Аудиенция у Марино. -- Тетушку мою переводят из "монастыря Затворниц" в тюрьму Сен-Жозеф. -- Казнь тридцати двух граждан Мулена. -- Жизнь в темнице Сен-Жозеф. -- Постоянные тревоги. -- Узников переводят в здание ратуши.
Покидая тюрьму и видя, как за мной заперли решетку, я глубоко вздохнула; это не было обычное вечернее прощанье: тетушка моя потребовала от меня, чтобы я не приходила более без разрешения. "Старайся выхлопотать позволение, -- сказала она мне, -- а то опасность, которой ты подвергаешься ежедневно, такое для меня мучение, что я скорее готова лишить себя счастья видеть тебя, чем выносить подобные страшные сцены. Господь поддержит тебя, будь мужественна!" Ах! Я очень нуждалась в мужестве, которое она старалась внушить мне. Каким образом и когда получу я это разрешение? Допустят ли меня еще повидаться с ней?
На другое утро я отправилась во Временную Комиссию, помещавшуюся в доме Эмбер, не далеко от площади Терро. Давно уже мне не приходилось бывать в этой части города; здесь царил террор во всем своем ужасе. Гильотина, которая прежде постоянно [118] стояла на площади Белькур, теперь была в полном ходу на площади Терро, желавшей в свою очередь созерцать это зрелище. Уже с площади Сен-Пьер я увидела ручей из крови несчастных жертв; я перешагнула его, содрогаясь всем телом, проникнутая глубоким уважением и священным трепетом. Мне хотелось преклонить колена: Боже мой! Кровь моей тетушки должна была здесь же пролиться!.. Я прошла мимо эшафота, прочность которого, казалось, обещала, что от него потребуются продолжительные услуги; затем я очутилась в прихожей этой знаменитой комиссии, где оказалось много народа, подобно мне ожидавшего минуты, когда будет проходить Марино, потому что в канцелярию дозволено было входить только тем, кого вызывали.
Много времени пропадало в этой передней в напрасном ожидании; чисто кончалось тем, что вас прогоняли прежде, чем вы могли обратиться к тем, до кого имели дело. Гражданин-привратник, стоявший тут, обыкновенно старался как-нибудь вас спровадить, но вы стояли на своем, а толпа все росла; видя, что не думают расходиться, он шел наконец за Марино, и надо отдать справедливость, что тот расправлялся отлично с публикой.
Три дня сряду я отправлялась аккуратно в шесть часов вечера к открытию канцелярии и оставалась там до десяти, не находя случая обратиться к Марино: он выдавал разрешения посещать тюрьмы, но никогда не проходил через комнату, где мы ожидали; он имел, очевидно, особый вход. Ожидание его здесь было чистым надувательством; что им за дело до нашего времени, потраченного даром, до наших слез и горя! Когда я просила, чтобы меня допустили к нему, -- я слышала всегда один ответ: "Подожди, подожди еще; он скоро придет!"
Пока я ожидала в этой передней, я видела там немало несчастных всех возрастов, всех полов и состояний: чужестранцев, солдат, путешественников. Что сталось с ними впоследствии? Помню одного офицера из высших чинов, как мне показалось, явившегося сюда для исполнения простой формальности засвидетельствования паспорта. Тщетно требовал он назад своих бумаг, также тщетно повторял, что он имеет спешное и очень важное поручение, что срок ему дан короткий; наскуча бесконечным ожиданием, он расхаживал взад и вперед большими шагами, говоря с раздражением: "Это просто насмешка над гражданами; при бывшем тиране никого не заставляли ожидать так долго".
Наконец, к вечеру третьего дня собралась такая толпа, что гражданин-привратник не вытерпел и пошел за страшным Марино. Это был человек атлетического сложения, рослый и сильный, с громовым голосом. Он издали давал о себе знать республиканскими ругательствами и бросил нам такие слова: "Если вы [119] пришли за разрешением, то знайте, что никто не получит его, если не имеет медицинского свидетельства, что арестант, которого он желает навестить, болен; и заметьте себе, что если доктор выдал свидетельство из подлого снисхождения, то он будет сам посажен под арест вместе с обладателем свидетельства, а арестант будет предан казни". После этой краткой речи, сказанной в таких энергических выражениях, которых я не могу и повторить, толпа понемногу стала расходиться. Марино торопил ее голосом и движениями. Одна дама попробовала было еще обратиться к нему; я не слышала, о чем она просила. "Ты кто?" Она назвала свое имя. "Как! Ты имеешь дерзость произносить в этом месте имя изменника! Вон отсюда!" И он вытолкал ее за дверь. Не стану описывать того, что мы испытывали: никто, казалось, не смел дышать. В эту минуту общего смущения и молчания, последовавших за яростным взрывом Марино, мне вдруг послышался знакомый голос, -- то был голос Сен-Жана, провожавшего меня сюда. Он также вздумал разыграть роль, -- было ли то просто от скуки, или но необдуманному усердию. "Гражданин, сказал он твердым и ясным голосом, обращаясь к Марино, -- прошу тебя выслушать эту маленькую гражданку!" В какой ужас привела меня эта неосторожная выходка! Я нарочно стала позади всех, не желая выдержать на себе возрастающую ярость Марино; я ожидала отлива. "А ты кто такой, ты, который осмелился заговорить здесь?" резко спросил суровый Марино. -- Я, ответил Сен-Жан, несколько смущенный, -- я пришел сюда с этой маленькой гражданкой, чтоб она не была одна. -- "Знай же, возразил Марино, повелительным голосом, -- что она здесь находится под покровительством закона и правосудия, что дети пользуются их охраной и что здесь никто не имеет права оказывать кому-либо покровительство. Вон!" А так как Сен-Жан все медлил, -- "вон отсюда!" повторил Марино еще громче прежнего, и взявши его за руку, как ту даму, носившую имя изменника, он сам его вытолкал за дверь. Что же касается меня, то -- стараясь казаться еще меньше, я забилась в свой уголок и молчала. Из всей толпы осталось нас только двое -- я и другая девочка почти одинакового возраста со мной. Изумленный нашей смелостью и нашим спокойствием, Марино с любопытством приблизился к нам. "Разве вы имеете медицинские свидетельства?" -- Мы подали их. Он их взял, сказал нам довольно мягко, чтобы мы подождали, а сам вернулся в свою канцелярию. Едва только он вышел, как дверь прихожей отворилась и в ней снова показался Сен-Жан; я бросилась к нему: "Да что же это вы делаете? Ведь вы меня компрометируете, вы меня губите!" -- Ах, да ведь мне там холодно, а не могу стоять на лестнице, я хочу быть здесь. -- "Мариньи (я не смела назвать его Сен-Жаном), возвратитесь домой, я дойду одна; разве вы можете доставить мне потом разрешение, которое теперь [120] помешаете мне получить? Уходите, умоляю нас, чтобы он вас опять не увидал!" Я долго упрашивала его, прежде чем добилась толку. Наконец он ушел, и я вздохнула свободно лишь в ту минуту, когда дверь притворилась за ним. Скоро Марино вызвал нас в свою канцелярию, где спросили наши имена и место жительства, чтоб проверить справедливость наших просьб; Марино велел мне придти к нему через два дня в восемь часов утра. Я не замедлила явиться, но с трудом добилась там, чтоб меня приняли; только на мое настоятельное уверение, что я осмелилась явиться лишь вследствие положительного его приказания, меня впустили в его приемную. Смерть Марата внушила сильные опасения подобным ему людям; появления ребенка было достаточно, чтобы навести на них страх. Марино принял меня очень хорошо. У себя это был совсем другой человек: голос его был мягкий и манеры -- вежливые; он вручил мне столь желанное разрешение и я ушла от него полная радости и надежд.
Едва только получила я драгоценную бумагу, как бросилась к "тюрьме Затворниц"; прошло целых пять дней с тех пор, как я последний раз видела тетушку. Меня впускают; но каково мое удивление! Я нахожу тетушку во дворе тюрьмы со всеми прочими узницами; их переводили в темницу Сен-Жозеф. Каждая держала под мышкой по маленькому узелку и все они уже собирались покинуть это печальное жилище, когда тюремный смотритель но своему произволу запретил им уносить из тюрьмы их вещи. Им едва было позволено захватить с собой из их пожитков кое-что самое необходимое. Что же касается матрасов, одеял и простынь, -- все это он оставил себе, равно как и ту мебель, которую прежде сам им продал и которую он, без сомнения, впоследствии перепродал за дорогую цену другим узникам, а те в свою очередь, уходя, должны были ее оставить тюремному смотрителю. И я вслед за узниками направилась к темнице Сен-Жозеф. Но -- увы! Меня туда не пропускали: разрешение мое было годно только для "тюрьмы Затворниц". -- Какая потеря времени! воскликнула я со скорбью, -- сколько дней ещё придется провести, не видя тетушки! -- Действительно, я потеряла опять целых два вечера в прихожей Временной Комиссии, и третий также пропал бы даром, если бы мы не надоели строптивому привратнику, принимавшему нас. Видя огромное чисто ожидавших, он пошел, наконец, за Марино, чтоб очистить комнату; последовала столь же грозная сцена, как та, о которой я говорила. Я встала к сторонке, чтобы пропустить толпу, и выступила вперед последняя. "Ты опять здесь, сказал он нетерпеливо; -- что же тебе еще нужно?" При этом грозном голосе, я постаралась насколько возможно говорить тише и, извинившись перед ним за невольную назойливость, я рассказала ему про свою неудачу. "Гражданин, сжалься надо мной, я так долго не видала [121] тетушки! Вот уже три бесконечных дня, как я здесь ожидаю тебя!". И за эти слова, только за одни эти слова, он повел меня в свою канцелярию и подписал разрешение на вход в Сен-Жозеф. "Вот тебе, бери и беги", сказал он мне. С какой радостью я послушалась его! На другое утро я обняла тетушку.
Перемена эта была для нее несчастьем; это был опасный шаг вперед. Вдобавок, нужны были новые траты, чтоб приобрести себе друзей в Сен-Жозефе. Эта тюрьма, более отдаленная от нас, чем прежняя, делала сообщения еще более затруднительными. Одним словом, мне казалось теперь, что всякая надежда на освобождение исчезла безвозвратно. Я мечтала еще иногда об нем за затворами прежней тюрьмы; одна только тетушка не ожидала ничего хорошего.
В первое время заключения в новой темнице, когда арестантов было еще мало, раз как-то сторож, принявши тетушку за посетительницу, взял ее за руку, чтоб выпроводить за дверь. "Ах, зачем, зачем вы его не послушались!" воскликнула я в порыве неописанного горя. -- "Я плохо хожу, ответила она мне спокойно, -- и решительно никого здесь не знаю; куда же было мне идти? Меня бы опять схватили и стали бы обращаться со мной хуже прежнего, да и остальные заключенные могли бы пострадать от этого!"... Действительно, несколько дней спустя, из тюрьмы бежал вор, и суровые меры, принятые вследствие этого, отозвались на всех арестантах. Помимо строгого надзора, узницы подвергались еще худшим неприятностям в таком смешанном обществе; не совсем безопасно было прогуливаться по этому двору, куда выходили дышать зловонным воздухом вместе с героями больших дорог. В то время как вы предавались радости при виде голубого неба, эти молодцы очищали ваши карманы. Таким образом, тетушка моя лишилась своего бумажника. Я просто не могу и теперь еще надивиться этой утонченности, так ловко пущенной в ход для того, чтоб окончательно разорить нас.
Во время своего пребывания в тюрьме Затворниц, тетушка составила план удалить меня из Лиона. Не имея более никакой надежды за себя и вполне отрекшись от собственной жизни, она заботилась только о том, как бы спасти меня, и под предлогом важного дела, непременно требовавшего присутствия одной из нас в Париже, она старалась вынудить у меня обещание поехать с г-жей де-Плант, которая собиралась отправиться туда, как только будет освобождена. Но я не дала этого обещания. Мне не могло и придти на мысль покинуть тетушку; но, несмотря на мое сопротивление, она не отказалась от своего намерения, приводившего меня в отчаяние. Г-жа де-Плант, как я уже говорила, вышла замуж за офицера, который один только спасся во время убийств в Пьер-Сизе. Это обстоятельство делало ее положение очень опасным; но, несмотря [122] на это, она надеялась на освобождение, рассчитывая, вероятно, на чье-то покровительство; и тетушка моя, имевшая в виду только опасность моего пребывания в Лионе, сосредоточила все свои помысли на том, как бы ускорить мой отъезд; я тогда ровно ничего не знала о том, что порешили между собой эти две женщины, и избегала делать какие-либо вопросы по этому поводу; но Провидение, расстроив эти планы, избавило меня от несчастья оказать тетушке непослушание. Я не могла надивиться величию ее характера и в глубине души преклонялась перед этим полным самозабвением, перед этой самоотверженной любовью, которая старалась защитить и оградить меня от всех бедствий; перед этой любовью, которая говорила мне: "Лишь бы тебя спасти, а я не страшусь ни страданий, ни одиночества, ни смерти!" Но поездке этой не суждено было осуществиться. Г-жа до-Плант последовала за моей тетушкой на эшафот. Все же этот план занимал их обеих и сократил им в последнее время много печальных часов. Это было серьезное дело, драгоценная надежда как для той, которая мечтала о свободе, так и для другой, которая на краю могилы заботилась о спасении покидаемой ею сироты.
Кто но поймет тревог ее материнского сердца! Сама же я в то время но могла вообразить существование каких либо опасностей лично для себя. Я и не замечала, что число молодых девушек, приходивших навещать заключенных в темницу Затворниц, теперь значительно уменьшилось. Каждая мать, боясь подвергать свою дочь нескромным взглядам и дурному обращению людей, в чьих руках находилась власть, старалась держать ее вдали. Так, я не встречала более перед дверьми темницы своей подруги, Розы Миляне; тетушка моя, под влиянием подобных же опасений, хотела поступить так же, как другие; но она забывала, что все эти напуганные матери были здешние жительницы города и что они имели тысячу средств сообщения, не существовавших для пришельцев, какими здесь были мы. Если бы мое отсутствие необходимо было для спокойствия тетушки, я воздержалась бы от посещения ее, но продолжала бы заботиться о ней, насколько это мне было возможно. Ведь в ней была вся жизнь моего сердца, и разве я могла бы существовать вдали от нее? Страдая вблизи нее, я словно страдала вместе с ней и за нее. Эти долгие часы ожидания у тюремных ворот имели для меня своего рода прелесть Одна общая забота собирала всех этих женщин и детей, которых я видела здесь ежедневно. Мы все страдали за одно дело, одинаковое несчастие соединяло нас как бы в одну семью. Из мужчин кто скрывался, кто бежал; показывались одни лишь женщины, да дети, свято передававшие доверенные им важные тайны, которых никогда не выдавали. Не имея иной охраны, кроме невинности своей, им часто удавалось рассеять коварные замыслы злонамеренных людей. [123]
Дело в том, что в ребенке -- душа взрослого, и когда несчастья и испытания того требуют, она пробуждается.
Во время заключения тетушки в монастыре Затворниц, в Лион привели 32 человека из нашего города Мулена для казни. Впоследствии я сильно сожалела о том, что не постаралась тогда проникнуть к ним. Им было бы приятно увидеть свою землячку, хотя я была почти ребенком. Кто знает, что они могли бы доверить мне? Я имела сильное желание повидаться с ними, но не поддалась ему потому, что никого не знала в Роанской темнице, где они были заключены; я не смела делать таких попыток, через которые я рисковала лишить тетушку забот своих и ее единственной, хотя и слабой опоры.
В день казни муленцев, гражданка Форо явилась, по своему обычаю, поговорить со мной об этом зрелище, которое она продолжала любить до страсти; не было конца ее похвалам, какой хороший вид имели эти несчастные. Ненависть мулонских якобинцев, доставивших их Лионской Временной Комиссии на гибель, была слишком нетерпелива, чтоб заставить их долго томиться в подвалах городской ратуши. И они явились на казнь в полном цвете сил и здоровья. Братья Туре особенно поражали своей красотой и отличались мужеством; впрочем, все они шли на смерть с твердостью, исключая только одного, которому Туре старший выражал свое недовольство, сходя по лестнице ратуши. Они шли на казнь! Столько разнообразных чувств должны теснить сердце человека в такую минуту, что тело может ослабеть без того, чтобы сердце участвовало в этой слабости. Впоследствии я слышала, что они уничтожили большое количество ассигнаций, бросив их в огонь. Нескольким арестантам удалось спасти часть этих бумажек и оставить их в свою пользу.
Я хотела скрыть от тетушки эту печальную новость, но оказалось, что она ужо все знала; она даже просила меня разузнать имена казненных, из которых только немногие были нам известны; и для того, чтоб удовлетворить желание тетушки, я не имели другого средства, как послать, по наступлении темноты, сорвать один из наклеенных на углах улиц списков казненных, которые я и принесла ей на другое утро. Этот список заключал в себе имена самых порядочных и благородных людей нашей провинции. Оплакивая их, тетушка моя вместе оплакивала и саму себя! В темнице Затворниц я видела только одного человека из Мулена, -- то был Рину, банкир, который не долго оставался там; тетушка моя получила разрешение повидаться с ним у тюремного смотрителя, где тот обедал; я также была с ней. Те из заключенных, которые были в состоянии платить тюремщику дорого за этот плохой обед, настойчиво добивались милости занять место за его узким и грязным столом, потому что они могли тогда выйти из своей комнаты, и надеялись, [124] что во время обеда у Филона ( тюремщиков дли главных лионских тюрем выписывали из Парижа для того, чтобы еще более изолировать арестантов. -- Прим. автора ) (так, помнится, звали тюремщика) среди разговора вырвется что-нибудь такое, что могло бы пролить некоторый свет на их собственную судьбу.
В природе человека лежит стремление узнать, что его ожидает впереди; неопределенность надрывает и истощает его душевные силы, и он снова обретает их всецело, чтоб перенести или преодолеть те бедствия, которые он видит перед собой. Недолго мучился Рипу неизвестностью -- он вскоре погиб.
Что это было за время! Город везде представлял картину разрушения; во всех кварталах ломали здания ( по взятия Лиона республиканскими войсками, Конвент, в заседании 12 октября 1793 года, принял для наказания мятежного города предложенный Барером декрет, который заключал в себе, между прочем, следующие параграфы: "Пар. 3. Город Лион будет разрушен; все, что было обитаемо богатыми, будет срыто; останутся в целости только хижины бедняков, жилища умерщвленных или изгнанных патриотов; здания, назначенные для промышленности, и памятники, посвященные человечеству и народному образованию; Пар. 4. Название Лиона будет вычеркнуто из списка городов республики. Собрание уцелевших домов будет носить отныне название Свободного города (Ville affranthie); Пар. 5. На развалинах Лиона будет воздвигнута колонна, которая будет свидетельствовать потомству о преступлениях и о каре, постигнувшей роялистов этого города -- со следующей надписью: Лион воевал против свободы; Лион не существует более. 28-й день 1-го месяца 11-го года республики единой и неразделенной". Для исполнения этого декрета нужны были деньги и руки. Депутаты Конвента, не долго думал, наложили контрибуцию в 6 миллионов на богатых граждан Лиона и поручили муниципальным властям вытребовать нужных работников не только из своего, но и на соседних департаментов. -- Прим. переводчика ); это служило занятием для опасного класса людей, всегда готовых к восстанию, как только они испытывали голод. Красивые фасады площади Белькур исчезали один за другим, благодаря деятельности стольких усердных рук. В соседних улицах также ломали дома; не без труда можно било пройти через площадь. С каким замиранием сердца приближалась я к этой грозной цепи, иногда тянувшейся вдоль всей площади: она состояла из двойного ряда мужчин, женщин и детей, которые легко зарабатывали здесь свою поденную плату, передавая из рук в руки то кирпич, то черепицу, вовсе не торопясь, потому что они хотели продолжать эту работу и завтра. Я не успевала еще попросить позволения пройти, как меня уже узнавали по моей корзинке: "А -- а! это аристократка, она кормит изменников, она несет им пищу. Изволь-ка поработать с нами! Это лучше, чем откармливать змей. Вот тебе, песика". И мне также совали в руку кирпич, а я считала себя счастливой, когда мне не навязывали тяжелой корзины с землей и когда мне удавалось скоро [125] отделаться возложенного труда и грубых шуток, оскорблявших мой слух.
Эта площадь Белькур разнообразила мою ежедневную жизнь печальными эпизодами. Я уже говорила, что, идя в тюрьму, никак не могла миновать ее. В первое время заключения тетушки, гильотина постоянно стояла на ней. Потому ли, что час казней тогда не был еще окончательно определен, или же по каким либо особым соображениям его переменяли, -- но однажды случилось, что, хотя я и вышла из дому нарочно позднее для избежания этого рокового часа, -- все-таки, на мое несчастье, я очутилась здесь как раз во время казни. Как ни было опасно выказывать при этом неодобрение, но я изо всех сил бросалась бежать прочь, отвернувшись и не слушая замечаний Канта! Ноги мои превратились в крылья; но все же я бежала не довольно быстро; крики: "Да здравствует республика!" донеслись семь раз до моих ушей. Семь жертв пала при возгласах этой обезумевшей толпы, которая, к моему счастью, была слишком занята этим кровавым зрелищем, чтоб заметить мое бегство и мой ужас, -- иначе меня наверно силой вернули бы к подножию эшафота и принудили быть свидетельницей казни. В другой раз, еще гораздо позднее, я встретилась с обреченными жертвами, которых, как говорили, хотели казнить при свете факелов, для разнообразия; в самом деле, зрелище это становилось однообразно, -- до того к нему все привыкли. Когда гильотина была перенесена на площадь Терро, яма, куда стекала кровь казненных, была наконец завалена землей; но самая земля словно отказывалась укрывать невинную кровь: она выступала наружу, вопия против злодеяний. На этой площади, против улицы св. Доминика, долго сохранялись следы крови; невольное чувство уважения удаляло отсюда шаги проходивших.
Наконец-то двери темницы Сен-Жозеф открылись для меня и я нашла своих узниц, поселенных в глубине большого двора в отдельном флигеле, состоявшем из двух очень просторных комнат. В этих комнатах совсем не было окон; маленькая решетка, вделанная посреди двери, служила единственным проводником для воздуха и света. В одной из этих комнат были кровати для тех, кто имел средства платить за них; все остальные женщины были скучены во второй комнате и спали на соломе. Тетушка моя выбрала одну из трех имевшихся здесь узких кроватей для того, чтоб не пришлось разделить с кем-нибудь своего ложа; зато, как бы для уравновешения такого преимущества пред другими, три женщины, выбравшие эти кровати, получили самые плохие места в комнате; кровати их были поставлены перед громадным камином, который кое-как заткнули соломой, что не помешало, однако, холоду и сырости проникать до них. Недуги тетушки моей от этого еще усилились и с этих нор ее ревматические боли перешли в голову и причиняли ей ужасные страдания. В этой, [126] комнате было пятнадцать кроватей; печки вовсе не было и воздух не освежался посредством топки. Маленькие жаровни, или грелки, служили и здесь единственным спасением заключенных. На ночь их запирали; утром двери отпирались и узницы могли, если того желали, прогуливаться по двору, окруженному очень высокой оградой. Комната, где они помещались, представляла необыкновенное зрелище, которое я видела только здесь: потолок был совсем черный и весь затянут бесчисленными нитями паутины. Эти прилежные работники, конечно, много лет трудились в тишине и сырости этой мрачной обители; каждый день прибавляя что-нибудь к этой наследственной работе, они постепенно образовали словно шатер, который склонялся опрокинутым куполом до половины комнаты и казался каким-то мрачным саваном, готовим опуститься на нас. Невозможно было поднять глаз без отвращения. Прочность этого шатра в новом вкусе свидетельствовала о числе и о величине обитавших в нем работников. Узницы не раз заявляли об этом, тщетно прося тюремщика велеть очистить комнату от паутины. Он согласился только тогда, когда они приняли издержки на свой счет. Тотчас явилось несколько арестантов, нанятых за дорогую плату, для изгнания этих многочисленных сожителей, которые посреди двора были преданы сожжению вместе с их столетней работой.
Г-жа Миляне имела и здесь, как в "темнице Затворниц", отдельную комнату, где помещалась вместе с теми же лицами. Их по-прежнему выпускали во двор два раза в день; но теперь дозволяли дольше пользоваться прогулкой, воздухом и фонтаном. Только когда человек лишен всего, узнает он настоящую цену вещей и убеждается, как немного в сущности ему необходимо для существования. Все узницы собирались вокруг фонтана; светлая вода его, ниспадая в бассейн, придавала хоть несколько жизни этому двору, где все казалось мертвым или обреченным на смерть: нам приятно било слышать плеск этой свежей и прозрачной струи; она была для нас утешением и благодеянием. Эти встречи между узницами имели для них большую прелесть; прогуливаясь вместе, они доверяли друг другу свои надежды, свои опасения и новости, достигавшие до них. Если к ним допускали какую-нибудь новую посетительницу, приходившую навестить приятельницу или знакомую, -- гостью принимали здесь же, во дворе. Ее приход вызывал всеобщее движение; все теснились вокруг нее, в надежде узнать что-нибудь новое; и если даже неведение или осторожность посетительницы не позволяли ей удовлетворительно отвечать на столько нетерпеливых вопросов, то все же один вид ее был великой радостью, приятным развлечением среди ежедневного однообразия.
А иногда к ним приводили узниц всего только на несколько часов, и смерть быстро следовала за этими краткими часами. В [127] числе последних помню одну монахиню. Я никогда не видела ничего подобного спокойствия этой женщины. Лишенная всяких средств существования, не имея ровно ничего, она обратилась в муниципальное правление с требованием пенсии, положенной ей по закону. "А давала ли ты присягу республике?" "Нет", -- ответила она. -- "Так ты не имеешь нрава на пенсию; присягни, тогда получишь ее". -- Я не могу этого сделать. -- "Если ты не дашь присяги, тебя посадят в тюрьму". -- "Сажайте". -- Было ли то желание подставить ей ловушку, или же в самом деле спокойствие и твердость этой женщины тронули одного из тех людей, с которыми она имела дело, и он хотел указать ей средство спасения, -- только он сказал ей: "Послушай, сделай вид будто присягаешь, я запишу твою присягу, а ты ничего не будешь говорить и будешь спасена". -- "Совесть моя запрещает мне спасать себя ложью". -- "Несчастная, ведь ты погибнешь!" -- Ее отправили в Сен-Жозеф. Здесь она нашла трех монахинь, которые встретили ее с любовью. Она провела со своими подругами этот день и всю ночь в молитве; они вместе прочитали отходную. Утром, среди этих благочестивых занятий ее вызвали. В полдень ее уже не было на свете.
Я уже говорила, что всякий день при наступлении темноты арестантов напирали и между двумя комнатами, разделенными толстой стеной, не было никакого сообщения. Когда двери были на запоре, они не могли более ни видеться, ни переговариваться. Сторож пересчитывал их и, убедившись, что все на лицо, спокойно уходил к себе; и в самом деле, что могли бы они предпринять для своего освобождения? Однажды ночью, в те счастливые часы, когда сон успокаивает все страдания и скорби потому, что дает временное забвение, благодетельный отдых бедных узниц был вдруг нарушен страшным шумом, раздавшимся в соседней комнате. Крики, стоны, многократный стук в двери той комнаты, навели на них ужас. Они все бросились к узенькой решетке, единственному отверстию, через которое можно было что-нибудь увидеть, стараясь, несмотря на глубокий мрак, удостовериться, не палачи ли это и не началось ли избиение заключенных. Полнейшее спокойствие царствовало во дворе; мрак и безмолвная тишина двора представляли странный контраст с непонятным шумом и криками, доносившимися до слуха испуганных женщин. Поверженные в несказанный ужас при мысли близкой, но неопределенной, неизвестной опасности, они присоединились к крикам своих соседок, этими самыми криками еще более усиливая испуг, который все возрастал по мере того, как возвышались их собственные голоса. Это дошло до какого-то исступленного бреда; наконец, когда шум у их соседок стал стихать, они добились того, что их услышал тюремщик. Он явился к ним уверенный, что они хотели силой выломать двери; и что же? Он нашел этих несчастных женщин еле живых, задыхавшихся: они угорели [128] от маленькой печки, которая топилась угольями. Г-жа де-Клерико, кажется, первая потеряла сознание; остальные женщины по очереди поддерживали ее перед маленькой решеткой, пропускавшей хотя немного воздуха. Но они сами скоро лишились сил; руки их опустились и ослабевший голос уже готов был покинуть их вместе с жизнью, если 6ы не явилась помощь. Их перенесли во двор, где все они пришли в себя. После этого, разумеется, печку не топили более. Тетушка моя рассказала мне на другое утро про эту ужасную ночь. "Немного свежего воздуха, немного воды -- и мы успокоились; как мало нужно для того, чтобы существовать", добавила она.
Я свыклась с жизнью в Сен-Жозефе еще более, чем в темнице Затворниц; мне было гораздо дальше ходить сюда, но зато я была уверена, что меня впустят, что я увижу и обниму свою тетушку -- и усталость скоро забывалась. Мы вместе прогуливались по пустынному, но обширному двору, где можно было уединиться, чтобы откровенно поговорить о делах, близко касавшихся дорогих лиц, не опасаясь, что нас подслушают; вместе прислушивались к плеску фонтана, и этот легкий и мерный шум воды успокоительно действовал на нас, пробуждая сладкие воспоминания; мы чувствовали и думали заодно. Так как мы были совершенно отделены от всего, что могут доставить свет и общество, то я старалась сосредоточить все свои способности любви для того, чтобы лучше разделить с тетушкой немногие удовольствия, которые были еще доступны ей. Какую-то необычайную прелесть имели эти мгновенья, исполненные грусти и сладости. Тетушка была единственным предметом моих помыслов, она была вся моя жизнь! Я приходила всякий день с надеждой, что приду и завтра; у меня явилось какое-то доверие, которое ослабило мои прежние опасения; я не могла вообразить, чтобы завтрашний день мог быть непохож на вчерашний, -- и меня как громом поразили слова: "Ее здесь более нет. Она в ратуше" ( подвалы ратуши, обращенные в тюрьму, приняли в свои недра тысячи несчастных жертв, которые отсюда переходили в руки палача; потерянные в глубине этого подземелья, иные были забыты здесь и впоследствии вышли на свет Божий. Подвалы с левой стороны известны были под названием дурных подвалов, правые -- хороших; хотя и последние часто раскрывались лишь для казни, но все же хотя слабая надежда оставалась для тех, кого в них помещали. - Прим. Автора.)! Надо было жить в то время и Лионе, чтобы понять вполне значение этих роковых слов: "она в ратуше!" Революционное судилище заседало в этом красивом здании, обширные подвалы которого служили временной тюрьмой для тех, кто должен был предстать пред этим судилищем. Уже одни эти слова были смертным приговором, ибо эти кровожадные судьи, жаждавшие казней, находили всех виновными; и если бы не необходимость, а может быть страх, заставлявшие их иногда сохранять некоторые подобие справедливости, -- они никогда не признали бы ни одного невинного.