственного напряжения и известного душевного равновесия… А из нашего тыла, из Новочеркасска, все чаще шли вести, возмущающие и волнующие. Это были не просто слухи, а факты, документы, основанные на словесных и письменных излияниях не в меру злобствовавших ненавистников Добровольческой армии.
Атаман в заседаниях правительства, в речах и беседах, командующий Донской армией генерал Денисов публично в офицерских собраниях поносили и Добровольческую армию, и вождей ее. Поносили все – нашу стратегию, политику нравственный облик начальников и добровольцев. «Достоверные сведения» о полном развале Добровольческой армии были любимой темой донских руководителей[[21] ].
Даже самый поход наш был заранее опорочен. В заседании 26 июня Краснов заявил[[22] ], что Добровольческая армия «оставила без всякого предупреждения Донского правительства в ночь 11 июня линию Мечетинская-Кагальницкая, чем Донская армия поставлена в крайне тяжелое положение, ибо получилось обнажение фронта». Этот упрек брошен был армии, двинутой во 2-й Кубанский поход, имевший одной из ближайших задач освобождение Задонья и тот общий результат, который в отчете Кругу Денисова выражен был следующими словами: «Быстрое движение войск и начало очищения Сальского округа обозначились после успехов Добровольческой армии, взявшей Торговую… Освободились (также) от противника южные части Ростовского и Черкасского округов, отпала угроза Новочеркасску с юга, и вместе с тем мы смогли за счет азовского и тихорецкого направлений усилиться на других фронтах, а с прибывшими подкреплениями перейти к более активным действиям…»
Отношения верхов отражались в низах – особенно в буйном, несдержанном новочеркасском тылу. На этой нездоровой почве пьяный скандал разрастался в событие, перебранка подгулявших офицеров – в оскорбление Донского войска или Добровольческой армии. Были, конечно, и чисто бытовые причины недоразумений между «хозяевами» и «пришельцами». «Хозяева» были замкнуты в кастовых перегородках, несколько эгоистичны и не слишком приветливы. Но если правы были добровольцы, жалуясь неоднократно на дурное отношение к ним казаков, то и те имели не раз основание для такого отношения в поведении части добровольческого офицерства, в их нескромной самооценке, в полупрезрительном отношении к донским частям, наконец, в «назойливой браваде монархическими идеями». Правда, эти отношения складывались резко только в тыловых гарнизонах, а если и отражались в армии, то в гораздо более умеренных формах. Вообще же в массе своей добровольчество и донское казачество жили мирно не следуя примеру своих вождей.
Очевидно, в этой распре были не совсем правы и мы. Генерал Алексеев писал мне 26 июня:
«Отношения (между атаманом и Добровольческой армией) не хороши и вредят нам сильно… В особенности, принимая во внимание, что генерал Денисов совсем не принадлежит к числу наших друзей. Примеру главных деятелей следуют исполнители. Полагаю, что в некоторых случаях нужно изменить тон наших сношений, так как в создавшейся атмосфере взаимного раздражения работать трудно. И только когда мы окончим счеты, можно будет высказать все накипевшее на душе за короткое время с 15 мая».
М. В. упустил из виду одно – что почти вся ориентировка с Дона исходила от него[[23] ]. Только что он умел обыкновенно облекать эти отношения во внешние дипломатические формы, я же не постиг этого искусства. Каждое его письмо дышало недоверием и осуждением общей политики атамана и Денисова и их отношений к Добровольческой армии. Насколько глубоко было это недоверие, видно из переписки между ними, имевшей место в августе.
10 августа генерал Алексеев, находившийся тогда в Екатеринодаре, под влиянием донесений из Новочеркасска телеграфировал Краснову[[24] ]:
«Негласно до меня доходят сведения, что предполагаются обыски и аресты моего политического отдела[ [25]]. Если это правда, то такой акт, ничем не вызванный, будет означать в высокой мере враждебное отношение к Добровольческой армии. Разве кровь армии (пролитая) за Дон позволяет такой унизительный шаг?»
Генерал Краснов, вероятно, искренно ответил:
«Я удивляюсь, что Ваше Высокопревосходительство допускаете думать, что такой акт к дружеской нам Добровольческой армии возможен. Прошу арестовать как злостных провокаторов лиц, распускающих такие слухи. Враги Дона ни перед чем не стесняются, чтобы вызвать вражду и недовольство в той армии, которой Дон так многим обязан и в которой видит будущее России…«[ [26]]
Как жаль, что в то же время у атамана и Денисова не находилось для этого «будущего России» иного эпитета, чем «странствующие музыканты» или «банды»!
В случайном признании атаманом значения армии было, вероятно, и некоторое отражение донских настроений… Ведь не только пафос и правила вежливости или «кадетская интрига» руководили Большим войсковым Кругом – тем самым «мудрым» Кругом, который переизбрал атамана Краснова, когда Круг, собравшись осенью 18 года, обратился к армии с ответным приветствием:
«…С чувством глубокой радости (мы) выслушали братский привет и пожелания успеха в нашей работе. Слухи, доносившиеся к нам даже в самые отдаленные хуторские углы о нарушенных сердечных отношениях с вами, тревогой и скорбью отзывались в наших сердцах. Но теперь тревога рассеяна… У Тихого Дона нет достаточно сильных слов для выражения своих чувств, преклонения перед вашими подвигами, но есть горячая любовь и искреннее желание не словами, а делом служить вам в вашей тяжелой, святой работе..»[ [27]]
Было два человека – Богаевский и Эльснер – оба люди спокойные и уравновешенные, которые больше других работали над тем, чтобы сгладить трения между Новочеркасском и ставкой Добровольческой армии, но им это решительно не удавалось. Что касается меня лично, то, чтобы не терять душевного равновесия и не создавать самому каких-либо поводов для осложнений, я с конца июня 1918 года прекратил совершенно переписку с генералом Красновым; возобновилась она ненадолго, в силу необходимости, только после объединения командования в 1919 году. Но атаман продолжал писать пространно моим помощникам, вызывая в них не раз глубокое недоумение.
Так, в октябре 1918 года он писал генералу Драгомирову[[28] ]:
«…У Вас после тяжелых боев прорвался Сорокин с отрядом, и Ваши и мои враги пустили слух, что генерал Деникин нарочно выпустил его, чтобы не дать Краснову взять Царицын. Судите сами, Абрам Михайлович, такими слухами, такими грязными сплетнями на чью мельницу мы льем воду…»
Возмущенный генерал Драгомиров 13 октября отвечал:
«…Вашим вопросом – „на чью мельницу мы льем воду“ – Вы как будто возлагаете вину на нас за эти сплетни… Неужели не ясно, что Добровольческая армия из сил выбивается, чтобы сдержать напор большевиков, значительно превышающих (ее) в силах и неизмеримо обильнее снабженных боевыми припасами? Неужели последние кровопролитные и упорнейшие бои, в коих гибли с несравненным геройством офицерские части армии, дают кому-либо право сколько-нибудь серьезно останавливаться на приведенной Вами грязной сплетне о выпуске Сорокина? Неужели по своей доброй воле Добровольческая армия два месяца дерется изо дня в день все на тех же позициях, а города и станицы периодически переходят из рук в руки при всех ужасах, которыми сопровождаются для жителей эти переходы?..»
Любопытно, кто же, однако, распространял «такие грязные сплетни»?
В те же дни[[29] ] Краснов писал в Екатеринодар донскому представителю генералу Смагину:
«… Мы ведем борьбу с восемью советскими армиями, в то время как против Добровольческой армии только одна армия – Сорокина, и та более чем наполовину выпущена против нас… Прибытие отряда Сорокина[ [30]] и дивизии Жлобы, не преследуемых по пятам добровольцами, и удар их в тыл нашим войскам у Царицына произвели на казаков угнетающее впечатление. …Конечно, это письмо только тема для Вас. Оно не для огласки», – заканчивал генерал Краснов .
Я чувствую, что посвятил слишком много строк и внимания розни «белых генералов». Но это было. Внося элемент пошлости и авантюризма в общий ход кровавой и страшной борьбы за спасение России и отражаясь роковым образом на ее исходе.
Глава II. Конституция добровольческой власти. Внутренний кризис армии: ориентации и лозунги
В станицах Мечетинской и Егорлыкской жила Добровольческая армия – на «чужой» территории, представляя своеобразный бытовой и военный организм, пользовавшийся полным государственным иммунитетом.
С первого же дня моего командования, без каких-либо переговоров, без приказов, просто по инерции утвердилась та неписаная конституция Добровольческой армии, которой до известной степени разграничивался ранее круг ведения генералов Алексеева и Корнилова. Генерал Алексеев сохранил за собою общее политическое руководство, внешние сношения и финансы, я – верховное управление армией и командование. За все время нашего совместного руководства этот порядок не только не нарушался фактически, но между нами не было ни разу разговора о пределах компетенции нашей власти. Этим обстоятельством определяется всецело характер наших взаимоотношений и мера взаимного доверия, допускавшая такой своеобразный дуализм.
Щепетильность в этом отношении генерала Алексеева была удивительна – даже во внешних проявлениях. Помню, в мае в Егорлыкской, куда мы приехали оба беседовать с войсками, состоялся смотр гарнизону. Несмотря на все мои просьбы, он не согласился принять парад предоставив это мне и утверждая, что «власть и авторитет командующего не должны ничем умаляться». Я чувствовал себя не раз очень смущенным перед строем войск, когда старый и всеми уважаемый вождь ехал за мной. Кажется, только один раз, после взятия Екатеринодара, я убедил его принять парад дивизии Покровского, сказав что я уже смотрел ее.
В то же время на всех заседаниях, конференциях совещаниях по вопросам государственным, на всех общественных торжествах первое место бесспорно и неотъемлемо принадлежало Михаилу Васильевичу.
В начале июня, перед выступлением моим в поход генерал Алексеев переехал из Мечетинской в Новочеркасск и попал сразу в водоворот политической жизни Юга. Его присутствие там требовалось в интересах армии. Работая с утра до вечера, он вел сношения с союзниками, с политическими партиями и финансовыми кругами, налаживал, насколько мог, отношения с Доном и своим авторитетом и влиянием стремился привлечь отовсюду внимание и помощь к горячо любимой им маленькой армии.
Но временная наша разлука имела и свои отрицательные стороны. При генерале Алексееве образовался военно-политический отдел, начальником которого стал полковник генштаба Лисовой. Этот отдел был пополнен молодыми людьми, обладавшими, по-видимому, повышенным честолюбием… Вскоре началась нервирующая переписка по мелким недоразумениям между отделом и штабом армии. Даже милейший и добродушнейший Эльснер стал жаловаться на «двоевластие» в Новочеркасске и на Лисового, который «весьма ревностно следит, не получает ли кто-либо, а главное он (Эльснер), каких-либо политических сведений помимо него. Бывали случаи и посерьезнее. Так, например, совершенно неожиданно мы прочли в газете[[31] ], случайно попавшей в армию, официальное уведомление от военно-политического отдела, что уполномоченными представителями армии по формированию пополнений (начальники центров) являются только лица, снабженные собственноручными письменными полномочиями генерала Алексеева… Это сообщение поставило в ложное положение меня и в роль самозванцев – начальников разбросанных повсюду по Украине и Дону центров и вербовочных бюро, которые назначались мною и руководились штабом. В архиве я нашел переписку, свидетельствующую, что это сделано было самовольно «молодыми людьми». Положение осталось, конечно, прежним. По инициативе отдела и за подписью Лисового так же неожиданно появилось в газетах сообщение, вносившее серьезное изменение в «конституцию» Добровольческой армии. В этом сообщении «ввиду неправильного осведомления общества» разъяснялась сущность добровольческой иерархии, причем генерал Алексеев был назван впервые «Верховным руководителем Добровольческой армии».
Так как в моих глазах моральное главенство генерала Алексеева было и без того неоспоримым, то официальное сообщение не могло внести в жизнь армии каких-либо перемен, тем более, что практика «дуализма» осталась без ущерба. Мне казалось лишь несколько странным, что узнал я о новом положении из газет, а не непосредственно.
Об этих эпизодах я никогда не поднимал разговора с генералом Алексеевым.
Все политические сношения, внутренние и внешние, вел генерал Алексеев, пересылая мне из Новочеркасска исчерпывающие сводки личных переговоров и подлинные доклады с мест. С большинством исходивших от него лично письменных сношений я ознакомился только впоследствии. Но то взаимное доверие, которое существовало между нами, вполне гарантировало, что ни одного важного шага, изменяющего позицию Добровольческой армии, не переговорив со мною, генерал Алексеев не предпримет. И я со спокойным сердцем мог вести армию в бой.
С половины июля М. В. был опять при штабе армии – сначала в Тихорецкой, потом в Екатеринодаре, и личное общение наше устраняло возможность каких-либо трений, создаваемых извне.
Добровольческая армия сохраняла полную независимость от политических организаций, союзников и врагов. Непосредственно возле нее не было и видных политических деятелей.
Между прочим, и на Дону были попытки организации государственной власти и возглавления добровольческого движения, встретившие отпор со стороны генерала
Алексеева: Родзянко совместно с проживавшими в Ростове и Новочеркасске общественными деятелями усиленно проводил идею созыва Верховного совета из членов всех четырех дум. Присылал гонцов и в мою ставку. Писал мне о необходимости «во что бы то ни стало осуществить (эту) идею», так как «в этом одном спасение России». Но при этом, к моему удивлению, ставил «непременным условием, чтобы М. В. Алексеев был абсолютно устранен из игры»[[32] ]. Я ответил, что общее политическое руководство армией находится в руках М. В., к которому в следует обратиться по этому вопросу непосредственно… Алексеева я не посвятил в нашу переписку – и без того между ним и Родзянко существовали враждебные отношения.
Не было при нас и никакого кадра гражданского управления, так как армии предстояло выполнение частной временной задачи в Ставропольской губернии и на Кубани, и генерал Алексеев, вовлеченный в переговоры о создании общерусской власти за Волгой, не считал пока нужным создавать какой-либо аппарат при армии.
Мы оба старались всеми силами отгородить себя и армию от мятущихся, борющихся политических страстей и основать ее идеологию на простых, бесспорных национальных символах. Это оказалось необычайно трудным. «Политика» врывалась в нашу работу, врывалась стихийно и в жизнь армии.
1-й Кубанский поход оставил глубокий след в психике добровольцев, наполнив ее значительным содержанием – отзвуками смертельной опасности, жертвы и подвига. Но вместе с тем вызвал невероятную моральную и физическую усталость. Издерганные нервы, утомленное воображение требовали отдыха и покоя. Хотелось всем пожить немного человеческой жизнью, побыть в обстановке семейного уюта, не слышать ежедневно артиллерийского гула.
Искушение было велико.
От Ростова до Киева и Пскова были открыты пути в области, где не было ни войны, ни большевиков, где у многих оставались семьи, родные, близкие. Формальное право на уход из армии было неоспоримо: как раз в эти дни (май) для большинства добровольцев кончался обязательный четырехмесячный срок пребывания в армии… Ворвавшаяся в открытое «окно» жизнь поставила к тому же два острых вопроса – об «ориентации» и «политических лозунгах». Для многих это был только повод нравственного обоснования своего ухода, для некоторых – действительно мучительный вопрос совести.
Кризис в армии принял глубокие и опасные формы.
Германофильство смутило сравнительно небольшую часть армии. Активными распространителями его в армейской среде были люди заведомо авантюристического типа: доктор Всеволжский, Ратманов, Сиверс и другие, ушедшие из армии и теперь формировавшие на немецкие деньги в Ростове и Таганроге какие-то «монархические отряды особого назначения», Панченко, издававший грубые, демагогические «бюллетени», чрезмерно угодливые и рассчитанные на слишком невежественную среду; в них, например, создавшиеся между Германией и Россией отношения объяснялись как результат «агитации наших социалистов, ибо главным врагом (своим) они почему-то считали императора Вильгельма, которого мировая история справедливо назовет Великим»[[33] ]. Немецкие деньги расходовались широко, но непроизводительно. Впрочем, иногда цели достигали: начальником самого ответственного разведочного узла Добровольческой армии в Ростове какими-то непостижимыми путями оказался некто «полковник Орлов»[[34] ], состоявший агентом немецкой контрразведки и членом организации Всеволжского…
Влияние более серьезное оказывали киевские германофильские круги. Но и они не могли побороть прочно установившиеся взгляды военной среды, находя отклик главным образом в той части офицерства, которая либо искала поводов «выйти из бойни», либо использовала немецкие обещания в качестве агитационного материала против командования.
Несравненно труднее обстоял вопрос с лозунгами.
«Великая, Единая и Неделимая Россия» – говорило уму и сердцу каждого отчетливо и ясно. Но дальше дело осложнялось. Громадное большинство командного состава и офицерства было монархистами. В одном из своих писем[[35] ] генерал Алексеев определял совершенно искренне свое убеждение в этом отношении и довольно верно офицерские настроения:
«… Руководящие деятели армии сознают, что нормальным ходом событий Россия должна подойти к восстановлению монархии, конечно, с теми поправками, кои необходимы для облегчения гигантской работы по управлению для одного лица. Как показал продолжительный опыт пережитых событий, никакая другая форма правления не может обеспечить целость, единство, величие государства, объединить в одно целое разные народы, населяющие его территорию. Так думают почти все офицерские элементы, входящие в состав Добровольческой армии, ревниво следящие за тем, чтобы руководители не уклонялись от этого основного принципа»[[36] ].
Но в мае – июне настроение офицерства под влиянием активных правых общественных кругов было значительно сложнее. Очень многие считали необходимым немедленное официальное признание в армии монархического лозунга. Это настроение проявлялось не только внешне в демонстративном ношении романовских медалей, пении гимна и т. п., но и в некотором брожении в частях и… убыли в рядах армии. В частности, появились офицеры-агитаторы, склонявшие добровольцев к участию в тайных организациях; в своей работе они злоупотребляли и именем великого князя Николая Николаевича. Меня неприятно удивила однажды сцена во время военного совета перед походом: Марков резко отозвался о деятельности в армии монархических организаций, Дроздовский вспылил:
– Я сам состою в тайной монархической организации… Вы недооцениваете нашей силы и значения…
В конце апреля в обращении к русским людям я определил политические цели борьбы Добровольческой армии[[37] ]. В начале мая мною, с ведома генерала Алексеева, был дан наказ представителям армии, разосланным в разные города, для общего руководства:
II. Стремясь к совместной работе со всеми русскими людьми, государственно мыслящими, Добровольческая армия не может принять партийной окраски.
III. Вопрос о формах государственного строя является последующим этапом и станет отражением воли русского народа после освобождения его от рабской неволи и стихийного помешательства.
IV. Никаких сношений ни с немцами, ни с большевиками. Единственно приемлемые положения: уход из пределов России первых и разоружение и сдача вторых.
V. Желательно привлечение вооруженных сил славян на основе их исторических чаяний, не нарушающих единства и целостности Русского государства, и на началах, указанных в 1914 году русским верховным главнокомандующим».
Оба эти обращения нашли живой отклик, но… не совсем сочувственный.
Офицерство не удовлетворялось осторожным «умолчанием» Алексеева – формулой, которая гласно не расшифровывалась, разделялась многими старшими начальниками и в цитированном мною выше письме[[38] ] была высказана вполне откровенно:
«…Добровольческая армия не считает возможным теперь же принять определенные политические лозунги ближайшего государственного устройства, признавая, что вопрос этот недостаточно еще назрел в умах всего русского народа и что преждевременно объявленный лозунг может лишь затруднить выполнение широких государственных задач».
Еще менее, конечно, могло удовлетворить офицерство мое «непредрешение» и в особенности моя декларация с упоминанием об «Учредительном собрании» и «народоправстве». Начальники бригад доложили мне, что офицерство смущено этими терминами… Такое же впечатление произвели они в другом крупном центре противобольшевистского движения – Киеве. Генерал Лукомский писал мне в то время[[39] ]:
«… Я глубоко убежден, что это воззвание вызовет в самой армии и смущение, и раскол. В стране же многих отшатнет от желания идти в армию или работать с ней рука об руку. Может быть, до Вас еще не дошел пульс биения страны, но должен Вас уверить, что поправение произошло громадное. Что все партии, кроме социалистических, видят единственной приемлемой формой конституционную монархию. Большинство отрицает возможность созыва нового Учредительного собрания, а те, кто допускает, считают, что членами такового могут быть допущены лишь цензовые элементы. Вам необходимо высказаться более определенно и ясно…»
Милюков сообщал ЦК партии в Москву, что он «вступил уже в сношения с генералом Алексеевым, чтобы убедить его обратить Добровольческую армию на служение этой задаче…»[[40] ]. А князь Г. Трубецкой несколько позже в своем донесении «Правому центру» недоумевал: «… как все переменилось! Ведь, как это ни дико, но для штаба Добровольческой армии, например, позиция Милюкова слишком правая, ибо они все еще не отделались от полинявших побрякушек, вроде Учредительного собрания, и не высказались еще за монархию»[[41] ].
Атмосфера в армии сгущалась, и необходимо было так или иначе разрядить ее. Дав волю тогдашним офицерским пожеланиям, мы ответили бы и слагавшимся тогда настроениям значительных групп несоциалистической интеллигенции, но рисковали полным разрывом с народом, в частности с казачеством, тогда не только не склонным к приятию монархической идеи, но даже прямо враждебным ей.
Мы решили поговорить непосредственно с офицерами.
В станичном правлении в Егорлыкской были собраны все начальники, до взводного командира включительно. Мы не сговаривались с генералом Алексеевым относительно тем беседы, но вышло так, что он говорил о немцах, а я о монархизме.
В пространной речи генерал Алексеев говорил о немцах, как о «враге – жестоком и беспощадном», таком же враге, как и большевики[[42] ]… Об их нечестной политике, об экономическом порабощении Украины… О колоссальных потерях немцев, об истощении духовных и материальных сил германской нации, о малых шансах ее на победу… О Восточном фронте… О том будущем, которое сулит России связь с Германией: «политически – рабы, экономически – нищие…» Словом, обосновал два наши положения:
1) Союз с немцами морально недопустим, политически нецелесообразен.
2) Пока – ни мира, ни войны.
Я сказал кратко и резко:
– Была сильная русская армия, которая умела умирать и побеждать. Но когда каждый солдат стал решать вопросы стратегии, войны или мира, монархии или республики, тогда армия развалилась. Теперь повторяется, по-видимому, то же. Наша единственная задача – борьба с большевиками и освобождение от них России. Но этим положением многие не удовлетворены. Требуют немедленного поднятия монархического флага. Для чего? Чтобы тотчас же разделиться на два лагеря и вступить в междоусобную борьбу? Чтобы те круги, которые теперь если и не помогают армии, то ей и не мешают, начали активную борьбу против нас? Чтобы 30-тысячное ставропольское ополчение, с которым теперь идут переговоры и которое вовсе не желает монархии, усилило Красную армию в предстоящем нашем походе? Да, наконец, какое право имеем мы, маленькая кучка людей, решать вопрос о судьбах страны без ее ведома, без ведома русского народа?
Хорошо – монархический флаг. Но за этим последует естественно требование имени. И теперь уже политические группы называют десяток имен, в том числе кощунственно в отношении великой страны и великого народа произносится даже имя чужеземца – греческого принца. Что же, и этот вопрос будем решать поротно или разделимся на партии и вступим в бой?
Армия не должна вмешиваться в политику. Единственный выход – вера в своих руководителей. Кто верит нам – пойдет с нами, кто не верит – оставит армию.
Что касается лично меня, я бороться за форму правления не буду. Я веду борьбу только за Россию. И будьте покойны: в тот день, когда я почувствую ясно, что биение пульса армии расходится с моим, я немедля оставлю свой пост, чтобы продолжать борьбу другими путями, которые сочту прямыми и честными.
Мои взгляды в отношении «политических лозунгов» несколько расходились с алексеевскими: генерал Алексеев принял формулу умолчания – отнюдь, конечно, не по двоедушию. Он не предусматривал насильственного утверждения в стране монархического строя, веря, что восприятие его совершится естественно и безболезненно. У нас – мои взгляды разделяли всецело Романовский и Марков – не было такой веры. Мы стояли поэтому совершенно искренне на точке зрения более полного непредрешения государственного строя.
Я говорил об этом открыто всегда. В начале – так же, как и в конце своего командования. Через полтора года на Верховном Круге в Екатеринодаре мне опять придется коснуться этого вопроса[[43] ]:
«…Счастье Родины я ставлю на первом плане. Я работаю над освобождением России. Форма правления для меня вопрос второстепенный. И если когда-либо будет борьба за форму правления – я в ней участвовать не буду. Но, нисколько не насилуя совесть, я считаю одинаково возможным честно служить России при монархии и при республике, лишь бы знать уверенно, что народ русский в массе желает той или другой власти. И поверьте, все ваши предрешения праздны. Народ сам скажет, чего он хочет. И скажет с такой силою и с таким единодушием, что всем нам – большим и малым законодателям – придется только преклониться перед его державной волей».
Как бы то ни было, два основных положения – непредрешение формы государственного строя и невозможность сотрудничества с немцами – фактически нами были соблюдены до конца. Помню только два случая некоторого колебания, испытанного генералом Алексеевым… В конце августа или начале сентября, будучи с армией в походе, я получил от него письмо; под влиянием доклада адмирала Ненюкова генерал Алексеев высказывал взгляд относительно возможности войти в соглашение с германским морским командованием по частному поводу включения наших коммерческих судов Новороссийского порта в общий план черноморских рейсов, организуемых немцами. Предложение исходило от генерала Гофмана и являлось, очевидно, первым шагом к более тесным отношениям с австро-германцами. Генерал Алексеев пожелал знать мое мнение. Я ответил отрицательно, и вопрос заглох. Другой раз в Екатеринодаре я получил очередной доклад «Азбуки» с ярким изображением нарастающего монархического настроения и с указанием на непопулярность Добровольческой армии, не выносящей открыто монархического лозунга… На докладе была резолюция генерала Алексеева в таком смысле: «Надо нам, наконец, решить этот вопрос, Антон Иванович, – так дальше нельзя». Я зашел в тот же день с Романовским к генералу Алексееву.
– Чем объяснить изменение ваших взглядов, Михаил Васильевич? Какие новые обстоятельства вызвали его? Ведь настроение Дона, Кубани, ставропольских крестьян нам хорошо известно и далеко не благоприятно идее монархии. А про внутреннюю Россию мы ровно ничего не знаем…
Резолюция, по-видимому, была написана под влиянием минуты. Михаил Васильевич переменил разговор, и более этой темы до самой его смерти мы не касались.
Возвращаюсь к егорлыцкому собранию.
После моей речи генерал Марков попросил слова и от имени своей дивизии заявил, что «все они верят в своих вождей и пойдут за ними». То же сделал Эрдели[[44] ].
Мы ушли с собрания, не вынеся определенного впечатления об его результатах. Но к вечеру Марков, успевший поговорить со многими офицерами, сказал:
– Отлично. Теперь публика поуспокоилась.
Глава III. Внутренняя жизнь Добровольческой армии: традиции, вожди и воины. Генерал Романовский. Кубанские настроения. Материальное положение. Сложение армии
Тяжело было налаживать и внутренний быт войск. Принцип добровольчества, привлекая в армию элементы стойкие и мужественные, вместе с тем создавал несколько своеобразные формы дисциплины, не укладывавшиеся в рамки старых уставов. Положение множества офицеров на должности простых рядовых изменяло характер взаимоотношений начальника и подчиненного; тем более, что сплошь и рядом благодаря новому притоку укомплектования рядовым бывал старый капитан, а его ротным командиром – подпоручик. Совершенно недопустимо было ежедневно менять начальников по приходе старших. Доброволец, беспрекословно шедший под огонь и на смерть, в обыкновенных условиях – на походе и отдыхе – не столь беспрекословно совершал не менее трудный подвиг повиновения. Добровольцы были морально прикреплены к армии, но не юридически. Создался уклад, до некоторой степени напоминавший удельно-вечевой период, когда «дружинники, как люди вольные, могли переходить от одного князя на службу другому».
Не менее трудно было установить правильные отношения со старшими начальниками. Необычайные условия формирования армии и ее боевая жизнь создавали некоторым начальникам наряду с известностью вместе с тем какой-то своеобразный служебный иммунитет. Не Кубанская Рада, а генерал Покровский благодаря личному своему влиянию собрал и привел в армию бригаду (потом дивизию) кубанских казаков, вооруженную и даже хорошо сколоченную за время краткого похода. И когда кубанское правительство настойчиво просило устранить его с должности, выдвигая не слишком обоснованное обвинение в безотчетном израсходовании войсковых сумм в бытность его командующим войсками, явилось большое сомнение в целесообразности этого шага…
Своим трудом, кипучей энергией и преданностью национальной идее Дроздовский создал прекрасный отряд из трех родов оружия и добровольно присоединил его к армии. Но и оценивал свою заслугу не дешево. Позднее, как-то раз обиженный замечанием по поводу неудачно проведенной им операции, он писал мне: «…Невзирая на исключительную роль, которую судьба дала мне сыграть в деле возрождения Добровольческой армии, а может быть, и спасения ее от умирания, невзирая на мои заслуги перед ней (мне), пришедшему к Вам не скромным просителем места или защиты, но приведшему с собой верную мне крупную боевую силу, Вы не остановились перед публичным выговором мне…»[[45] ]
Рапорт Дроздовского – человека крайне нервного и вспыльчивого – заключал в себе такие резкие и несправедливые нападки на штаб и вообще был написан в таком тоне, что, в видах поддержания дисциплины, требовал новой репрессии, которая повлекла бы, несомненно, уход Дроздовского. Но морально его уход был недопустим, являясь несправедливостью в отношении человека с такими действительно большими заслугами. Так же восприняли бы этот факт и в 3-й дивизии… Принцип вступил в жестокую коллизию с жизнью. Я, переживая остро этот эпизод, поделился своими мыслями с Романовским.
– Не беспокойтесь, ваше превосходительство, вопрос уже исчерпан.
– Как?
– Я написал вчера еще Дроздовскому, что рапорт его составлен в таком резком тоне, что доложить его командующему я не мог.
– Иван Павлович, да вы понимаете, какую тяжесть вы взваливаете на свою голову…
– Это не важно. Дроздовский писал, очевидно, в запальчивости, раздражении. Теперь, поуспокоившись, сам, наверно, рад такому исходу.
Прогноз Ивана Павловича оказался правильным: вскоре после этого случая я опять был на фронте, видел часто 3-ю дивизию и Дроздовского. Последний был корректен, исполнителен и не говорил ни слова о своем рапорте. Но слухи об этом эпизоде проникли в армию и дали повод клеветникам чернить память Романовского:
– Скрывал правду от командующего!..
Высокую дисциплину в отношении командования проявляли генерал Марков и полковник Кутепов. Но и с ними были осложнения… Кутепов на почве брожения среди гвардейских офицеров, неудовлетворенных «лозунгами» армии, завел речь о своем уходе. Я уговорил его остаться. Марков после одной небольшой операции в окрестностях Егорлыкской, усмотрел в сводке, составленной штабом, неодобрение его действиям, прислал мне рапорт об увольнении своем от службы. Разве возможен был уход Маркова? Генерала легендарной доблести, который сам в боевом активе армии был равноценен дивизии… Поехал Иван Павлович в Егорлыкскую к своему близкому – еще со времен молодости – другу извиняться за штаб…
Подчинявшиеся во время боевых операций всецело и безотказно моим распоряжениям, многие начальники с чрезвычайной неохотой подчинялись друг другу, когда обстановка требовала объединения групп. Сколько раз впоследствии приходилось мне командовать самому на частном фронте в ущерб общему ведению операции, придумывать искусственные комбинации или предоставлять самостоятельность двум-трем начальникам, связанным общей задачей.
Приказ, конечно, был бы выполнен, но… неискренне, в несомненный ущерб делу.
Так шли дни за днями, и каждый день приносил с собою какое-нибудь новое осложнение, новую задачу, предъявляемую выбитой из колеи армейской жизнью. Выручало только одно: над всеми побуждениями человеческими у начальников в конце концов все же брало верх чувство долга перед Родиной.
Особое положение занимал И. П. Романовский. Я не часто упоминаю его имя в описании деятельности армии. Должность начальника штаба до известной степени обезличивает человека. Трудно разграничить даже и мне степень участия его в нашей идейной работе по направлению жизни и операций армии при той интимной близости, которая существовала между нами, при том удивительном понимании друг друга и общности взглядов стратегических и политических.
Романовский был деятельным и талантливым помощником командующего армией, прямолинейным исполнителем его предначертаний и преданным другом. Другом, с которым я делил нравственную тяжесть правления и командования и те личные переживания, которые не выносятся из тайников души в толпу и на совещания. Он платил таким же отношением. Иногда – в формах трогательных и далеко не безопасных. «Иван Павлович имел всегда мужество, – говорит один из ближайших его сотрудников по штабу, – принимать на себя разрешение всех, даже самых неприятных вопросов, чтобы оградить от них своего начальника».
Генерал Романовский был вообще слишком крупной величиной сам по себе и занимал слишком высокое положение, чтобы не стать объектом общественного внимания.
В чем заключалась тайна установившихся к нему враждебных отношений, которые и теперь еще прорываются дикой, бессмысленной ненавистью и черной клеветой? Я тщательно и настойчиво искал ответа в своих воспоминаниях, в письменных материалах, оставшихся от того времени, в письмах близких ему людей, в разговорах с соратниками, в памфлетах недругов… Ни одного реального повода – только слухи, впечатления, подозрительность.
Служебной деятельностью начальника штаба, ошибками и промахами нельзя объяснить создавшегося к нему отношения. В большом деле ошибки неизбежны. Было ведь много учреждений, несравненно более «виновных», много грехов армии и властей, неизмеримо более тяжелых. Они не воспринимались и не осуждались с такой страстностью.
Но стоит обратить внимание, откуда исключительно шли и идут все эти обвинения, и станет ясным их чисто политическая подкладка. Самостоятельная позиция командования, не отдававшего армии в руки крайних правых кругов, была причиной их вражды и поводом для борьбы – теми средствами, которые присущи крайним флангам русской общественности. Они ополчились против командования и прежде всего против генерала Алексеева, который представлял политическую идеологию армии.
Для начала они слагали только репутации.
Самый благородный из крайних правых граф Келлер, рыцарь монархии и династии, человек прямой и чуждый интриги, но весьма элементарного политического кругозора, искренне верил в легенду о «мятежном генерал-адъютанте», когда писал генералу Алексееву: «Верю, что Вам, Михаил Васильевич, тяжело признаться в своем заблуждении; но для пользы и спасения родины и для того, чтобы не дать немцам разрознить последнее, что у нас еще осталось, Вы обязаны на это пойти, покаяться откровенно и открыто в своей ошибке (которую я лично все же приписываю любви Вашей к России и отчаянию в возможности победоносно окончить войну) и объявить всенародно, что Вы идете за законного царя…»
Руководители Астраханской армии еще летом 18 года говорили представителям «Правого центра»: «В Добровольческой армии должна быть произведена чистка… В составе командования имеются лица, противящиеся по существу провозглашению монархического принципа, например, генерал Романовский…»
«Относительно Добровольческой армии, – сообщала нам организация Шульгина, – Совет монархического блока решил придерживаться такой тактики: самой армии не трогать, а при случае даже подхваливать, но зато всемерно, всеми способами травить и дискредитировать руководителей армии. На днях правая рука герцога Г. Лейхтенбергского Акацатов в одном доме прямо сказал, что для России и дела ее спасения опасны не большевики, а Добровольческая армия, пока во главе ее стоит Алексеев, а у последнего имеются такие сотрудники, как Шульгин…» Такая политика «правых большевиков», по выражению «Азбуки», приводила в смущение даже просто правых. Александр Бобринский на днях говорил: «Я боюсь не левых, а крайних правых, которые, еще не победив, проявляют столько изуверской злобы и нетерпимости, что становится жутко и страшно…»
Такое же настроение создавалось в соответственных кругах, группировавшихся в армии и возле армии, и такая же тактика применялась ими.
Как составлялись репутации в армии, или, вернее, для армии, об этом свидетельствует письмо ко мне генерала Алексеева, относящееся к этому периоду[[46] ]: в заседании донского правительства (24–25 июня) атаман, по словам М. В., заявил: «Ему достоверно известно, что в армии существует раскол – с одной стороны, дроздовцы, с другой – алексеевцы и деникинцы. Дроздовцы будто бы определенно тянут в сторону „Юго-Восточного союза“… В той группе, которую Краснов называет общим термином „алексеевцы и деникинцы“, тоже, по его мнению, идет раскол; я числюсь монархистом, это заставляет будто бы некоторую часть офицерства тяготеть ко мне; Вы же, а в особенности Иван Павлович, считаетесь определенными республиканцами и чуть ли не социалистами. Несомненно, это отголоски, как я полагаю, наших разговоров об Учредительном собрании…»
Человек серьезный, побывавший в Киеве и имевший там общение со многими военными и общественными кругами, говорит о вынесенных оттуда впечатлениях[[47] ]:
«В киевских группах создалось неблагоприятное и притом совершенно превратное мнение о Добровольческой армии. Более всего подчеркивают социалистичность армии… Говорят, что идеалами армии является Учредительное собрание, притом прежних выборов… что Авксентьев, Чернов, пожалуй, Керенский и прочие господа – вот герои Добровольческой армии, но мы ведь знаем, что можно ждать от них…»
Атака пошла против всего высшего командования. Но силы атакующих были еще слишком ничтожны, а авторитет генерала Алексеева слишком высок, чтобы работа их могла увенчаться серьезным успехом. С другой стороны, крепкая связь моя с основными частями армии и неизменные боевые успехи ее делали, вероятно, дискредитирование командующего нецелесообразным и, во всяком случае, нелегким… Главный удар поэтому пришелся по линии наименьшего сопротивления.
От времени до времени в различных секретных донесениях, в которых описывались настроения армии и общества, ставилось рядом с именем начальника штаба сакраментальное слово «социалист». Нужно знать настроение офицерства, чтобы понять всю ту тяжесть обвинения, которая ложилась на Романовского. Социалист – олицетворение всех причин, источник всех бед, стрясшихся над страной… В элементарном понимании многих в этом откровении относительно начальника штаба находили не раз объяснения все те затруднения, неудачи, неустройства, которые сопутствовали движению армии и в которых повинны были судьба, я, штаб, начальники или сама армия. Даже люди серьезные и непредубежденные иногда обращались ко мне с доброжелательным предупреждением:
– У вас начальник штаба – социалист.
– Послушайте, да откуда вы взяли это, какие у вас данные?
– Все говорят.
Слово было произнесено и внесло отраву в жизнь.
Затем началась безудержная клевета.
Только много времени спустя я мог уяснить себе всю глубину той пропасти, которую рыли черные руки между Романовским и армией.
Обвинения были неожиданны, бездоказательны, нелепы, всегда безличны и поэтому трудно опровержимы. «Мне недавно стало известным, – говорит генерал, непосредственно ведавший организационными вопросами, – что еще в 1918 году готовилось покушение на Ивана Павловича за то, что он якобы противодействовал формированию одной из Добровольческих дивизий…» Ну можно ли это изобрести про начальника штаба, только и думающего о развитии мощи армии и больше всего о добровольцах?.. Один из друзей Романовского, бывший и оставшийся монархистом и правым, описывает ту «атмосферу интриг», которая охватила его осенью 18 года, когда он приехал в Екатеринодар: «Многие учли мой приезд – человека, близкого к Ивану Павловичу, как могущего влиять на него, и стали внушать мне, что он злой гений Добровольческой армии, ненавистник гвардии, виновник гибели лучших офицеров под Ставрополем… С мыслью влиять через меня на Ивана Павловича, а следовательно, и на командующего армией расстались не сразу. И месяца два моя скромная квартира не раз посещалась людьми, имевшими целью убедить меня, какой талантливый и глубоко государственный человек Кривошеин и т. д. Посещения эти резко оборвались, как только убедились в несклонности моей к политической интриге…»
Психология общества, толпы, армии требует «героев», которым все прощается, и «виновников», к которым относятся беспощадно и несправедливо. Искусно направленная клевета выдвинула на роль «виновника» генерала Романовского. Этот «Барклай де Толли» добровольческого эпоса принял на свою голову всю ту злобу и раздражение, которые накапливались в атмосфере жестокой борьбы.
К несчастью, характер Ивана Павловича способствовал усилению неприязненных к нему отношений. Он высказывал прямолинейно и резко свои взгляды, не облекая их в принятые формы дипломатического лукавства. Вереницы бывших и ненужных людей являлись ко мне со всевозможными проектами и предложениями своих услуг: я не принимал их; мой отказ приходилось передавать Романовскому, который делал это сухо, не раз с мотивировкой, хотя и справедливой, но обидной для просителей. Они уносили свою обиду и увеличивали число его врагов. Я помню, как однажды после горячего спора о присоединении к армии одного отряда на полуавтономных началах Иван Павлович за столом у меня в большом обществе обмолвился фразой:
– К сожалению, к нам приходят люди с таким провинциальным самолюбием…
В начальнике отряда – человеке доблестном, но своенравном – он нажил врага… до смерти.
Весь ушедший в дело, работавший до изнеможения, он не умел показать достаточно внимания, приласкать тех служилых людей, которые с утра до вечера толпились со своими нуждами в его приемной. Они уносили также в полки, в штабы, в общество представление о «черством, бездушном формалисте»… И только немногие близкие знали, какой бесконечной доброты полон был этот «черствый» человек и скольких людей – даже враждебных ему – он выручал, спасал от беды, иногда от смерти…
Об отношении к себе в армии и обществе Иван Павлович знал и болел душой.
– Отчего меня так не любят?..
Этот вопрос он задал одному из своих друзей, вращавшихся в армейской гуще, и получил ответ:
– Не умеешь расположить к себе людей.
Однажды со скорбной улыбкой он и ко мне обратился со своим недоумением…
– Иван Павлович, вы близки ко мне. Известные группы стремятся очернить вас в глазах армии и моих. Им нужно устранить вас и поставить возле меня своего человека. Но этого никогда не будет.
Кубанские казаки, входившие в состав армии, в массе своей мало интересовались пока еще «ориентациями» и «лозунгами» и, стоя на самой границе свой области, томились ожиданием наступления и освобождения своих станиц. Кубанское офицерство разделяло мятущееся настроение всего добровольчества.
Атаман и правительство придерживались союза с Добровольческой армией, не желая рисковать им для новых комбинаций. 2 мая в заседании Рады были установлены основные положения кубанской политики:
«1) Необходимость продолжения героической деятельности Добровольческой армии, действующей в полном согласии с кубанским правительством… 2) В настоящее время вооруженная борьба с центральными державами является нецелесообразной… но необходимо принять все меры для предотвращения… продвижения германской армии в пределы (края) без согласия на то кубанского правительства… 3) Необходимо полное единение с Доном. 4) Для заключения (союза) с Доном, выяснения целей германского движения и определения отношений с Украиной… отправить в Новочеркасск, Ростов и Киев делегации»[ [48]].
Назначение последних двух делегаций вызывало некоторое опасение и у нас, и у атамана, оказавшееся необоснованным. Делегация на Украину, добивавшаяся помощи материальной – военным снабжением и дипломатической – «чтобы на мирной конференции между Украиной и Советской республикой Кубанский край не был включен в состав РСР», не достигла цели. Германское правительство дало понять делегации, предлагавшей «федерацию», что «без включения Кубанского края в состав Украинской республики на автономных правах (оно) не сможет оказать помощи Кубани…» В среде кубанских правителей возникло опасение, что «при соединении на этих началах с Украиной для немцев возникнет возможность распространить на Кубань силу договора, заключенного Германией с Украиной со всеми последствиями»[[49] ].
Вопрос остался открытым.
Точно так же непосредственные сношения с немцами в Ростове ограничились взаимным осведомлением, а переговоры о Доно-Кавказском союзе, как я говорил ранее, усиленно затягивались кубанцами. Кубанский дипломат Петр Макаренко неизменно проводил взгляд, что «кубанцы не являются противниками идеи „Юго-Восточного союза“, но воплощение его в жизнь в спешном порядке при настоящих условиях не является приемлемым».
Атаман, Рада и правительство больше всего опасались, чтобы Добровольческая армия не покинула Кубани, отдав ее на растерзание большевиков, и чтобы на случай нашего ухода на север область была обеспечена теперь же своей армией. Последнее требование, имевшее главным мотивом упрочение политического значения кубанской власти, привело бы к полной дезорганизации армии и встретило поэтому решительный отказ командования.
Между тем в самой среде кубанцев шла глухая внутренняя борьба. С одной стороны, социалистическое правительство и Рада, с другой, кубанское офицерство возобновили свои старые незаконченные счеты. На этот раз с офицерством шел атаман, полковник Филимонов, поддерживавший периодически то ту, то другую сторону. Назревал переворот, имевший целью установление единоличной атаманской власти.
30 мая состоялось в Мечетинской собрание, на котором атаман перечислял вины правительства и Рады, «расхитивших его власть». Офицерство ответило бурным возмущением и недвусмысленным призывом – расправиться со своей революционной демократией. Поздно ночью ко мне пришли совершенно растерянные Быч – председатель правительства и полковник Савицкий – член правительства по военным делам; они заявили, что готовы уйти, если их деятельность признается вредной, но просили оградить их от самосуда, на который толкает офицерство атаман.
Переворот мог вызвать раскол среди рядового казачества, а главное, толкнуть свергнутую кубанскую власть в объятия немцев, которые, несомненно, признали бы ее, получив легальный титул для военного и политического вторжения на Кубань. Поэтому в ту же ночь я послал письмо полковнику Филимонову, предложив ему не осложнять и без того серьезный кризис Добровольческой армии.
Впоследствии полковник Филимонов в кругу лиц, враждебных революционной демократии, не раз говорил:
– Я хотел еще в Мечетке покончить с правительством и Радой, да генерал Деникин не позволил.
Так же отрицательно отнеслись к этому факту и общественные круги, близкие к армии; в них создалось убеждение, что «тогда, на первых порах, была допущена роковая ошибка, которая отразилась в дальнейшем на всем характере отношений Добровольческой армии и Кубани…»
Я убежден, что прийти в Екатеринодар – если бы нас не предупредили там немцы – с одним атаманом было делом совершенно легким. Но долго ли он усидел бы там – не знаю. В то время во всех казачьих войсках было сильное стремление к народоправству не только в силу «завоеваний революции», но и «по праву древней обыкновенности». Во всяком случае, то, что сделал на Дону Краснов, оставив внешний декорум «древней обыкновенности» и сосредоточив в своих руках единоличную власть, было не под силу Филимонову.
Как бы то ни было, в лице кубанского казачества армия имела прочный и надежный элемент. Офицерство почти поголовно исповедовало общерусскую национальную идею; рядовое казачество шло за своими начальниками, хотя многие и руководствовались более житейскими мотивами: «Они только и думают? – говорил на заседании Рады один кубанский деятель? – как бы скорее вернуться к своим хатам, своим женам; они теперь охотно пойдут бить большевиков, но именно, чтобы вернуться домой».
Финансовое положение армии было поистине угрожающим.
Наличность нашей казны все время балансировала между двухнедельной и месячной потребностью армии. 10 июня, то есть в день выступления армии в поход, генерал Алексеев на совещании с кубанским правительством в Новочеркасске говорил:
«…теперь у меня есть четыре с половиной миллиона рублей. Считая поступающие от донского правительства 4 миллиона, будет 8½ миллионов. Месячный расход выразится в 4 миллиона рублей. Между тем, кроме указанных источников (ожидание 10 миллионов от союзников и донская казна), денег получить неоткуда… За последнее время получено от частных лиц и организаций всего 55 тысяч рублей. Ростов, когда там был приставлен нож к горлу, обещал дать 2 миллиона… Но когда… немцы обеспечили жизнь богатых людей, то оказалось, что оттуда ничего не получим… Мы уже решили в Ставропольской губернии не останавливаться перед взиманием контрибуции, но что из этого выйдет, предсказать нельзя»[ [50]].
30 июня генерал Алексеев писал мне, что, если ему не удастся достать 5 миллионов рублей на следующий месяц, то через 2–3 недели придется поставить бесповоротно вопрос о ликвидации армии…
Ряду лиц, посланных весной 18 года в Москву и Вологду[[51] ], поручено было войти по этому поводу в сношения с отечественными организациями и с союзниками; у последних, как указывал генерал Алексеев, «не просить, а требовать помощи нам» – помощи, которая являлась их нравственной обязанностью в отношении русской армии… Денежная Москва не дала ни одной копейки. Союзники колебались: они, в особенности французский посол Нуланс, не уяснили себе значения Северного Кавказа, как флангового района в отношении создаваемого Восточного фронта и как богатейшей базы для немцев в случае занятия ими этого района.
После долгих мытарств для армии через «Национальный центр» было получено генералом Алексеевым около 10 миллионов рублей, то есть полутора-двухмесячное ее содержание. Это была первая и единственная денежная помощь, оказанная союзниками Добровольческой армии.
Некто Л., приехавший из Москвы для реализации 10-миллионного кредита, отпущенного союзниками, обойдя главные ростовские банки, вынес безотрадное впечатление: «…по заверениям (руководителей банков), все капиталисты, а также и частные банки держатся выжидательной политики и очень не уверены в завтрашнем дне».
В таком же положении было и боевое снабжение. Получили несколько десятков тысяч ружейных патронов и немного артиллерийских от Войска Донского; Дроздовский привез с собой свыше миллиона патронов и несколько тысяч снарядов. Это были до смешного малые цифры, но мы давно уже не привыкли к таким масштабам и поэтому положение нашего парка считали почти блестящим. Техническая часть? Кроме полевых пушек 2 мортиры, 1 гаубица, 1 исправный броневой автомобиль… Было смешно и трогательно видеть, как весь гарнизон станицы Егорлыкской ликовал при виде отбитого 31 мая у большевиков испорченного броневика «Смерть кадетам и буржуям» и с какою радостью потом мечетинский гарнизон смотрел на этот броневик, преображенный в «Генерала Корнилова» и появившийся на станичных улицах. Несколько дней и ночей, чтобы поспеть к походу, чинили его в станичной кузнице офицеры – уставшие и вымазанные до ушей, но теперь торжественно-серьезные…
Генерал Алексеев выбивался из сил, чтобы обеспечить материально армию, требовал, просил, грозил, изыскивал всевозможные способы, и все же существование ее висело на волоске. По-прежнему главные надежды возлагались на снабжение и вооружение средствами… большевиков. Михаил Васильевич питал еще большую надежду на выход наш на Волгу. «Только там могу я рассчитывать на получение средств, – писал он мне. – Обещания Парамонова… в силу своих отношений с царицынскими кругами обеспечить армию необходимыми ей денежными средствами разрешат благополучно нашу тяжкую финансовую проблему».
В таких тяжелых условиях протекала наша борьба за существование армии. Бывали минуты, когда казалось, все рушится, и Михаил Васильевич с горечью говорил мне:
– Ну что же, соберу все свои крохи, разделю их по-братски между добровольцами и распущу армию…
Но мало-помалу горизонт стал проясняться.
Еще в мае Покровский привел конную кубанскую бригаду, которая удивила всех своим стройным – как в дореволюционное время – учением; 3 июня к нам пришел из большевистского района полк мобилизованных там казаков; через два дня гарнизон Егорлыкской с недоумением прислушивался к сильному артиллерийскому гулу, доносившемуся издалека: то вели бой с большевиками отколовшиеся от Красной армии и в тот же день пришедшие к нам в Егорлыкскую одиннадцать сотен кубанских казаков.
В конце мая прибыла и долгожданная бригада Дроздовского.
В яркий солнечный день у околицы Мечетинской на фоне зеленой донской степи и пестрой радостной толпы народа произошла встреча тех, кто пришли из далекой Румынии, и тех, кто вернулись с 1-го Кубанского похода. Одни – отлично одетые, подтянутые, в стройных рядах, почти сплошь офицерского состава… Другие – «в пестром обмундировании, в лохматых папахах, с большими недочетами в равнении и выправке – недочетами, искупавшимися боевой славой добровольцев»[[52] ].
Встреча была поистине радостная и искренняя.
С глубоким волнением приветствовали мы новых соратников. Старый вождь, генерал Алексеев, обнажил седую голову и отдал низкий поклон «рыцарям духа, пришедшим издалека и влившим в нас новые силы…»
И в душу закрадывалась грустная мысль: почему их только три тысячи?[[53] ] Почему не 30 тысяч прислали к нам умиравшие фронты великой некогда русской армии?..
Впрочем, мало-помалу начали поступать и другие укомплектования. Во многих пунктах были уже образованы «центры» Добровольческой армии и «вербовочные бюро». Они снабжались почти исключительно местными средствами – добровольными пожертвованиями, так как армейская казна была скудна, и генерал Алексеев мог посылать им лишь совершенно ничтожные суммы[[54] ]. В городах, освобожденных от большевиков, сталкивались «вербовщики» нескольких армий, в том числе и самостоятельные вербовщики бригады Дроздовского. Все они применяли нередко неблаговидные приемы конкуренции, запутывая и без того сбитое с толку офицерство. Тем не менее оно текло в армию десятками, сотнями, привозя иногда разобранные ружья и пулеметы; прилетали и «сбежавшие» из-под охраны немцев и большевиков аэропланы…
В самый острый период армейского кризиса, когда начался отлив из армии под формальным предлогом окончания четырехмесячного договорного срока службы, я приказал увольнять всех желающих в трехнедельный отпуск: захотят – вернутся, нет – их добрая воля.
В последние дни перед началом похода мимо дома, в котором я жил, на окраине станицы, по большой манычской дороге днем и ночью тянулись подводы: возвращались отпускные. Приобщившись на время к вольной, мирной жизни, они бросили ее вновь и вернулись в свои полки и батарей для неизвестного будущего, для кровавых боев, несущих с собою новые страдания, быть может, смерть.
Добровольческая армия сохранилась.
Глава IV. Второй Кубанский поход. Силы и средства сторон. Театр. План операции
К началу 2-го Кубанского похода, то есть в июне месяце 1918 года, состав Добровольческой армии был следующий:
Штаб армии : Начальник штаба генерал Романовский. Начальник строевого отдела[ [55]] генерал Трухачев. Начальник снабжения полковник Мальцев. Инспектор артиллерии генерал Невадовский. Начальник санитарной части Н. М. Родзянко. 1-я дивизия (генерал Марков): 1-й Офицерский пехотный полк[ [56]]. 1-й Кубанский стрелковый полк. 1-й конный полк[ [57]]. 1-я отдельная легкая батарея (3 орудия). 1-я инженерная рота. 2-я дивизия (генерал Боровский): Корниловский ударный полк. Партизанский пехотный полк. Улагаевский пластунский батальон. 4-й Сводно-кубанский полк (конный). 2-я отдельная легкая батарея (3 орудия). 2-я инженерная рота. 3-я дивизия (полковник Дроздовский): 2-й Офицерский стрелковый полк. 2-й конный полк[ [58]]. 3-я отдельная легкая батарея (6 орудий). Конно-горная батарея (4 орудия). Мортирная батарея (2 мортиры). 3-я инженерная рота[ [59]]. 1-я конная дивизия[ [60]] (генерал Эрдели): 1-й Кубанский казачий полк. 1-й Черкесский конный полк. 1-й Кавказский казачий полк. 1-й Черноморский казачий полк. 1-я Кубанская казачья бригада (генерал Покровский): 2-й Кубанский казачий полк. 3-й Кубанский казачий полк. Взвод артиллерии (2 орудия). Кроме того: пластунский батальон, одна гаубица и бронеавтомобили «Верный», «Корниловец» и «Доброволец»[ [61]].
Всего в армии состояло 5 полков пехоты, 8 конных полков, 5½ батарей, общей численностью 8½ -9 тысяч штыков и сабель и 21 орудие.
На первый период операции армии был подчинен отряд донских ополчений полковника Быкадорова силою около 3½ тысяч с 8 орудиями; отряд этот действовал по долине Маныча.
Против нас на Северном Кавказе располагалась Северо-Кавказская Красная армия, плохо подчинявшаяся центру и непрочно связанная внутри ввиду соревнования самостоятельных республик – Кубанской, Черноморской, Терской и Ставропольской[[62] ].
Главнокомандующим был Автономов, который за все время своего пребывания во главе войск, с 1 апреля по 10 мая, вел ожесточенную борьбу с гражданской властью Кубано-Черноморской республики (ЦИК). Его поддерживали войсковые начальники, в том числе Сорокин. В начале апреля ЦИК, боявшийся диктаторских стремлений Автономова, отрешил его от командования и должность главнокомандующего заменил «чрезвычайным штабом обороны», в который вошло семь штатских большевиков. Автономов выехал в Тихорецкую и выступил открыто против своего правительства. Началась своеобразная «полемика» путем воззваний и приказов. В них члены ЦИК именовались «немецкими шпионами и провокаторами», а Автономов и Сорокин – «бандитами и врагами народа», на головы которых призывались «проклятия и вечный позор». В распре приняла участие и армия, которая на фронтовом съезде в Кущевке постановила «сосредоточить все войска Северного Кавказа под командой Автономова… категорически потребовать (от центра) устранения вмешательства гражданских властей и упразднить „чрезвычайный штаб“.
Спор решила Москва, дав 14 мая Автономову почетное, но бездеятельное назначение «инспектора и организатора войсковых частей Кавказского фронта» и назначив военным руководителем генерального штаба генерал-майора Снесарева.
Снесарев осел в Царицыне, откуда и правил фиктивно, так как со взятием нами Торговой (12 июня) почти всякая связь его с северокавказскими войсками была утеряна. Фактически командовал Калнин – латыш, кажется, подполковник, имевший свой штаб в Тихорецкой.
После разгрома большевиков под Тихорецкой и Кущевкой Снесарев был обвинен в «контрреволюции» и смещен; 21 июля, за несколько дней до падения Екатеринодара, главнокомандующим был назначен «бандит и провокатор» Сорокин, которого официальные «Известия» переименовали в «спасителя республики».
Силы северокавказских войск не поддавались точному учету. Их не знали точно ни мы, ни всероссийский генеральный штаб, ни даже штаб Калнина. Постоянно появлялись какие-то новые части, наименования которых через неделю исчезали бесследно, создавались крупные крестьянские ополчения, которые после неуспеха или занятия добровольцами района их формирования рассасывались незаметно по своим селам.
Главнейшие группы красных сил располагались следующим образом[[63] ]: 1. В районе Азов-Кущевка-Сосыка стояла армия Сорокина в 30–40 тысяч при 80–90 орудиях и двух бронепоездах, имея фронт на север против Ростова (немцы) и на северо-восток против донцов и добровольцев. Эта группа состояла главным образом из бывших солдат Кавказского фронта и отступивших весною с Украины отрядов; отличалась более правильной организацией и дисциплиной и имела во главе начальника наиболее популярного.
Часть войск Сорокина предприняла весною наступление против Добровольческой армии, 19 мая подступила к самой станице Мечетинской, но концентрическим наступлением двух колонн (из Мечетинской и Егорлыкской) я опрокинул большевиков за Гуляй-Борисовку. С тех пор до конца июня на этом фронте было покойно.
2. В районе по линии железной дороги Тихорецкая – Торговая и к северу от нее располагались многочисленные, не объединенные отряды общей численностью до 30 тысяч со слабой артиллерией. В числе их находились получившие впоследствии боевую известность пехотная бригада, называвшая себя «железной», Жлобы и конная Думенко. Состояли эти части главным образом из фронтовиков и крестьян Ставропольской губернии, остатков частей бывшего Кавказского фронта, отчасти из мобилизованных кубанских казаков. Эти войска тревожили постоянно наше расположение у Егорлыкской.
3. В углу, образуемом реками Манычем и Салом, имея центром Великокняжескую, располагалось 5 отрядов силою до 12 тысяч при 17 орудиях, объединенных одно время под командой Васильева. Состав их – однородный с отрядами второй группы, только вместо кубанских казаков в них входили сотни донских – большевиков. На этом фронте происходили постоянные стычки с донскими отрядами Быкадорова.
4. Кроме этих трех групп во многих крупных городах и на железнодорожных станциях расположены были сильные гарнизоны из трех родов оружия[[64] ].
Снабжались оружием и боевыми припасами красные войска Северного Кавказа из остатков прежних военных складов Кавказского фронта, путем отобрания от населения, отчасти организацией производства в Армавире, Пятигорске, Георгиевске и подвозом сначала из Царицына, потом с потерей железной дороги кружным и тяжелым грунтовым путем из Астрахани через Святой Крест. Во всяком случае, нас поражало обилие снарядов и патронов у большевиков; ураганному подчас огню их приходилось противоставлять только дисциплину боя и… доблесть войск.
В общей сложности в предстоящей операции Добровольческую армию ожидала встреча с 80-100 тысячами большевистских войск – частью уже знакомых нам по первому походу, частью еще неизведанной силы и духа. В состав их входило немало надежных в военном отношении и тяготевших всецело к Советской власти кадров тех отрядов, которые под давлением немцев отошли за Дон с Украины, Крыма и Донской области. Наконец, в то время, как солдаты русских армий европейского фронта распылялись свободно по всему необъятному пространству России, войска Кавказского фронта, не попавшие в черноморскую эвакуацию, были зажаты в тесном районе между Доном и Кавказским хребтом став неистощимым и хорошо подготовленным материалом для комплектования Северо-Кавказской Красной армии.
Театр войны во 2-м Кубанском походе обнимал Задонье, Ставропольскую губернию, Кубанскую область и Черноморскую губернию[[65] ].
Этот край прорезывали две главных линии Владикавказской железной дороги: 1) Ростов-Владикавказ и 2) Новороссийск-Царицын. Они связывали политические центры, отдельные армии и фронты большевиков; вторая, кроме того, была единственной железнодорожной артерией, соединяющей Кавказ с центром России. Это обстоятельство в связи с сосредоточением военных действий почти исключительно вдоль железнодорожных линий придавало особенное значение Владикавказской дороге и ее узловым станциям: Торговой, Тихорецкой, Кущевке, Кавказской, Екатеринодару. Сила и расположение неприятельских войск и направление железнодорожных магистралей почти исчерпывали стратегические элементы операции; в остальном – преобладающее влияние имело политическое положение, которое являлось мощным орудием стратегии, но вместе с тем довлело над ее велениями.
Гражданская война подчиняется иным законам, чем война народов.
Остановимся вкратце на политическом положении края.
Задонье, занятое большевиками, разделялось резко на две части. Ростовский округ, населенный сплошь иногородними и насыщенный пришлыми войсками Сорокина, остановившими в нем жизнь, давно уже пережил увлечение большевизмом. Отрицательно относившиеся к казачьей власти и до большевиков, и после них, ростовские крестьяне чувствовали еще менее влечение к власти советов. Достойно внимания, что многие крестьянские депутаты округа еще на съезде 5-12 мая в городе Ростове, окруженные штыками и пулеметами красногвардейцев, имели мужество проявить свои истинные чувства: по вопросу о мобилизации для борьбы против белогвардейцев 51 голос был подан за мобилизацию, 44 против при 9 воздержавшихся… Иное положение было на Маныче и Сале[[66] ], где многолюдные и богатые крестьянские слободы[[67] ] дали преобладающий контингент красных отрядов, где они сами были хозяевами своей жизни и вершителями судеб старинного спора с казаками. Там иногороднее население было почти сплошь настроено большевистски, казаки пали духом, и продвижение по округу донских ополчений с севера шло поэтому чрезвычайно вяло и нерешительно.
«Ставропольская республика» самоуправлялась с января 18 года, имея свой собственный «совет народных комиссаров», который просуществовал только до марта, когда был свергнут красноармейцами. Присланный из Петрограда для организации Красной армии бывший жандармский ротмистр Коппе совместно с матросом Якшиным и несколькими солдатами поставил свой «совет», отличавшийся исключительным невежеством и жестокостью. Всей своей тяжестью совет обрушился на город Ставрополь, не имея еще достаточной силы распространить свое влияние по губернии; только со второй половины июня в ней начали работать карательные отряды.
«Демократические земства» и «социалистические думы» были разогнаны и заменены советами, попавшими всецело во власть солдатчины. Они – бывшие фронтовики – были хозяевами положения; они законодательствовали, взимали сборы, мобилизовали население, на районных съездах решали вопрос о войне и мире. Губерния – исключительно земледельческая, богатая, в которой средний подворный надел составлял 20,6 десятины, и 70 процентов всей земли находилось во владении сельских обществ и крестьян. Остальные 30 процентов только что были поделены, и крестьяне не успели еще воспользоваться плодами своего приобретения. Осязательные выгоды нового строя сталкивались с тяжестью отрицательных сторон безвластья и беспорядка, вторгнувшихся в жизнь. Съезд фронтовиков и представителей северного района губернии колебался. В мае шли переговоры с ним моего штаба при посредстве подполковника Постовского о «сохранении нейтралитета» и беспрепятственном пропуске армии на Кубань для борьбы с Красной армией.
В самом Ставрополе настроение было иное. Бессмысленная и жестокая власть вооружила против себя всех, без различия убеждений, почти уничтожив политические и социальные грани и разделив население на две неравные части: угнетателей и угнетенных. Начавшийся в ночь на 20 июня особенно сильный террор уносил многочисленные жертвы, преимущественно из среды офицеров, зарегистрированных советом в числе около 900 человек. Под влиянием предстоящей неминуемой опасности уничтожения и ввиду слухов о приближении Добровольческой армии, которая к 27 июня подходила к селу Медвежьему[[68] ], в этот день состоялось вооруженное выступление тайной офицерской организации, возглавлявшейся полковником Ртищевым. Малочисленное по числу участников и совершенно не подготовленное выступление это было кроваво подавлено. Почти все участники были перебиты в уличной схватке или казнены после жестоких истязаний. Террор усилился.
Под влиянием этих событий город замер и в мертвой тревоге ждал просвета. Вырвавшиеся из Ставрополя обреченные, в том числе представители социалистических земств и дум, обращались ко мне с мольбой о помощи. Деревня волновалась, и многие села склонялись к миру с Добровольческой армией. Но представители съезда северного района в начале июня прервали переговоры со штабом, и армия вынуждена была идти по Ставропольской губернии с тяжелыми боями, встретив на линии Торговая-Тихорецкая наряду с пришлыми отрядами Красной армии и многотысячное местное ополчение…
Жил еще в губернии народ глубоко мирный, трудолюбивый и темный – калмыки. На них больше, чем на кого-либо, обрушились громы революции; они всеми своими помыслами были на стороне Добровольческой армии, но не могли дать ей ни силы, ни помощи.
Совершенно иначе слагалась обстановка в «республике Кубанской».
Я не буду останавливаться на деятельности трех последовательно сменявшихся «циков» и «народных комиссаров», в основу которой положено было несложное коммунистическое откровение: «организация крестьянской, казачьей и горской бедноты для борьбы с кулацкими элементами крестьянства и казачества». При этом казаки и горцы поголовно причислялись к разряду кулаков.
Результаты такой политики не замедлили сказаться очень скоро и получили справедливую оценку в устах самих же большевистских деятелей. Так, комиссар земледелия Вильямовский докладывал ЦИК: «идет сплошное уничтожение хозяйств, пропадает и живой, и мертвый инвентарь, приказы мои бессильны». Чрезвычайный съезд советов в июле в своем постановлении высказал осуждение «по вопросу о грабежах, насилиях и убийствах трудового горского народа (черкесов), творимых отдельными отрядами и жителями некоторых станиц, благодаря чему стерты с лица земли целые аулы и остатки их обречены на гибель и голодную смерть».
«Московский центр», приступая к «расказачиванию», делал это все же с некоторой осмотрительностью и постепенностью. Декрет от 30 апреля 18 года предусматривал, например, переход запасных, частновладельческих и других земель первоначально в руки войсковых комитетов, которые должны были, однако, распределить землю между всеми нуждающимися. Московское правительство допускало даже формирование казачьих частей Красной армии, «принимая при этом во внимание все бытовые и военные особенности казаков». Но правительства местных «республик», в том числе Кубанской, шли дальше, стремясь к немедленному и полному уничтожению казачества как сословия[[69] ]. Земельная практика на Кубани приняла особенно тяжелые формы. «Казаков, – говорится в отчете комиссии[[70] ], – своими руками вспахавших и засеявших свои земли, заставляли под пулеметами собрать весь урожай, обмолотить хлеб и тогда зерно и солому разделить между всеми жителями станицы…»[[71] ].
Сопротивление вызывало «отъем», арест, застенок. Большинство иногородних принимало то или иное, хотя бы и косвенное участие в обездолении казачества.
Унижаемые морально, разоряемые материально и истребляемые физически, кубанские казаки скоро стряхнули с себя всякий налет большевизма и начали подниматься.
История казачьих восстаний трагична и однообразна. Возникавшие стихийно, разрозненно, без серьезной подготовки, почти безоружными массами, они сопровождались первоначально некоторым успехом; но через 2–3 дня после сосредоточения красных войск казаки платились кроваво, погибая и в бою, и от рук палачей в своих станицах. Так, 27 апреля вспыхнуло восстание в семи станицах Ейского отдела и было задушено в два дня… В начале мая были массовые восстания в Екатеринодарском, Кавказском и других отделах… В июне восстало несколько станиц Лабинского отдела, пострадавших особенно жестоко: кроме павших в бою с большевиками было казнено 770 казаков. Отчет «Особой комиссии» полон описаниями потрясающих сцен бесчеловечной расправы. Вот, например, станица Чамлыкская:
«12 июня партию казаков отвели к кладбищенской ограде… перекололи всех штыками, штыками же, как вилами, перебрасывали тела в могилу через ограду. Были между брошенными и живые казаки, зарыли их в землю заживо. Зарывали казненных казаки же, которых выгоняли на работу оружием. Когда зарывали изрубленного шашками казака Седенко, он застонал и стал просить напиться. Большевики предложили ему попить крови из свежих ран зарубленных с ним станичников… Всего казнено в Чамлыкской 185 казаков. Трупы их по несколько дней оставались незарытыми; свиньи и собаки растаскивали по полям казачье тело …»
С Кубани шел стон, болезненно отзывавшийся в сердцах кубанцев, находившихся в рядах Добровольческой армии. Там ждали нас со страстным нетерпением.
В «Черноморской республике» не было крупных сил и серьезной военной организации. Когда начались восстания у северных границ губернии, а с юга – наступление грузин, главнокомандующий черноморскими силами Калнин[[72] ] доносил ЦИК: «Сдержать бегство солдат невозможно. Ради Бога, высылайте людей…» Комитет просил помощи у флота и получил отказ: Черноморский флот в то время решал на митингах вопрос своего дальнейшего существования. Половина ушла в Севастополь, в подчинение немцам, другая была затоплена на Новороссийском рейде. Это национальное бедствие имело только одно благоприятное для Добровольческой армии последствие: красный Новороссийск и Черноморье остались беззащитными. Они должны были неизбежно разделить участь Кубани.
В середине мая, когда решался план предстоящей операции, не было еще ни поволжского, ни чехо-словацкого движения. Внешними факторами, обусловливавшими решение политической стороны вопроса, были только немцы, Краснов и гибнущая Кубань.
От того или иного решения вопроса зависела судьба армии и всего добровольческого движения…
Конечная цель его не возбуждала ни в ком сомнений: выход на Москву, свержение Советской власти и освобождение России. Разномыслие вызывали лишь пути, ведущие к осуществлению этой цели…
Я в полном согласии с генералом Романовским ставил ближайшей частной задачей армии освобождение Задонья и Кубани.
Исходили мы из следующих соображений:
1. Немедленное движение на север при условии враждебности немцев, которые могли сбросить нас в Волгу, при необходимости базирования исключительно на Дон и Украину, то есть области прямой или косвенной немецкой оккупации и при «нейтралитете» – пусть даже вынужденном – донцов, могли поставить армию в трагическое положение: с севера и юга – большевики, с запада – немцы, с востока – Волга. Что касается перехода армии за Волгу, то оставление в пользу большевиков богатейших средств Юга, отказ от людских контингентов, притекавших с Украины, Крыма, Северного Кавказа, словом, отказ от поднятия против Советской власти Юга России наряду с Востоком представлялся совершенно недопустимым. Он мог явиться лишь результатом нашего поражения в борьбе с большевиками или… немцами.
2. Освобождение Задонья и Кубани обеспечивало весь южный 400-верстный фронт Донской области и давало нам свободную от немецкого влияния обеспеченную и богатую базу для движения на север; давало приток укомплектовании надежным и воинственным элементом; открывало пути к Черному морю, обеспечивая близкую и прочную связь с союзниками в случае их победы; наконец, косвенно содействовало освобождению Терека.
3. Нас связывало нравственное обязательство перед кубанцами, которые шли под наши знамена не только под лозунгом спасения России, но и освобождения Кубани… Невыполнение данного слова имело бы два серьезных последствия: сильнейшее расстройство армии, в особенности ее конницы, из рядов которой ушло бы много кубанских казаков, и оккупация Кубани немцами. «Все измучились, – говорил генералу Алексееву председатель кубанского правительства Быч, – Кубань ждать больше не может… Екатеринодарская интеллигенция обращает взоры на немцев. Казаки и интеллигенция обратятся и пригласят немцев…» Таманский отдел в конце мая после неудачного восстания сделал это фактически…
Генерал Алексеев по окончании 1-го похода испытывал приступы глубокого пессимизма. В его письме от 10 мая Милюкову изложены мотивы такого настроения: «1) Армия доживает последние гроши; 2) немцы, их скрытые политические цели и намерения; 3) личность (донского) атамана, генерала Краснова, его деятельность в октябре 1917 года, его отношение к Добровольческой армии; 4) беспомощность Кубани, невозможность и бесцельность повторения туда похода при данной обстановке, не рискуя погубить армию…»
Генерал Алексеев мучился гамлетовским вопросом: быть или не быть армии и «куда нам идти».
«На Кубани – гибель, – писал он. – На Кавказе – мало привлекательного и делать нечего. Генерал Краснов, беря начальственный тон по отношению к армии, указывает ей путь – скорее берите Царицын, но Дроздовского я удержу в Новочеркасске до создания регулярной Донской армии. Цель – сунув нас в непосильное предприятие, на пути к выполнению которого мы можем столкнуться с немцами, избавиться от нас на Дону…»
Тем не менее, не видя другого выхода, генерал Алексеев присоединился к нашему плану движения на Кубань.
15 мая, по моему приглашению, в станице Манычской состоялось совещание с генералом Красновым, в котором приняли участие генерал Алексеев, кубанский атаман Филимонов, генерал Богаевский и другие. «Тильзит», – как острили в армии. Совещание, имевшее кроме разрешения насущных вопросов еще и скрытую цель – сближение с донским атаманом, не привело к существенным результатам; от начала до конца оно велось в тоне весьма официальном и неискреннем.
Генерал Краснов настаивал на немедленном движении Добровольческой армии к Царицыну, где «есть пушки, снаряды и деньги, где настроение всей Саратовской губернии враждебно большевикам». Царицын должен был послужить в дальнейшем нашей базой. Я, поддержанный генералом Алексеевым и атаманом Филимоновым, изложил наши мотивы и настоял на своем плане. Второй вопрос о получении с Дона б миллионов рублей, следовавших армии по разверстке еще во время Каледина, вызвал неожиданный ответ Краснова:
– Хорошо. Дон даст средства, но тогда Добровольческая армия должна подчиниться мне.
Я ответил:
– Добровольческая армия не нанимается на службу. Она выполняет общегосударственную задачу и не может поэтому подчиниться местной власти, над которой довлеют областные интересы.
Прочие менее важные вопросы прошли удовлетворительно, и мы разъехались, унося с собой чувство полной неудовлетворенности.
С тех пор в письмах, речах, обращениях к генералу Алексееву и Эльснеру генерал Краснов просил, скорбел, негодовал, призывая армию бросить Кубань и идти на Царицын. Он рисовал отчаянное положение нашей армии, когда она, двинувшись на Кубань, неминуемо «попадет в мешок между немцами и большевиками», обещал деньги, оружие, боевые припасы в случае решения моего идти на Царицын, где «Добровольческая армия приобретет возможность войти в связь с Дутовым или… переправиться на тот берег Волги…». Каким образом немцы могли допустить снабжение Добровольческой армии, присоединившейся к Восточному – противонемецкому фронту, я не мог понять. Из всех своих многочисленных бесед с Красновым Эльснер вынес весьма неопределенное впечатление:
«Каковы тайные цели, которыми руководится Краснов?.. Может быть, он искренне желает оберечь Добровольческую армию от того тяжелого положения, в которое она может стать, столкнувшись с немцами. Может быть… ввиду худшего положения на Царицынском фронте Краснов, хотя и уверяет, что может взять Царицын собственными силами, хочет все же привлечь помощь армии в этом направлении… Может быть, предлагая Царицын за освобождение области от большевиков, Краснов хочет избавиться одновременно и от Добровольческой армии, которая причиняет ему все же много беспокойства и волнений…»[ [73]]
Вначале генерал Алексеев, переехавший в конце мая в Новочеркасск, отстаивал твердо наше решение. По поводу нареканий Краснова он писал мне 5 июня: «Мы должны сохранить за собою полную свободу действий, не смущаясь ничьим неудовольствием». Но уже к концу июня под влиянием новочеркасских настроений, и главным образом призрака германской опасности, М. В. все чаще стал напоминать мне о Волге. Письмо его от 30 июня дышало вновь глубоким пессимизмом: «Углубление наше на Кубань может повести к гибели… Обстановка зовет нас на Волгу… Центр тяжести событий, решающих судьбы России, перемещается на восток. Мы не должны опоздать в выборе минуты для оставления Кубани и появления на главном театре».
Я к этому времени взял уже Тихорецкую и не мог, конечно, бросить на полпути операцию, стоившую много крови и развивавшуюся с таким успехом.
Прошел месяц, и под влиянием развертывавшихся событий генерал Алексеев вернулся к прежней своей оценке положения.
«Уничтожение большевиков на Кубани, – писал он генералу Щербачеву[ [74]], – обеспечение левого фланга общего стратегического фронта, сохранение за Россией тех богатств, которыми обладают Дон и Кубань, столь необходимых Германии для продолжения войны, являются составной единицей общей стратегической задачи на Восточном фронте, и Добровольческая армия уже в настоящую минуту выполняет существенную часть этой общей задачи».
Пройдет еще два-три месяца, и мы уже в некоторой перспективе будем в состоянии оценить пройденный путь… Мы узнаем о том, что готовил нам на Волге «дополнительный договор» немцев с большевиками; услышим, что подъем в населении Поволжья угас так же быстро, как и возник, что там нам предстояли бы еще более сложные отношения с черновским Комучем. Увидим, что на юге открывается близкий свободный путь к Черному морю и к победоносным союзникам, а армия растет на Кубани непрерывно в числе и силе.
Итак – на Кубань!
Стратегически план операции заключался в следующем: овладеть Торговой, прервав там железнодорожное сообщение Северного Кавказа с Центральной Россией; прикрыв затем себя со стороны Царицына, повернуть на Тихорецкую. По овладении этим важным узлом северо-кавказских дорог, обеспечив операцию с севера и юга захватом Кущевки и Кавказской, продолжать движение на Екатеринодар для овладения этим военным и политическим центром области и всего Северного Кавказа.
Для прикрытия со стороны группы Сорокина я оставил только один полк и два орудия генерала Покровского, который должен был объединить командование и над ополчениями задонских станиц.
Этот план был проведен до конца, невзирая на противодействие вражеской силы и сторонних влияний.
Нас было мало: 8–9 тысяч против 80-100 тысяч большевиков. Но за нами было военное искусство… В армии был порыв, сознание правоты своего дела, уверенность в своей силе и надежда на будущее.
Социал-демократ Дан рассказывает, как летом 19 года где-то на Урале, живя возле красноармейского лагеря, он слышал с утра до вечера солдатскую песню, распеваемую большевистскими полками, перефразировавшими на советско-патриотический лад ее слова. Как толпа дезертиров, окруженных конвоем, оглушала улицы города все той же песнью:
Смело мы в бой пойдем За власть Советов И с радостью умрем Мы за все это.
«Так умела казенщина, – заключает Дан, – опошлить все, в чем когда-то сказывался порыв наивного, но, несомненно, искреннего энтузиазма» (?).
В Добровольческой армии умирали не… «за все это»… Там пели песню по-старому:
Смело мы в бой пойдем За Русь святую И с радостью умрем За дорогую.
И это была не фраза, а искренний обет, запечатленный сознательным подвигом, для многих кровью и смертью.
Было еще одно обстоятельство:
«Наша стратегия вполне согласовалась с качествами молодой армии, более способной на увлечение, чем на требующие терпения и выдержки медленные движения, могущей закалиться только победами, побеждающей только при нападении и одерживающей верх только в силу порыва…»
Эти слова принадлежат историку Сорелю[[75] ] и относятся к французской революционной армии времен Конвента. Но они с величайшей точностью воспроизводят боевой облик и армии Добровольческой.
9-10 июня 1918 года армия выступила во 2-й Кубанский поход.
Глава V. Взятие Торговой. Смерть генерала Маркова
На 12 июня назначена была атака станции Торговой.
Еще 9-го началось расхождение дивизий на широком фронте, причем конница Эрдели и дивизия Маркова с донскими частями Быкадорова должны были накануне (11-го) выйти к линии железной дороги Тихорецкая-Царицын, очищая свои районы от мелких партий большевиков, отвлекая их внимание и 12-го завершая окружение Торговой; две сильных колонны – Дроздовского и Боровского – направлены были с возможною скрытностью вдоль линии железной дороги Батайск-Торговая и берегом реки Среднего Егорлыка для непосредственного удара на Торговую. Дивизия Боровского составляла вначале мой общий резерв.
В этом походе армия, невзирая на свою малочисленность, двигалась все время широким фронтом для очистки района от мелких банд, для прикрытия железнодорожного сообщения и обеспечения главного направления от удара мелких отрядов и ополчений, разбросанных по краю.
10 июня после упорного боя генерал Эрдели овладел селом Лежанкой; часть красноармейцев была изрублена, другая взята в плен, остальные бежали на юг. 11-го конница с таким же успехом овладела селом Богородицким, выслав в тот же день разъезды для порчи и перерыва железнодорожного пути от Тихорецкой.
Я со штабом шел при колонне Боровского и заночевал в селе Лопанском. На рассвете 12-го видел бой колонны. Побывал в штабе Боровского, в цепях Кутепова[[76] ], ворвавшихся в село Крученобалковское, и с большим удовлетворением убедился, что дух, закаленный в 1-м походе, живет и в начальниках, и в добровольцах.
Около 7 часов утра, разбив большевиков у Крученой балки, Боровский преследовал их передовыми частями в направлении Торговой, дав отдых главным силам.
Со стороны Торговой, которую должна была атаковать колонна Дроздовского на рассвете, слышен был только редкий артиллерийский огонь. Мы с Романовским, несколькими офицерами и казаками, перейдя речку, поскакали к его колонне.
Дроздовский, сделав ночной переход, с рассветом развернулся с запада против Торговой и вел методическое наступление, применяя тактику большой войны… В тот момент, когда мы въехали в хутор Кузнецова, части Дроздовского подготовлялись там к переправе через реку Егорлык. Большевики от Торговой обстреливали нас редким артиллерийским огнем; с противоположного берега и хутора Шавлиева шел ружейный и пулеметный огонь; туда, стоя открыто в расстоянии 150 шагов, стреляло картечью наше орудие…
Прошло уже более пяти лет с того дня, когда я первый раз увидел дроздовцев в бою, но я помню живо каждую деталь. Их хмурого, нервного, озабоченного начальника дивизии… Суетливо, как наседка, собиравшего своих офицеров и бродившего, прихрамывая (старая рана), под огнем по открытому полю Жебрака… Перераненных артиллеристов, продолжавших огонь из орудия, с изрешеченным пулями щитом… И бросившуюся на глазах командующего через речку вброд роту во главе со своим командиром штабс-капитаном Туркулом – со смехом, шутками и криками «ура»…
Хутор Шавлиев был взят, и дивизия стала переходить через Егорлык и развертываться против Торговой, откуда из длинных окопов была встречена огнем. Дроздовский долго перестраивал боевой порядок; темп боя сильно замедлялся. Между тем со стороны Крученой балки по всему полю, насколько видно было глазу, текли в полном беспорядке толпы людей, повозок, артиллерии, спасавшихся от Боровского. Я послал приказание всей колонне последнего продолжать немедля наступление на Торговую.
Около двух часов дня начал подходить Корниловский полк, и дроздовцы вместе с ним двинулись в атаку, имея в своих цепях Дроздовского и Жебрака.
Торговая была взята; захвачено три орудия, много пулеметов, пленных и большие интендантские запасы. На железнодорожной станции, где расположился мой штаб, тотчас по ее занятии дроздовцы установили уже пулемет на дрезину и погнались за уходившими эшелонами большевиков; другие мастерили самодельный «броневой поезд» из платформ с уложенными на них мешками с землей и ставили орудие и пулеметы. Вечером «первый бронепоезд» (!) Добровольческой армии двинулся к станции Шаблиевской.
В этот же день генерал Эрдели с кубанскими казаками захватил с бою село Николаевское, станцию Крученскую и, оставив там полк для прикрытия со стороны Тихорецкой, двинулся к Торговой. Казаки и черкесы прошли за три дня 110 верст с несколькими боями; уставшие лошади еле двигались. Тем не менее Эрдели к вечеру подошел к Торговой, успев перехватить большевикам юго-восточные пути отступления, и в происшедшей там конной атаке казаки многих изрубили, более 600 взяли в плен.
12 июня воссозданная Добровольческая армия одержала свой первый крупный успех. С 12 июня в течение 20 месяцев Северный Кавказ был отрезан от Центральной России, а центр страны – от всероссийских житниц – Кубанской области и Ставропольской губернии и от грозненской нефти[[77] ]. Это обстоятельство, несомненно, подрывало экономический базис Советской власти, но в силу роковых переплетений интересов не могло не отозваться на общем состоянии народного хозяйства. Утешала меня надежда, что такое положение недолговечно и что штыками своими Добровольческая армия принесет вскоре северу освобождение, а вместе с ним хлеб, уголь и нефть.
Мечты!..
Спускалась уже ночь, замирали последние отзвуки артиллерийской стрельбы где-то на севере, а от колонны Маркова не было никаких известий. Наконец, пришло донесение:
«Станция Шаблиевская взята…
Генерал Марков смертельно ранен…»
11 июня Марков очистил от мелких большевистских банд район между Юлой и Манычем и приступил к операции против Шаблиевки. Станция оказалась занятой сильным отрядом с артиллерией и бронепоездами. Взять ее в этот день не удалось. Весь день 12-го продолжался тяжелый и упорный бой, вызвавший серьезные потери, и только к вечеру, очевидно, в связи с общей обстановкой большевики начали отступать. Уходили и бронепоезда, посылая последние, прощальные снаряды по направлению к брошенной станции. Одним из них вблизи от Маркова был тяжело ранен капитан Дурасов… Другой выстрел – предпоследний – был роковым. Марков, обливаясь кровью, упал на землю. Перенесенный в избу, он мучился недолго, приходя иногда в сознание и прощаясь трогательно со своими офицерами-друзьями, онемевшими от горя.
Сказал:
– Вы умирали за меня, теперь я умираю за вас…
Наутро 1-й Кубанский стрелковый полк провожал останки своего незабвенного начальника дивизии. Раздалась команда: «Слушай – на караул!..» В первый раз полк так небрежно отдавал честь своему генералу: ружья валились из рук, штыки колыхались, офицеры и казаки плакали навзрыд…
К вечеру тело привезли в Торговую. После краткой литии гроб на руках понесли мы в Вознесенскую церковь сквозь строй добровольческих дивизий. В сумраке, среди тишины, спустившейся на село, тихо подвигалась длинная колонна. Над гробом реял черный с крестом флаг, его флаг, мелькавший так часто в самых опасных местах боя…
После отпевания я отошел в угол темного храма, подальше от людей, и отдался своему горю.
Уходят, уходят один за другим, а путь еще такой длинный, такой тяжелый…
Вспомнились последние годы – Галиция, Волынь, ставка, Бердичев, Быхов, 1-й Кубанский поход… Столько острых, тяжких и радостных дней, пережитых вместе и сроднивших меня с Марковым… Но не только потерян друг. В армии, в ее духовной жизни, в пафосе героического служения образовалась глубокая брешь. Сколько предположений и надежд связывалось с его именем. Сколько раз потом в поисках человека на фоне жуткого безлюдья мы с Иваном Павловичем, точно угадывая мысль друг друга, говорили со скорбью:
– Нет Маркова…
В ту же ночь два грузовика со взводом верных соратников, с пулеметами по бортам везли дорогую кладь по манычской степи, еще кишевшей бродячими партиями большевиков, в Новочеркасск. Там осиротелая семья покойного – мать, жена и дети, там «его» полк и десятки тысяч народа отдали последний долг праху героя, который когда-то учил своих офицеров:
– Легко быть честным и храбрым, когда сознал, что лучше смерть, чем рабство в униженной и оскорбленной России…
13 июня я отдал приказ по армии:
«§ 1 Русская армия понесла тяжелую утрату: 12 июня при взятии станции Шаблиевки пал смертельно раненный генерал С. Л. Марков. Рыцарь, герой, патриот, с горячим сердцем и мятежной душой, он не жил, а горел любовью к Родине и бранным подвигам. Железные стрелки чтут подвиги его под Творильней, Журавиным, Борыньей, Перемышлем, Луцком, Чарторийском… Добровольческая армия никогда не забудет горячо любимого генерала, водившего в бой ее части под Екатеринодаром, в «Ледяном походе», у Медведовской… В непрестанных боях, в двух кампаниях, вражеская пуля щадила его. Слепой судьбе угодно было, чтобы великий русский патриот пал от братоубийственной русской руки… Вечная память со славою павшему… § 2 Для увековечения памяти первого командира 1-го Офицерского полка части этой впредь именоваться 1-й Офицерский генерала Маркова полк».