По отлучении от губернаторства до определения в статс-секретари, а потом в сенаторы и в разные министерские должности.
Приехав в Москву, помнится, в рождественский пост <1788>, явился в Сенат; нашел дело еще не докладованным.<...> Протекло уже 6 месяцев, Державин шатался по Москве праздно и видел, что такая проволочка единственно происходит из угождения князю Вяземскому, потому что, не находя его ни в чем винным, отдаляли оправдание, дабы не подпасть самим под гнев императрицы. Наконец, он нерешимостью наскучил и как въезж был в дом князя Волхонского и довольно ему знаком, водя с ним в бытность его в Петербурге хлеб и соль, то, приехав в один день к нему, просил с ним переговору в его кабинете. Князь не мог от сего отговориться. Державин начал ему говорить: "Вы, слава богу, князь, сколько я вижу, здоровы, но в Сенат въезжать не изволите, хотя там мое дело уже с полгода единственно за неприсутствием вашим не докладывается. Я уверен в вашем добром сердце и в благорасположении ко мне; но вы делаете сие мне притеснение из угождения только князю Александру Алексеичу, то я уверяю ваше сиятельство, что ежели будете длить и не решите мое дело так или сяк (я не требую моего оправдания, ибо уверен в моей невинности), то принужденным найдусь принесть жалобу императрице, в которой изображу все причины притеснения моего генерал-прокурором, как равно и состояние управляемого им государственного казначейства самовластно и в противность законов, как он раздает жалованье и пенсионы кому хочет, без указов ее величества, как утаивает доходы, дабы в случае требования на нужные издержки показать выслугу пред государынею, нашедши якобы своим усердием и особым распоряжением деньги, которых в виду не было, или совсем оные небрежением других чиновников пропадали, и тому подобное; словом, все опишу подробности, ибо, быв советником государственных доходов, все крючки и норы знаю, где скрываются, и по переводам сумм в чужие края умышленно государственные ресурсы к пользе частных людей, прислуживающих его сиятельству. Коротко, хотя буду десять лет под следствием и в бедствии, но представлю не лживую картину худого его казною управления и злоупотребления сделанной ему высочайшей доверенностью. То не введите меня в грех и не заставьте быть доносчиком противу моей воли: решите мое дело, как хотите, а там бог с вами, будьте благополучны".
Князь Волхонский почувствовал мои справедливые жалобы, обещал выехать в Сенат, что и действительно в первый понедельник исполнил, и дело мое, яко на справках основанное и ясно доказанное, в одно присутствие кончено. Хотя казенная палата и сам генерал-губернатор изобличены в небрежении их должности, а губернатор напротив того найден ни в чем не виноватым, но о них ничего не сказано, а о нем, что как де он за справки, требованные им из губернского правления против генерал-губернатора, удален от должности, то и быть тому так. Сведав таковое кривое и темное решение, Державин, не имев его в руках формально, не мог против оного никакого делать возражения; ибо тогда не было еще того узаконения, чтоб по следственным делам объявлять подсудимым открыто решительные определения и давать им две недели сроку на написание возражения, буде дело решено несправедливо и незаконно. Державин не знал, что в сем утеснительном положении делать и как отвратить пред императрицею сие маловажное само по себе, беззаконное определение Сената. И так принужден был дать чрез одного стряпчего обер-секретарю 2000 рублей за то, чтоб только позволил копию списать с того решительного определения, дабы, прибегнув к императрице с просьбою, в чем против оного не ошибиться; и также обер-прокурора князя Гаврилу Петровича Гагарина упросил, чтоб ему объявлено было в Сенате, что дело его решено и до него более никакого дела нет, дабы он мог уже свободно ехать в Петербург. При сем случае, к чести должно сказать графа Петра Ивановича Панина, который<...> по пугачевскому саратовскому происшествию был к нему недоброжелателен и его гнал, но когда приехал в Москву и был у него, то он его принял благосклонно и оказал ему вспомоществование по сему делу, заступая у князя Гагарина, как и в сем случае, дабы объявлением в Сенате неимения до него никакого касательства учини гь его отъезд в Петербург свободным. <...>
Приехав в Петербург <...>, послал он чрез почту к императрице письмо, в котором объяснил, что по жалобам на него генерал-губернатора, чрез Сенат присланным, он принес свои оправдания и надеется, что не найдется виноватым; но по неизвестным ему оклеветаниям, в которых от него никакого ответа требовано не было, он сомневается в заключении Сената: может быть, не поставлено ли ему в вину, что он брал против доносов на него генерал-гебурнатора из губернского правления справки, то он ссылается на законы, которые запрещают без справок дела производить, а потому и требовал оных, дабы бессомнительно объяснить истину. Почему и просил, чтоб приказала государыня, при докладе Сената, прочесть и сие его объяснение. Письмо дошло до императрицы. Скоро после того узнал он, что граф Безбородко объявил Сенату словесное ее величества повеление, чтоб считать дело решенным; а найден ли он винным или нет, того не сказано, и приказано ему тогда же явиться ко двору. Статс-секретарь Александр Васильевич Храповицкий объявил ему высочайшее благоволение, что она автора "Фелицы" обвинить не может, а гоф-маршалу, чтоб представлен он был ее величеству. Удостоясь соблаговолением лобызать руку монархини и отобедав с нею за одним столом в Царском Селе, возвращаясь в Петербург, размышлял он сам в себе, что он такое - виноват или не виноват? в службе или не в службе? А потому и решился еще писать к императрице и действительно то исполнил, изобразя в письме своем объявление Храповицким о невинности его и благодарение за правосудие, прося (не из корыстолюбия, но чтоб в правительстве известно было его оправдание), по указу 1726 года, оставленного у него заслуженного жалованья и чтоб впредь до определения к должности производить; а также и просил у ее величества аудиенции для личного с нею объяснения по делам губернии.
Дня чрез два или три получил чрез г. Храповицкого повеление в наступающую среду быть в 9 часов в Царское Село для представления ее величеству. И действительно, в назначенный день и час явился. Храповицкий сказал мне, чтоб я шел в покои и приказал камердинеру доложить о себе государыне. Тотчас позван был в кабинет. Пришед в перламутровую залу, рассудил ва благо тут на столе оставить имеющуюся со мною большую переплетенную книгу, в которой находились подлинником все письма и предложения г. Гудовича <...>, представя себе, что весьма странно покажется императрице увидеть меня к себе вошедшего с такою большою книгою. Коль скоро я в кабинет вошел, то, пожаловав поцеловать руку, спросила, какую я имею до нее нужду. Державин ответствовал: благодарить за правосудие и объясниться по делам губернии. Она отозвалась: "За первое благодарить не за что, я исполнила мой долг; а о втором, для чего вы в ответах ваших не говорили?" Державин донес, что противно было бы то законам, которые повелевают ответствовать только на то, о чем спрашивают, а о посторонних вещах изъяснять или доносить особо. - "Для чего же вы не объясняли?" - "Я просился для объяснения чрез генерал-прокурора, но получил от него отзыв, чтоб просился по команде, то есть чрез генерал-губернатора; но как я имею объяснить его непорядки и несоответственные поступки законам, в ущерб интересов вашего величества, то и не мог у него проситься". - "Хорошо, - изволила возразить императрица, - но не имеете ли вы чего в нраве вашем, что ни с кем не уживаетесь?" - "Я не внаю, государыня, - сказал смело Державин, - имею ли какую строптивость в нраве моем, но только то могу сказать, что, знать, я умею повиноваться законам, когда, будучи бедный дворянин и без всякого покровительства, дослужился до такого чина, что мне вверялися в управление губернии, в которых на меня ни от кого жалоб не было". - "Но для чего, - подхватила императрица, - не поладили вы с Тутолминым?" - "Для того, что он принуждал управлять губерниею по написанному им самопроизвольно начертанию, противному законам; а как я присягал исполнять только законы самодержавной власти, а не чьи другие, то я не мог никого признать над собою императором, кроме вашего величества". - "Для чего же не ужился с Вяземским?" Державин не хотел рассказывать всего вышеписанного относительно несохранения и беспорядков в управлении казенном, дабы не показаться доносителем, но отвечал кратко: "Государыня! Вам известно, что я написал оду "Фе-лице". Его сиятельству она не понравилась. Он зачал насмехаться надо мною явно, ругать и гнать, придирая-ся ко всякой безделице; то я ничего другого не сделал, как просил о увольнении из службы и, по милости вашей, отставлен". - "Что ж за причина несогласия с Гу-довичем?" - "Интерес вашего величества, о чем я беру дерзновение объяснить вашему величеству, и, ежели угодно, то сейчас представлю целую книгу, которую я оставил там". - "Нет, - она сказала, - после". Тут подал ей Державин краткую записку всем тем интересным делам, о коих месяцев 6 он представление сделал Сенату... <...>
Императрица, приняв ту записку, сказала, что она прикажет в Сенате привесть те дела в движение. Между тем, пожаловав руку, дополнила, что она прикажет удовлетворить его жалованьем и даст место. На другой день в самом деле вышел указ, которым велено Державину выдать заслуженное жалованье и впредь производить до определения к месту. Сие Вяземского как гром поразило, и он занемог параличом. Державин, однако, по старому знакомству, как бы ничего не примечая, ездил изредка в дом его и был довольно принят ласково. Сие продолжалось несколько месяцев и, хотя по воскресеньям приезжал он ко двору, но как не было у него никакого предстателя, который бы на-помянул императрице об обещанном месте, то и стал он как бы забвенным.
В таком случае не оставалось ему ничего другого делать, как искать входу к любимцу государыни и чрез него искать себе покровительства. В то время, по отставке Мамонова, вступил на его место молодой конной гвардии офицер Платон Александрович Зубов, который никак с ним не был знаком; ибо когда он служил в гвардии, тогда еще сей дитя фортуны был малолетен и бегал с своим семейством туда и сюда, от Пугачева укрываясь. - Но что делать? надобно было сыскивать случаю с ним познакомиться. Как трудно доступить до фаворита! Сколько ни заходил к нему в комнаты, всегда придворные лакеи, бывшие у него на дежурстве, отказывали, сказывая, что или почивает, или ушел прогуливаться, или у императрицы. Таким образом, ходя несколько <раз>, не мог удостоиться ни одного раза застать его у себя. Не осталось другого средства, как прибегнуть г; своему таланту. Вследствие чего написал он оду "Изображение Фелицы" и к 22-му числу сентября, то есть ко дню коронования императрицы, передал чрез Эмина, который в Олонецкой губернии был при нем экзекутором и был как-то Зубову знаком. Государыня, прочетши оную, приказала любимцу своему на другой день пригласить автора к нему ужинать и всегда принимать его в свою беседу. Это было в 1788 году. С тех пор он сему царедворцу стал знаком, но, кроме ласкового обращения, никакой от него помощи себе не видал. Однако и один вход к фавориту делал уже в публике ему много уважения; а сверх того и императрица приказала приглашать его в эрмитаж и прочие домашние игры, как то на святки, когда они наступали, и прочие собрания. В доме Вяземского был также принят хорошо; но как брат фаворитов, то есть Дмитрий Александрович Зубов, сговорил на меньшой дочери Вяземского, и Державин приехал его поздравить, то княгиня, приняв холодно, показала ему спину. Сие значило то, что как они сделались чрез сговор дочери с любимцем императрицы в свойстве, то и не опасались уже, чтоб Державин у него мог чем их повредить. Чрез сей низкий поступок княгини так ему дом их омерзел, что он в сердце своем положил никогда к ним не ездить, что и в самом деле исполнил по самую князя кончину.<...>
Княгиня Дашкова по старому знакомству чрез первую оду "Фелице", напечатанную в "Собеседнике", так же автора, как и прежде, благосклонно принимала и говорила императрице много о нем хорошего, твердя беспрестанно с похвалою о вновь сочиненной им оде "Изображение Фелицы", чем вперила ей мысли взять его к себе в статс-секретари или, лучше, для описания ее славного царствования. Сия княгиня Державину и многим своим знакомым, по склонности ее к велеречию и тщеславию, что она много может у императрицы, сама рассказывала. Таковое хвастовство не могло не дойти до двора и было, может, причиною, что Державин более двух годов еще после того не был принят в службу, а особливо на рекомендованный пост княгинею Дашко-вою.. .<...>
В ноябре или декабре месяце сего года взят Измаил. С известием сим фельдмаршал князь Потемкин прислал ко двору, чтоб более угодить императрице, брата лю-бимцева, Валериана Александровича Зубова, что после был графом и генерал-аншефом. В самое то время случился в комнатах фаворита и Державин. Он, в первом восторге о сей победе, дал слово радостному вестнику написать оду, которую и написал под названием "На взятие Измаила". Она напечатана в 1-й части его сочинений. Ода сия не токмо императрице, ее любимцу, но и всем понравилась; следствием сего было то, что он получил в подарок от государыни богатую осыпанную бриллиантами табакерку и был принимаем при дворе еще милостивее. Государыня, увидев его при дворе в первый раз по напечатании сего сочинения, подошла к нему и с усмешкою сказала: "Я не знала по сие время, что труба ваша столь же громка, как и лира приятна". Князь Потемкин, приехав из армии, стал к автору необыкновенно ласкаться...<...>
В течение сего времени случилась между князем Потемкиным и любимцем графом Зубовым неприятная для Державина история, в которую он нечаянным образом стал замешан. В одно время, при множестве предстоящих пред князем поклонников, бежал как бешеный, некто отставной провиантского стата майор Бехтеев и закричал громко: "Помилуйте, ваша светлость, обороните от Александра Николаевича Зубова, который, надеясь на своего сына, ограбил меня". Князь, увидев столь азартного человека, произносящего дерзкую жалобу на человека, приближенного ко двору, и из осторожности, может быть, чтоб не произнес еще каких язвительных слов на столь знаменитого обидчика, или чтоб не подать поводу мыслить о не весьма хорошем его расположении к фавориту (ибо между ими не хорошо было), встал стремительно с места и, взяв Бехтеева за руку, увел к себе в кабинет. Там, с добрые полчаса быв наедине, что они говорили, неизвестно. Но только когда вышли, то, спустя несколько, стали предстоящие пошептывать, что старик Зубов отнял у Бехтеева наглым образом деревню; что несмотря на случай <сына>, отдадут грабителя под суд. В продолжение дня говорили о сем во всех знатных домах, как то у графов Безбородки, Воронцова, кн. Вяземского и прочих для того, что отец фаворитов своим надменным и мздоимочным поведением уже всем становился несносен. На другой же день поутру явился Бехтеев к Державину и стал усердно просить, чтоб он был с его стороны в совестном суде посредником, в который он подал на старика Зубова прошение. Державин, сколько мог, отговаривался от сей чести, извиняяся, что он не может идти против отца того, который оказывает ему свое благорасположение. Но Бехтеев настоял в своем искании, ссылаясь на учреждение о губерниях, в котором именно воспрещено отказываться от посредничества в совестном суде. Державин не знал, что делать, выпросил сроку до завтра, поехал к молодому Зубову; рассказав ему все происшествие, бывшее у князя Потемкина, слухи городские и просьбу Бехтеева, желал от него узнать, что ему делать и как поступить в сем щекотливом обстоятельстве; ибо, с одной стороны, не позволяет ему закон отказываться от посредничества, а с другой, неприятно ему против родителя его противоборствовать, который никоим образом не может быть правым. Изъяснил ему существо дела. Оно состояло в следующем: "Бехтеев в Володимерском уезде, в соседстве с вашими деревнями, заложив в воспитательном доме 600 душ за 40 000 рублей, просрочил. Батюшка ваш, без всякого права и против законов воспитательного дома, по единственному своему могуществу, взкес без доверенности Бехтеева деньги и, выкупя чужое имение, предъявил закладную в гражданскую палату, которая, тож без всякого разбирательства и права, укрепя имение за взносчиком денег, сообщила наместническому правлению, а сие ввело его в действительное владение и Бехтеева с семейством выгнало из дому, отняв все его в нем и движимое имение в пользу батюшки вашего". Молодой вельможа, выслушав все с смущением, несколько минут молчал, а потом сквозь зубоз сказал: "Не можно ли без дальней огласки миролюбием кончить сию тяжбу?"
Державин Бехтееву предложил, и он согласился, только чтоб возвращена была ему деревня; но старый Зубов иначе на мир не шел, как чтоб ему же Бехтеев заплатил якобы убытков шестнадцать тысяч рублей; а как сие совсем было несправедливо и стыдно было требовать их с Бехтеева, то молодой обещал отдать свои, только чтоб отцу не сказывать. Но с сим вместе об этом замолчал; ибо, как слышно было, что старик его переуверил было в своей правости. Бехтеев наступил на Державина, как на посредника, чтоб кончить скорее дело, грозя императрице подать письмо, чего недоброжелатели Зубова только и ждали, чтоб подвергнуть его ответу. Державин стал убедительно говорить любимцу императрицы против отца его, что, может быть, было и не весьма приятно; однако же убедил молодой Зубов старого, и дело чрез записи кончено миролюбием. Сего никогда не мог простить жадный корыстолюбец Державину; но ничего не мог ему сделать, хотя бы и желал, как по покровительству сына, так и Потемкина, который в сие время весьма был хорош к автору торжественных хоров для праздника на взятие Измаила, отправленного им в Таврическом его доме, который, по его кончине, переименован дворцом. Словом, Потемкин в сие время за Державиным, так сказать, волочился: желая от него похвальных себе стихов, спрашивал чрез г. Попова, чего он желает. Но, с другой стороны, молодой Зубов, фаворит императрицы, призвав его в один день к себе в кабинет, сказал ему от имени государыии, чтоб он писал для князя, что он прикажет; но отнюдь бы от него ничего не принимал и не просил, что он и без него все иметь будет, прибавя, что императрица назначила его быть при себе статс-секретарем по военной части. Надобно знать, что в сие время кры-лося какое-то тайное в сердце императрицы подозрение против сего фельдмаршала, по истинным <ли> политическим каким, замеченным от двора причинам, или по недоброжелательству Зубова, как носился слух тогда, что князь, поехав из армии, сказал своим приближенным, что он нездоров и едет в Петербург зубы дергать. Сие дошло до молодого вельможи и подкреплено было, сколько известно, разными внушениями истинного сокрушителя Измаила, приехавшего тогда из армии. Великий Суворов, - но, как человек со слабостями, из честолюбия ли, или зависти, или из истинной ревности к благу отечества, но только приметно было, что шел тайно против неискусного своего фельдмаршала, которому, со всем своим искусством, должен был единственно по воле самодержавной власти повиноваться. Державин в таковых мудреных обстоятельствах не знал, что делать и на которую сторону искренно предаться, ибо от обеих был ласкаем.
В светлый праздник Христова воскресенья, как обыкновенно и ныне бывает, <был> съезд к вечерне, после которой императрица жаловала дам к руке в присутствии всего двора и имеющих к оному въезд кавалеров, в числе которых был и Державин. Вышед из церкви, повела она всех с собою в эрмитаж. Лишь только вошли в залу и сделали по обыкновению круг, то императрица с свойственным ей величественным видом прямо подошла к Державину и велела ему за собою идти. Он и все удивилися, недоумевая, что сие значит. Пришед в отдаленные эрмитажа комнаты, остановилась в той, где стоят ныне бюсты Румянцева, Суворова, Чичагова и прочих; начала приказывать тихо, как бы какую тайну, чтоб он сочинил Чичагову надпись на случай мужественного его отражения в прошедшем году в Ревеле сильнейшего в три раза против российского флота шведского, которая была б сколько возможно кратка, и непременно помещены бы были в ней слова сего мореходца. Когда она ему сказала, что идет сильный флот шведский против нашего ревельского, посылая его оным командовать, то он ей отвечал равнодушно: бог милостив, не проглотят. Это ей понравилось. Приказав сделать его бюст, желала, чтоб на оном надпись именно из тех слов состояла. Державин, приняв повеление, не мог, однако, отгадать, к чему было такое ничего не значащее поручение и что при столь великом собрании отведен был таинственно с важностию в столь отдаленные чертоги, тем паче что на другой день, исто-ща все силы свои и в поэзии искусство, принес он сорок надписей и представил чрез любимца государыне, но ни одна из них ею не апробована; а написала она сама прозою, которую и ныне можно видеть на бюсге Чичагова. Опосле сие объяснилось и было не что иное, как поддраживание или толчок Потемкину, что императрица, против его воли, хотела сделать своим докладчиком по военным делам Державина и для того его столь отличительно показала публике. Князь, узнав сие, не вышел в собрание и, по обыкновению его, сказавшись больным, перевязал себе голову платком и лег в постелю.
Однако же, в исходе Фоминой недели, то есть 28-го апреля, дал известный великолепный праздник в Таврическом своем доме, где императрица с всею высочайшею фамилиею при великолепнейшем собрании присутствовала. Там были петы вышеупомянутые сочиненные Державиным хоры, которыми быв хозяин доволен, благодарил автора и пригласил его к себе обедать, который обещал сочинить ему описание того праздника. Без сомнения, князь ожидал себе в том описании великих похвал, или, лучше сказать, обыкновенной от стихотворцев сильным людям лести. Вследствие чего в мае или в начале июня, как жил князь в Летнем дворце, когда Державин поутру принес ему то описание, просил Василия Степановича доложить ему об оном, князь приказал его просить к себе в кабинет. Стихотворец вошел, подал тетрадь, а князь, весьма учтиво поблагодаря его, просил, остаться у себя обедать, приказав тогда же нарочно готовить стол. Державин пошел в канцелярию к Попову, - дожидался, не прикажет ли чего князь; где свободный имел случай и довольно время объяснить, что мало в том описании на лицо князя похвал; но скрыл прямую тому причину, бояся неудовольствия от двора, а сказал, что как от князя никаких еще благодеяний личных не имел, а коротко великих его качеств не знает, то и опасался быть причтен в число подлых и низких ласкателей, каковым никто не дает истинного вероятия; а потому и рассудил отнесть все похвалы только к императрице и всему русскому народу, яко при его общественном торжестве, так, как и в оде на взятие Измаила; но ежели князь примет сие благосклонно и позволит впредь короче узнать его превосходные качества, то он обещал превознести его, сколько его дарования достанет. Но таковое извинение мало в пользу автора послужило: ибо князь когда прочел описание и увидел, что в нем отдана равная с ним честь Румянцеву и Орлову, его соперникам, то с фуриею выскочил из своей спальни, приказал подать коляску и, несмотря на шедшую бурю, гром и молнию, ускакал бог знает куда. Все пришли в смятение, столы разобрали - и обед исчез. Державин сказал о сем Зубову и не оставил, однако, в первое воскресенье, при переезде князя в Таврический его дом, засвидетельствовать ему своего почтения. Он принял его холодно, однако не сердито. Князю при дворе тогда очень было плохо. Злоязычники говорили, что будто он часто пьян напивается, а иногда как бы сходит с ума; заезжая к женщинам, почти с ним не знакомым, говорит несвязно всякую нелепицу. Но Державин, несмотря на то, и к Зубову и к нему ездил. В сие время без его согласия князем Репниным с турками мир заключен. Это его больше убило. Перед отъездом в армию, когда он был уже на пути в Царском Селе, по приезде с ним откланялся. Спрашивал еще Попов Державина, чтоб он открылся, не желает ли он чего - князь все сделает; но он, хотя имел великую во всем тогда нужду, по обстоятельствам, которые ниже объяснятся, однако, слышав запрещение, чрез Зубова, императрицы ни о чем его не просить, сказал, что ему ничего не надобно. Князь, получив такой отзыв, позвал его к себе в спальню, посадил наедине с собою на софу и, уверив в своем к нему благорасположении, с ним простился.
Должно справедливость отдать князю Потемкину, что он имел весьма сердце доброе и был человек отлично великодушный. Шутки в оде "Фелице" на счет вельмож, а более на его вмещенные, которые императрица, заметя карандашом, разослала в печатных экземплярах по приличию к каждому, его нимало не тронули или, по крайней мере, не обнаружили его гневных душевных расположений, не так, как прочих господ, которые за то сочинителя возненавидели и злобно гнали; но напротив того, он оказал ему доброхотство и желал, как кажется, всем сердцем благотворить, ежели б вышеописанные дворские обстоятельства не воспрепятствовали. Вопреки тому, по отъезде князя в армию, любимец императрицы граф Зубов, хотя беспрестанно ласкал автора и со дня на день манил и питал в нем надежду получить какое-либо место, но чрез все лето ничего не вышло, хотя нередко открывал он ему тесные свои обстоятельства, что почти жить было нечем... <...> Как бы то ни было, но только нося благоволение любимца императрицы, Державин шатался по площади, проживая в Петербурге без всякого дела.
Но вдруг неожиданно получает рескрипт императрицы, которым повелевалось ему приложенное на высочайшее имя прошение венецианского посланника графа Моцениго на государственного банкира Сутерланда рассмотреть и, собрав по оному нужные справки, доложить ее величеству. Претензия его в том состояла, что Сутер-ланд имел с ним торговые сношения и, получив от него товары из Италии, употреблял их не так, как должно, и причинил ему чрез то убытку до 120 000 рублей; о чем хотя и относился он в коммерц- и иностранную коллегии, но оные ему, как и все министерство, никакого удовлетворения не сделали: то и просил он, чтоб ее величество, из особливого благоволения за его верную службу российскому двору, приказала сие дело рассмотреть действительному статскому советнику Державину и ее величеству доложить. Сколько опосле известно стало, то на сие настроила его, графа Моцениго, княгиня Дашкова из каких-то собственных своих корыстных расчетов, без которых она ничего и ни для кого не делала. В собрании справок из многих мест по сему делу и в рассмотрении оных прошло несколько месяцев или, лучше, целое лето. В течение сего времени, то есть в октябре месяце, получено известие из армии, что князь Потемкин, оканчивавший поставленный на море Князем Репниным с турками мир, скончался. Сие как громом всех поразило, а особливо императрицу, которая чрезвычайно о сем присноименном талантами и слабостями вельможе соболезновала, и не нашли способнее человека послать на конгресс в Яссы для заключения мира, как графа, а потом князем бывшего Александра Андреевича Безбородку, которому приказала кабинетские свои дела сдать молодому своему любимцу графу Зубову. Державин посещал всякий день его; в надежде быть употреблену в дела, наверное, ласкался иметь какое-нибудь из оных и по статской части, которых превеликое множество недокладоваиных перешло от Безбородки к Зубову. Но ожидание было тщетно; дела валялись без рассмотрения, и ему фаворит не говорил ни слова, как будто никакого обещания ему от государыни объявлено не было.
Но в один день, как он к нему по обыкновению пришел, спрашивал как бы из любопытства молодой государственный человек: можно ли нерешенные дела из одной губернии по подозрениям переносить в другие? Державин, не знав причины вопроса, отвечал: "Нет, потому что в учреждении именно запрещено из одного губернского правления, или палаты, или какого-либо суда дела нерешенные переносить в другие губернии, да и нужды в том, по состоянию 1762 года апелляционного указа, никакой быть не может: ибо всякий недовольный имеет право переносить свое дело по апелляции из нижних судов в верхние, доводя их <т. е. его> до самого Сената; а потому всякое подозрение и незаконность решений уничтожатся сами по себе, если не в средних местах, то в сказанном верховном правительстве. Когда же еще апелляционного указа не было, то тяжущиеся по необходимой нужде от утеснения ли губернатора или судей, или по ябеде, дабы более запутать, переводили дела из воеводских, провинциальных и губернских канцелярий в подобные им места других губерний". Спрашивающий, получив полный ответ, замолчал и завел другую речь. В первое после того воскресенье слышно стало по городу, что когда обер-прокурор Федор Михайлович Колокольцев, за болезнию Вяземского правя по старшинству генерал-прокурорскую должность, был по обыкновению в уборной для поднесения ее величеству прошедшей недели сенатских меморий, то она, вышед из спальни, прямо с гневом устремилась на него и, схватя его за Владимирский крест, спрашивала, как он смел коверкать ее учреждение. Он от ужаса помертвел и не знал, что ответствовать; наконец, сколько-нибудь собравшись с духом, промолвил: "Что такое, государыня! я не знаю". - "Как не знаешь? Я усмотрела из мемории, что переводятся у вас в Сенате во 2-м департаменте, где ты обер-прокурор, нерешенные дела из одной губернии в другую; а именно следственное дело помещика Ярославова переведено из Ярославской губернии в Нижегородскую; а в учреждении моем запрещено; то для чего это?" - "Таких, государыня, и много дел". - "Как, много? Вот вы как мои законы исполняете! Подай мне сейчас рапорт, какие именно дела переведены?" С трепетом бедный обер-прокурор, едва жив, из покоя вышел. Вследствие сего окрика того же дня ввечеру наперсник государыни, призвав Державина к себе, объявил ему, что императрица определяет его к себе для принятия прошений и, делая своим статс-секретарем, поручает ему наблюдение за сенатскими мемориями, чтоб он по них докладывал ей, когда усмотрит какое незаконное Сената решение. На другой день, то есть 12-го декабря 1791 года, и действительно состоялся указ. Но пред тем еще задолго имел он позволение доложить государыне по вышеупомянутому делу графа Моцениго, и действительно несколько раз докладывал; но как со стороны Сутерланда было все министерство, потому что все были ему должны деньгами <.">, то императрица и отсылала раз шесть с нерешимостью докладчика, говоря, что он еще в делах нов. Вместо того, хотя видела правоту Моцениго, но не хотела огорчить всех ближних ее вельмож. <...>
По разнесшемуся слуху об определении Державина в сию должность, как сбежалось к нему множество канцелярских служителей, просящихся в его канцелярию, то он, дабы испытать их способности, принесенные к нему дела сенатскими секретарями раздал появившимся к "ему кандидатам, каждому по одному делу, с таковым приказанием, чтоб они сделали соображение, подчеркнув строки несправедливых решений, а на поле показали те законы, против которых учинена где погрешность, и доставили бы ему непременно завтра поутру. Желание определиться и ревность показать свою, способность и знание столько в них подействовали, что они до свету на другой день к нему явились, всякий с своим соображением. Державин до 9-и часов успел их пересмотреть, сверить с документами, а они всякий свое набело переписали: то в положенный час и явился он ко двору. Государыня, выслушав, приказала написать указ в Сенат с выговором о несоблюдении законов, кои в соображениях были примечены. Но Державин, опасаясь, чтоб, критикуя Сенат, не попасть при первом случае самому в дураки, просил государыню, чтоб она, по новости и по неискусству его в законах, уволила его от столь скорого исполнения ее воли; а ежели угодно ей будет, то приказала бы прежде Совету рассмотреть его соображения, правильно ли он и по точной ли силе законов сделал свои заключения. Императрица изволила одобрить сие мнение и велела все бумаги и соображения отнести в Совет. Совет, по рассмотрении тех соображений, обратил к ее величеству оные с таковым своим мнением, что они с законами согласны; тогда она приказала заготовить проект вышеозначенного указа и поднесть ей на апробацию. Державин не замедлил исполнить высочайшую волю. Сие было уже в начале 1792 года.
В проекте указа написан был строгий Сенату выговор за неисполнение законов, с изображением точных слов, на таковые случаи находящихся в указах Петра Великого... <...> Императрица, выслушав проект, была им довольна; но, подумав, сказала: "Ежели вмешали уже Совет в сие дело, то отнеси в оный и сию бумагу. Посмотрим, что он скажет?" Повеление исполнено. Совет заключил, что милосердые ее величества законы никого не дозволяют обвинять без ответов: не угодно ли будет приказать с производителей дел взять оные? - Монархиня на сие положение Совета согласилась. Державин должен был написать другой указ, которым требовалось против соображения ответов с генерал-прокурора князя Вяземского, с обер-прокурора Колокольце-ва, обер-секретарей Цызырева и Ананьевского. Ответы поданы: генерал-прокурор извинялся болезнью; обер-прокурор признавал свою вину, плакал и ублажал самым низким и трогательным образом милосердую монархиню и матерь отечества, прося о прощении; обер-секретариг Цызырев так и сяк канцелярскими оборотами оправдывался, а Ананьевский, поелику у него было дело тяжебное и никакой важности в себе не заключавшее, говорил довольно свободно. Императрица, выслушав сии ответы, а особливо Колокольцева, сказала, что он "как баба плачет, мне его слезы не нужны". Подумав, домолвила: "Что мне с ними делать?" А наконец, взглянув на докладчика, спросила: "Что ты молчишь?" Он отвечал: "Государыня! Законы ваши говорят за себя сами, а милосердию вашему предела я предположить не могу". - "Хорошо ж, отнеси еще в Совет и сии ответы; пусть он мне скажет на них свое мнение". Совет отозвался, что благости и милосердия ее он устранять не может: что угодно ей, с виновными, то пусть прикажет сделать. Тогда она приказала начисто переписать указ и принесть ей для подписания. Приняв же оный, положила пред собою в кабинете на столе, который и поныне остался в молчании... <...>
Подобно тому и внимание государыни на примечания, деланные Державиным по мемориям Сената, по которым он каждую неделю ей докладывал, час от часу ослабевало. Приказала не утруждать ее, а говорить прежде с обер-прокурорами; вследствие чего всякую субботу после обеда должны были они являться к Державину, как бы на лекцию, и выслушивать его на резолюции Сената замечания. Не исключался из сего и самый фаворитов отец, первого департамента обер-прокурор Зубов. Но и сие продолжалось несколько только месяцев; стали сенаторы и обер-прокуроры роптать, что они под мундштуком Державина. Государыня сама почувствовала, что она связала руки у вышнего своего правительства, ибо резолюции Сената, в мемории вносимые, не есть еще действительные его решения или приговоры, ибо их несколько раз законы переменять дозволяли; а потому и сие императрица отменила, а приказала только про себя Державину замечать ошибки Сената, на случай, ежели к ней поднесется от него какой решительный доклад с важными погрешностями, или она особо прикажет подать ей замечания: тогда ей по ним докладывать. Таким образом сила Державина по сенатским делам, которой, может быть, ни один из статс-секретарей по сей установленной форме от императрицы ни прежде ни после не имел (ибо в ней соединялась власть генерал-прокурора и докладчика), тотчас умалилась... <...>
Сначала императрица часто допускала Державина к себе с докладом и разговаривала о политических происшествиях, каковым хотел было он вести подневную записку; но поелику дела у него были все роду неприятного, то есть прошения на неправосудие, награды за заслуги и милости по бедности; а блистательные политические, то есть о военных приобретениях, о постройке новых городов, о выгодах торговли и прочем, что ее увеселяли более дела у других статс-секретарей, то и стала его редко призывать, так что иногда он недели пред ней не был и потому журнал свой писать оставил; словом, приметно было, что душа ее более занята была военною славою и замыслами политическими, так что иногда не понимала она, что читано было ей в записках дел гражданских; но как имела необыкновенную остроту разума и великий навык, то тотчас спохватывалась и давала резолюции (по крайней мере иногда) не столь основательные, однако же сносные, как то: с кем-либо снестись, переписаться и тому подобные. Вырывались также иногда у нее внезапно речи, глубину души ее обнаруживавшие. Например: "Ежели б я прожила 200 лет, то бы, конечно, вся Европа подвержена б была Российскому скипетру". Или: "Я не умру без того, пока не выгоню турков из Европы, не усмирю гордость Китая и с Индией не осную торговлю". Или: "Кто дал, как не я, почувствовать французам право человека? Я теперь вяжу узелки, пусть их развяжут". Случалось, что заводила речь и о стихах докладчика, и неоднократно, так сказать, прашивала его, чтоб он писал вроде оды "Фелице". Он ей обещал и несколько раз принимался, запираясь по неделе дома; но ничего написать не мог, не будучи возбужден каким-либо патриотическим славным подвигом..! <...>
Тогда же поручено Державину в рассмотрение славное дело генерал-поручика и сибирского генерал-губернатора Якобия в намерении его возмутить Китай против России. <...> Сей занимался оным целый год... <...> Доложил государыне, что дело готово. Она приказала доложить и весьма удивилась, когда целая шеренга гайдуков и лакеев внесли ей в кабинет превеликие кипы бумаг. "Что такое? - спросила она, - зачем сюда такую бездну?" - "По крайней мере, для народа, государыня", - отвечал Державин. "Ну, положите, коли так", - отозвалась с некоторым родом неудовольствия. Заняли несколько столов. "Читай". - "Что прикажете: экстракт сенатский, или мой, или которую из докладных записок?" - "Читай самую кратчайшую". Тогда прочтена ей которая на двух листах. Выслушав и увидя, что Якобий оправдывается, проговорила, как бы изъявляя сомнение на неверность записки: "Я не такие пространные дела подлинником читала и выслушивала; то прочитай мне весь экстракт сенатский. Начинай завтра. Я назначаю тебе всякий день для того после обеда два часа, 5-й и 6-й". <...>
...продолжим течение происшествий по порядку касательно только до Державина. Он во время доклада сего дела сблизился было весьма с императрицею по случаю иногда рассуждений о разных вещах; например, когда получен трактат 1793 года с Польшею, то она с восторгом сказала: "Поздравь меня с столь выгодным для России постановлением". Державин, поклонившись, сказал: "Счастливы вы, государыня, что не было в Польше таких твердых вельмож, каков был Филарет; они бы умерли, а такого постыдного мира не подписали". Ей это понравилось. Она улыбнулась и с тех пор приметным образом стала отличать его, так что в публичных собраниях, в саду, иногда сажая его подле себя на канапе, шептала на ухо ничего не значащие слова, показывая будто говорит о каких важных делах. <...>
Он таким императрицы уважением, которое обращало на него глаза завистливых придворных, пользовался недолго. 15-го июля, читав дело Якобия, по наступлению 7-го часа, в который обыкновенно государыня хаживала с придворными в Царском Селе в саду прогуливаться, вышел из кабинета в свою комнату, дабы отправить некоторые ее повеления по прочим делам, по коим он докладывал, и, окончив оные, пошел в сад, дабы иметь участие в прогулке. Статс-секретарь Петр Иванович Турчанинов, встретя его, говорил: "Государыня нечто скучна, и придворные как-то никаких не заводят игр; пожалуй, братец, пойдем и заведем хотя горелки". Державин послушался. Довелось ему с своею парою ловить двух великих князей, Александра и Константина Павловичей; он погнался за Александром и, догоняя его на скользком лугу, покатом к пруду, упал и так сильно ударился о землю, что сделался бледен как мертвец. Он вывихнул в плече из сустава левую руку. Великие князья и прочие придворные подбежали к нему и, подняв едва живого, отвели его в его комнату. Хотя вправили руку, но он не мог одеться и должен был оставаться дома обыкновенных 6 недель, пока несколько рука в суставе своем не затвердела. В сие-то время недоброжелатели умели так расположить против его императрицу, что он по выздоровлении, когда явился к ней, то нашел ее уже совсем переменившеюся. При продолжении Якобиева дела вспыхивала, возражала на его примечания и в один раз с гневом спросила, кто ему приказал и как он смел с соображением прочих подобных решенных дел Сенатом выводить невинность Якобия. Он твердо ей ответствовал: "Справедливость и ваша слава, государыня, чтоб не погрешили чем в правосудии". Она закраснелась и выслала его вон, как и нередко то в продолжении сего дела случалось. В один день, когда она приказала ему после обеда быть к себе (это было в октябре месяце), случился чрезвычайный холод, буря, снег и дождь, и когда он, приехав в назначенный час, велел ей доложить, она чрез камердинера Тюльпи-на сказала: "Удивляюсь, как такая стужа вам гортани не захватит", - и приказала ехать домой.
По окончании Якобиева дела, которым государыня сначала была недовольна и, как выше видно, всячески от решения его уклонялась, дабы стыдно ей не было, что она столь неосторожно строгое завела исследование по пустякам, как сама о том в указе своем сказала; но когда чрез обер-полицмейстера Глазова услышала молву народную, что ее до небес превозносили за оказанное ею правосудие и милосердие при решении сего дела, то была очень довольна и, призвав Державина к себе, который уже был сенатором, изъявила ему за труд его свое удовольствие. Он при сем случае спросил, прикажет ли она ему оканчивать помянутое Сутерлан-дово дело, которое уже давно <производится>, а также и прочие, или сдать их, не докладывая, преемнику его Трощинскому. Она спросила: "Да где Сутерландово дело?" - "Здесь". - "Взнеси его сюда и положи вот тут на столик, а после обеда, в известный час, приезжай и доложи". Она была тогда в своем кабинете, где, -по обыкновению, сидя за большим письменным своим столом, занималась сочинением российской истории. Державин, взяв из секретарской в салфетке завязанное Сутерландово дело, взнес в кабинет и положил пред ее лицом на тот самый столик, на который она его положить приказала, откланялся и спокойно приехал домой. После он узнал, как ему сказывал Храповицкий, что час спустя по выходе его, кончив свою работу, подошла она к сему столику и, развязав салфетку, увидела в ней кипу бумаг: вспыхнула, велела кликнуть Храповицкого и с чрезвычайным гневом спрашивала Храповицкого, что это за бумаги? Он не знает, а видел, что их Державин принес. "Державин! - вскрикнула она грозно, - так он меня еще хочет столько же мучить, как и Якоби-евым делом. Нет! Я покажу ему, что он меня за нос не поведет. Пусть его придет сюда". Словом, много говорила гневного, а по какой причине, никому неизвестно; догадывались, однако, тонкие царедворцы: помеч-талось ей, что будто Державин, несмотря на то, что пожалован в сенаторы, хотел, под видом окончания всех бывших у него нерешенных дел, при ней против воли ее удерживаться, отправляя вместе сенаторскую и статс-секретарскую должность, что было против ее правил. Итак, Державин, не зная ничего о всем вышепроисходящем, в назначенный час приходит в секретарскую, находит тут камердинеров, странными лицами на него смотрящих, приказывает доложить; велят ждать. Наконец выходит от государыни граф Алексей Иванович Мусин-Пушкин, который тогда был в Синоде обер-прокурором, который обошелся с ним также весьма сухо. Призывают к государыне из другой комнаты Василия Степановича Попова, который там ожидал ее повеления. Лишь только ои входит, велят ему садиться по-старому на стул и зовут в ту же минуту Державина; чего никогда ни с кем не бывало, чтоб при свидетельстве третьего, не участвующего в том деле, кто-либо докладывал. Державин входит, видит государыню в чрезвычайном гневе, так что лицо пылает огнем, скулы трясутся. Тихим, но грозным голосом говорит: "Докладывай". Державин спрашивает - по краткой или пространной записке докладывать? "По краткой", - отвечала. Он зачал читать, а она, почти не внимая, беспрестанно поглядывала на Попова. Державин, не зная ничему этому никакой причины, равнодушно кончил и, встав со стула, вопросил. что приказать изволит? Она снисходительнее прежнего сказала: "Я ничего не поняла; приходи завтра и прочти мне пространную записку". Таким образом сие странное присутствие кончилось. После господин Попов сказывал, что она, призвав его скоро после обеда, жаловалась ему, что будто Державин не токмо грубит ей, но и бранится при докладах, то призвала его быть свидетелем. Но как никогда этого не было и быть не могло, то - клевета ли какая взведенная, или что другое, чем приведена она была на него в раздражение, - кончилось ничем.
На другой день, вследствие приказания ее, с тем же делом в обыкновенный час приехал, принят был милостиво и даже извинилась, что вчера горячо поступила, примолвя, что "ты и сам горяч, все споришь со мною". - "О чем мне, государыня, спорить? я только читаю, что в деле есть, и я не виноват, что такие неприятные дела вам должен докладывать". - "Ну, полно, не сердись, прости меня. Читай, что ты принес". Тогда зачал читать пространную записку и реестр, кем сколько казенных денег из кассы у Сутерланда забрано. Первый явился князь Потемкин, который взял 800 000 рублей. Извинив, что он многие надобности имел по службе и нередко издерживал свои деньги, приказала принять на счет свой государственному казначейству. Иные приказала взыскать, другие небольшие простить долги; но когда дошло до великого князя Павла Петровича, то, переменив тон, зачала жаловаться, что он мотает, строит такие беспрестанно строения, в которых нужды нет: "Не знаю, что с ним делать", - и такие продолжая с неудовольствием (подобные) речи, ждала как бы на них согласия; но Державин, не умея играть роли хитрого царедворца, потупя глаза, не говорил ни слова. Она, видя то, спросила: "Что ты молчишь?" Тогда он ей тихо проговорил, что наследника с императрицею судить не может, и закрыл бумагу. С сим словом она вспыхнула, закраснелась и закричала: "Поди вон!" Он вышел в крайнем смущении, не зная, что делать. <...> Надобно приметить, что подобные неприятные дела может быть и с умыслу, как старший между статс-секретарями, граф Безбородко всегда сообщал Державину под видом, что он прочих справедливее, дельнее и прилежнее, а самой вещью, как он им всем ревностию и правдою своею был неприятен или, лучше сказать, опасен, то, чтоб он наскучил императрице и остудился в ее мыслях; что совершенно и сделалось, а особливо, когда граф Николай Иванович Салтыков, с своей стороны, хитрыми своими ужимками и внушениями, как граф Дмитрий Александрович по дружбе сказывал Державину, сделал о нем какие-то неприятные впечатления императрице, также, с другой стороны, и прежде бывшая его большая приятельница княгиня Дашкова. Первый - за то, что по вступившему на имя императрицы одного донского чиновника доносу приказал он взять из военной коллегии справки, в которой был Салтыков президентом, о чрезвычайных злоупотреблениях той коллегии, что за деньги производились неслужащие малолетки и разночинцы в обер-офицеры и тем отнимали линию у достойных заслуженных унтер-офицеров и казаков. Вторая - что по просьбе на высочайшее имя бывшего при Академии Наук известного механика Кулибина, докладывал он государыне, не спросяся с нею, поелику она была той Академии директором и того Кулибина за какую-то неисполненную ей услугу не жаловала и даже гнала, и выпросил ему к получаемому им жалованью 300 рублей, в сравнение с профессорами, еще 1500 рублей и казенную квартиру, а также по ходатайству ее за некоторых людей, не испросил им за какие-то поднесенные ими художественные безделки подарков и награждений: хотя это и не относилось прямо до его обязанности, но должно было испрашивать чрез любимца; она так рассердилась, что приехавшему ему в праздничный день с визитом вместе с женою наговорила, по вспыльчивому ее или, лучше, сумасшедшему нраву, премножество грубостей, даже на счет императрицы, что она подписывает такие указы, которых сама не знает, и тому подобное, так что он не вытерпел, уехал и с тех пор бь;л с нею незнаком; а она, как боялась, чтоб он не довел до сведения государыни говоренного ею на ее счет, то забежав, сколько известно было, чрез Марью Саввишну Переку-сихину, приближеннейшую к государыне даму, и брата фаворитова графа Валериана Александровича, наболтала какие-то вздоры, которым хотя в полной мере и не поверили, но поселила в сердце остуду, которая примечена была Державиным по самую ее кончину. Может быть и за то, что он по желанию ее, видя дворские хитрости и беспрестанные себе толчки, не собрался с духом и не мог таких ей тонких писать похвал, каковы в оде "Фелице" и тому подобных сочинениях, которые им писаны не в бытность его еще при дворе: ибо издалека те предметы, которые ему казались божественными и приводили дух его в воспламенение, явились ему, при приближении к двору, весьма человеческими и даже низкими и недостойными великой Екатерины, то и охладел так его дух, что он почти ничего не мог написать горячим чистым сердцем в похвалу ее. Например, я скажу, что она управляла государством и самым правосудием более по политике или своим видам, нежели по святой правде. <...>
Вот, как выше сказано, она царствовала политически, наблюдая свои выгоды или поблажая своим вельможам, дабы по маловажным проступкам или пристрастиям не раздражить их и против себя не поставить. Напротив того, кажется, была она милосерда и снисходительна к слабостям людским, избавляя их от пороков и угнетения сильных не всегда строгостью законов, но особым материнским о них попечением, а особливо умела выигрывать сердца и ими управлять, как хотела. Часто случалось, что рассердится и выгонит от себя Державина, а он надуется, даст себе слово быть осторожным и ничего с ней не говорить, но на другой день, когда он войдет, то она тотчас приметит, что он сердит: зачнет спрашивать о жене, о домашнем его быту, не хочет ли он пить, и тому подобное ласковое и милостивое, так что он позабудет всю свою досаду и сделается по-прежнему чистосердечным. В один раз случилось, что он, не вытерпев, вскочил со стула и в исступлении сказал: "Боже мой! кто может устоять против этой женщины? Государыня, вы не человек. Я сегодня наложил на себя клятву, чтоб после вчерашнего ничего с вами не говорить; но вы против воли моей делаете из меня, что хотите". Она засмеялась и сказала: "Неужто это правда?" Умела также притворяться и обладать собою в совершенстве, а равно и снисходить слабостям людским и защищать бессильных от сильных людей. <...>
Подобными делами хотя угождал Державин императрице, но правдою своею часто наскучивал, и как она говаривала пословицу: живи и жить давай другим, и так поступала, что он на рождение царицы Гремиславы Л. А. Нарышкину в оде сказал:
Но только не на счет другого; Всегда доволен будь своим, Не трогай ничего чужого.
А когда происходил Польши раздел и выбита такая была медаль, на которой на одной стороне представлена колючая с шипами роза, а на другой портрет ее, то потому ли, или по недоброжелательным наговорам беспрестанным и что правда наскучила, 8-го сентября, в день торжества мира с турками, хотя Державин провозглашал с трона публично награждения отличившимся в сию войну чиновникам несколькими тысячами душами; но ему за все труды при разобрании помянутых важных и интересных дел ниже одной души и ни полушки денег в награждение не дано, а пожалован он в сенаторы в межевой департамент, и между прочими, тучею так сказать брошенный на достойных и недостойных, надет и на него крест св. Владимира 2-й степени.
В 1794 году января 1-го дня к сенаторскому достоинству дано ему место президентское коммерц-коллегии, пост для многих завидный и, кто хотел, нажиточный; но он по ревности своей или, в другом смысле сказать, по глупому честолюбию, думая, что императрица возвела его для его верности и некорыстолюбия, хотел отправлять свое служение по видам польз государственных и законов; но, как ниже усмотрится, вышло совсем тому противное. <...> Само по себе видно, что нечего ему было тут ждать: но он должен был исполнить волю императрицы, которая, сколько догадываться позволено, думала, поверя ему сей наживной пост, наградить его за труды и службу, по должности статс-секретаря понесенные; но Державину сего и в голову не входило, ибо он, напротив того, предполагал сию новую доверенность наилучшим образом заслужить возможною верностию, бескорыстием и честностию, как выше о том сказано.
Словом, вступив в президенты коммерц-коллегии, начал он сбирать сведения и законы, к исправному отправлению должности его относящиеся. Вследствие чего хотел осмотреть складочные на бирже анбары льняные, пеньковые и прочие, а по осмотре вещей, петербургский и кронштадтский порты; но ему то воспрещено было, и таможенные директоры и прочие чиновники явное стали делать неуважение и непослушание; а когда прибыл в С.-Петербург из Неаполя корабль, на коем от вышеупомянутого графа Моцениго прислан был в гостинцы кусок атласу жене Державина, то директор Даев, донеся ему о том, спрашивал, показывать ли тот атлас в коносаментах и как с ним поступить; ибо таковые це-новные товары ввозом в то время запрещены были, хотя корабль отплыл из Италии прежде того запрещения и об оном знать не мог. Но со всем тем Державин не велел тот атлас от сведения таможни утаивать, а приказал с ним поступить по тому указу, коим запрещение сделано, то есть отослать его обратно к Моцениго. Директор, видя, что президент не поддался на соблазн, чем бы заслепил он себе глаза и дал таможенным служителям волю плутовать, как и при прежних начальниках, то и вымыслили Алексеев с тем директором клевету на Державина, которой бы замарать его в глазах императрицы, дабы он доверенности никакой у ней не имел. Донесли государыне, что будто он после запретительного указа выписал тот атлас сам и приказал его ввезти тайно; а как таковые тайно привезенные товары велено тем было указом жечь, и с тех, кто их выписал, брать штраф, то и получили согласную с тем от государыни резолюцию. Державин не знал ничего, как вдруг сказывают ему, что публично с барабанным боем пред ком-мерц-коллегиею на площади под именем его сожжены тайно выписанные им товары, и тогда получает директор, так сказать, ордер от Алексеева, в коем требует он, чтоб Державин взнес в таможню положенный законом штраф. Такая дерзость бездельническая его как громом поразила; он написал на явных справках и доказательствах основанную записку, в которой изобличалась явно гнусная ложь Алексеева и Даева, и как не допущен был к императрице, то чрез Зубова подал ту записку и просил по ней его ей доложить; но сколько ни хлопотал, не мог получить не токмо никакой дельной ее величества резолюции, но и никакого даже от самого Зубова отзыву.
Потом, вскоре после того, призван он был именем государыни в дом генерал-прокурора (Самойлова), который объявил ему, что ее величеству угодно, дабы он не занимался и не отправлял должности коммерц-колле-гии президента, а считался бы оным так, ни во что не мешаясь. Державин требовал письменного о том указа; но ему в том отказано. Видя таковое угнетение от той самой власти, которая бы в правоте его сама поддерживать долженствовала, не знал, что делать; а наконец, посоветав с женою и с другими, решился подать императрице письмо о увольнении его от службы. Приехав в Царское Село, где в то время императрица проживала, адресовался с тем письмом к Зубову; он велел подать чрез статс-секретарей. Просил Безбородку, Турчанинова, Попова, Храповицкого и Трощинского; но никто оного не принял, говоря, что не смеют. Итак, убедил просьбою камердинера Ивана Михайлова Тюльпина, который был самый честнейший человек и ему благоприятен. Он принял и отнес императрице. Чрез час время, в который Державин, походя по саду, пошел в комнату Зубова наведаться, какой успех письмо его имело, находит его бледного, смущенного, и сколько он его ни вопрошал, ничего не говорящего; наконец за тайну Тюльпин открыл ему, что императрица по прочтении письма чрезвычайно разгневалась, так что вышла из себя, и ей было сделалось очень дурно. Поскакали в Петербург за каплями, за лучшими докторами, хотя и были тут дежурные. Державин, услыша сие, не остался долее в Царском Селе, но, не дождавшись резолюции, уехал потихоньку в Петербург и ждал спокойно своей судьбы; но ничего не вышло, так что он принужден был опять в недоумении своего президентства по-прежнему шататься. <...>
Июля 15-го числа 1794 года скончалась у него первая жена. Не могши быть спокойным о домашних недостатках и по службе неприятностях, чтоб от скуки не уклониться в какой разврат, женился он января 31-го дня 1795 года на другой жене, девице Дарье Алексеевне Дьяковой. Он избрал ее так же, как и первую, не по богатству и не по каким-либо светским расчетам, но по уважению ее разума и добродетелей, которые узнал гораздо прежде, чем на ней женился, от обращения с сестрою ее Марьею Алексеевною и всем семейством отца ее, бригадира Алексея Афанасьевича Дьякова, и зятьев ее, Николая Александровича Львова, графа
Якова Федоровича Стейнбока и Василья Васильевича Капниста, как выше видно, приятелей его. Причиною наиболее было сего союза следующее домашнее приключение. В одно время, сидя в приятельской беседе, первая супруга Державина и вторая, тогда бывшая девица Дьякова, разговорились между собою о счастливом супружестве. Державина сказала: ежели б она, г-жа Дьякова, вышла за г. Дмитриева, который всякий день почти в доме Державина и коротко был знаком, то бы она не была бессчастна. "Нет, - отвечала девица, - найдите мне такого жениха, каков ваш Гаврил Романович, то я пойду за него, и надеюсь, что буду с ним счастлива". Посмеялись, и начали другой разговор. Державин, ходя близ их, слышал отзыв о нем девицы, который так в уме его напечатлелся, что, когда он овдовел и примыслил искать себе другую супругу, она всегда воображению его встречалась. Когда же прошло почти 6 месяцев после покойной и девица Дьякова с сестрою своею графинею Стейнбоковою из Ревеля приехала в Петербург, то он, по обыкновению, как знакомым дамам, сделал посещение. Они его весьма ласково приняли; он их звал, когда им вздумается, к себе отобедать. Но поселившаяся в сердце искра любви стала разгораться, и он не мог далее отлагать, чтоб не начать самым делом предпринятого им намерения, хотя многие богатые и знатные невесты - вдовы и девицы - оказывали желание с ним сблизиться; но он позабыл всех, и вследствие того на другой день как у них был, послал записочку, в которой просил их к себе откушать и дать приказание повару, какие блюда они прикажут для себя изготовить. Сим он думал дать разуметь, что делает хозяйкою одну из званых им прекрасных гостий, разумеется, девицу, к которой записка была надписана. Она с улыбкою ответствовала, что обедать они с сестрою будут, а какое кушанье приказать приготовить, в его состоит воле. Итак, они у него обедали; но о любви или, простее сказать, о сватовстве никакой речи не было. - На другой или на третий день поутру, зайдя посетить их и нашед случай с одной невестой говорить, открылся ей в своем намерении, и как не было между ними никакой пылкой страсти, ибо жениху было более 50-ти, а невесте около 30-ти лет, то и соединение их долженствовало основываться более на дружестве и благопристойной жизни. нежели на нежном страстном сопряжении. Вследствие чего отвечала она, что она принимает за честь себе его намерение, но подумает, можно ли решиться в рассуждении прожитка; а он объявил ей свое состояние, обещав прислать приходные и расходные свои книги, из коих бы усмотрела, может ли она содержать дом сообразно с чином и летами. Книги у ней пробыли недели две, и она ничего не говорила. Наконец сказала, что она согласна вступить с ним в супружество. Таким образом совокупил свою судьбу с сей добродетельной и умной девицею, хотя не пламенною романическою любовью, но благоразумием, уважением друг друга и крепким союзом дружбы. Она своим хозяйством и прилежным смотрением за домом не токмо доходы нашла достаточными для их прожитка, но, поправив расстроенное состояние, присовокупила в течение 17 лет недвижимого имения, считая с великолепными пристройками домов, едва ли не половину, так что в 1812 году, когда сии "Записки" писаны, было за ними вообще в разных губерниях уже около 2000 душ и два в Петербурге каменные знатные дома.
В течение 1795 года он пытался еще лично проситься у государыни, хотя не в отставку, но в отпуск на год, для поправления своей экономии. Государыня ответствовала, что она прикажет записать о том указ в Сенате генерал-прокурору... <...>
В продолжение 1795 и 1796 года случились с Державиным еще примечательные события.<...>
По желанию императрицы, как выше сказано, чтоб Державин продолжал писать в честь ее более в роде "Фелицы", хотя дал он ей в том свое слово, но не мог оного сдержать по причине разных придворных каверз, коими его беспрестанно раздражали: не мог он воспламенить так своего духа, чтоб поддерживать свой высокий прежний идеал, когда вблизи увидел подлинник человеческий с великими слабостями. Сколько раз он ни принимался, сидя по неделе для того запершись в своем кабинете, но ничего не в состоянии был такого сделать, чем бы он был доволен: все выходило холодное, натянутое и обыкновенное, как у прочих цеховых стихотворцев, у коих только слышны слова, а не мысли и чувства. - Итак, не знал, что делать; но как покойная жена его любила его сочинения, с жаром и мастерски нередко читывала их при своих приятелях, то из разных лоскутков собрала она их в одну тетрадь (которая хранится ныне в библиотеке графа Алексея Ивановича <Мусина-> Пушкина б Москве) и, переписав начисто своею рукою, хранила у себя. Когда же муж беспокоился, что не может ничего по обещанию своему сделать для императрицы, то она советовала поднести ей то, что уже написано, в числе коих были и такие пиесы, кои еще до сведения ее не доходили; сказав сие, подала к удивлению его переписанную ею тетрадь. Не имея другого средства исполнить волю государыни, обрадовался он сему собранию чрезвычайно. Просил приятеля своего Алексея Николаевича Оленина нарисовать ко всякой поэмке приличные картинки (виньеты) и, переплетя в одну книгу, с посвятительным письмом, поднес лично в ноябре 1795 года. Государыня, приняв оную, как казалось с благоволением, занималась чтением оной сама, как камердинер ее г. Тюльпин сказывал, двои сутки; но по прочтении отдала г. Безбородке, а сей г. Трощинскому, - с каковым намерением, неизвестно. Недели с две прошло, что никто ни слова не говорил; но только, когда по воскресеньям приезживал автор ко двору, то приметил в императрице к себе холодность, а окружающие ее бегали его, как бы боясь с ним даже и встретиться, не токмо говорить. Не мог он придумать, что тому была за причина. Наконец, в третье воскресенье решился он спросить Безбородку, говоря: "Слышно, что государыня сочинения его отдала его сиятельству, то с чем, и будут ли они отпечатаны?" Он, услышав от него вопрос сей, побежал прочь, бормоча что-то, чего не можно было выразуметь. Не зная, что это значит, и будучи зван тогда обедать к графу Алексею Ивановичу Пушкину, поехал к нему. Там встретился с ним хороший его приятель Яков Иванович Булгаков, что был при Екатерине посланником при Оттоманской Порте, а при Павле генерал-губернатором в Польских губерниях. Он спросил его: "Что ты, братец, пишешь за якобинские стихи?" - "Какие?" - "Ты переложил псалом 81-й, который не может быть двору приятен". - "Царь Давид, - сказал Державин, - не был якобинец, следовательно, песни его не могут быть никому противными". - "Однако, - заключил он, - по нынешним обстоятельствам дурно такие стихи писать". Но гораздо после того Державин узнал от француженки Леблер, бывшей у племянниц его Львовых учительницей, что во время французской революции в Париже сей самый псалом был якобинцами перефразирован и пет по улицам для подкрепления народного возмущения против Людовика XVI. Как Державин тогда совсем того не з-нал, то и был спокоен; но, приехав от графа Пушкина с обеда, ввечеру услышал он от посетившего его г. Дмитриева <...>, что будто велено его секретно (разумеется, чрез Шешковского) спросить, для чего он и с каким намерением пишет такие стихи? Державин почувствовал подыск вельмож, ему недоброжелательных, что неприятно им видеть в оде "Вельможа" и прочих его стихотворениях развратные их лице-изображения: тотчас, не дождавшись ни от кого вопросов, сел за бюро и написал анекдот <...]>, в коем ясно доказал, что тот 81-й псалом перефразирован им без всякого дурного намерения и напечатан в месячных изданиях под именем "Зеркало света" в 1786 году, при-совокупя к тому свои рассуждения, что если он тогда не произвел никакого зла, как и подобные ему иные стихи, то и ныне не произведет. Запечатав в три пакета, при кратких своих письмах послал он тот анекдот к трем ближайшим в то время к императрице особам, а именно: к князю Зубову (фавориту), к графу Безбород-ке и к Трощинскому, у которого на рассмотрении сочинения его находились. В следующее воскресенье по обыкновению поехал он во дворец. Увидел против прежнего благоприятную перемену: государыня милостиво пожаловала ему поцеловать руку; вельможи приятельски с ним разговаривали и, словом, как рукой сняло: все обошлись с ним так, как ничего не бывало. Г. Грибов-ский, бывший у него в Олонце секретарем, а тогда при императрице статс-секретарь, всем ему обязанный .(а тогда его первый неприятель, который, как слышно было, читал пред императрицей тот анекдот), смотря на него с родом удивления, только улыбался, не говоря ни слова. Но при всем том сочинения его, Державина, в Свет не вышли, а отданы были еще на просмотрен ие любимцу императрицы, князю Зубову, которые у него хотя вередко в кабинете на столике видал, но не слыхал от Него о них ни одного слова, где они и пролежали целый почти 1796 год, то есть по самую императрицы кончину. <...>
...но всех каверз и криводушничества, разными министрами чинимого против Державина в продолжение царствования императрицы Екатерины, описывать было бы весьма пространно; довольно сказать того, что окончила дни свои - не по чувствованию собственного своего сердца, ибо Державин ничем пред ней по справедливости не провинился, но по внушениям его недоброжелателей - нарочито в неблагоприятном расположении.
Конец же ее случился в 1796 году, ноября в 6-й день, в 9-м часу утра. Она, по обыкновению, встала поутру в 7-м часу здорова, занималась писанием продолжения "Записок касательно российской истории", напилась кофею, обмакнула перо в чернильницу и, не дописав начатого речения, встала, пошла по позыву естественной нужды в отдаленную камеру и там от эпилептического удара скончалась. Приписывают причину столь скоропостижной смерти воспалению ее крови от досады, причиненной упрямством шведского королевича, что он отрекся от браку с великою княжною Александрою Павловною; но как сия материя не входит своим событием в приключения жизни Державина, то здесь и не помещается. Но что касается до него, то, начав ей служить, как выше видно, от солдатства, с лишком чрез 35 лет дошел до знаменитых чинов, отправляя беспорочно и бескорыстно все возложенные на него должности, удостоился быть при ней лично, принимать и исполнять ее повеления с довольною доверенностию; но никогда не носил отличной милости и не получал за верную свою службу какого-либо особливого награждения (как прочие его собратья, Трощинский, Попов, Грибовский и иные многие: он даже просил, по крайнему своему недостатку, обратить жалованье его в пансион, но и того не сделано до выпуску его из статс-секретарей) деревнями, богатыми вещами и деньгами, знатными суммами, кроме, как выше сказано, пожаловано ему 300 душ в Белоруссии, за спасение колоний, с которых он во всем получал доходу серебром не более трех рублей с души, то есть 100 рублей, а ассигнациями в последнее время до 2000 рублей, да в разные времена за стихотворения свои подарков, то есть: за оду "Фелице" - золотую табакерку с бриллиантами и 500 червонцев, <за оду> "На взятие Измаила" - золотую же табакерку, да за тариф - с бриллиантами же табакерку, по назначению, на билете ее рукою подписанному: "Державину"; получил после уже ее кончины от императора Павла. Но должно по всей справедливости признать за бесценнейшее всех награждений, что она, при всех гонениях сильных и многих неприятелей, не лишала его своего покровительства и не давала, так сказать, задушить его; однако же и не давала торжествовать явно над ним огласкою его справедливости и верной службы или особливою какою-либо довереннсстию, которую она к прочим оказывала. Коротко сказать, сия мудрая и сильная государыня, ежели в суждении строгого потомства не удержит на вечность имя великой, то потому только, что не всегда держалась священной справедливости, но угождала своим окружающим, а паче своим любимцам, как бы боясь раздражить их; и потому добродетель не могла, так сказать, сквозь сей чесночняк пробиться и вознестись до надлежащего величия. Но если рассуждать, что она была человек, что первый шаг ее восшествия на престол был не непорочен, то и должно было окружить себя людьми несправедливыми и угодниками ее страстей, против которых явно восставать, может быть, и опасалась, ибо они ее поддерживали. Когда же привыкла к изгибам по своим прихотям с любимцами, а особливо в последние годы князем Потемкиным упоена была славою своих побед, то уже ни о чем другом и не думала, как только о покорении скиптру своему новых царств. Поелику же дух Державина склонен был всегда к морали, то если он и писал в похвалу торжеств ее стихи, всегда, однако, обращался аллегориею, или каким другим тонким образом к истине, а потому и не мог быть в сердце ее вовсе приятным. Но как бы то ни было, да благословенна будет память такой государыни, при которой Россия благоденствовала и которую долго не забудет.