ОТ РЕДАКЦИИ

Повесть «Нет прохода» была написана в 1867 г. Уилки Коллинзом совместно с Ч. Диккенсом; при этом исключительно Диккенсом были написаны только «Перед поднятием занавеса» и «Третье действие», Коллинз же писал первое и четвертое действия совместно с Диккенсом и целиком — второе.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

Мистер Бинтрей, поверенный в делах мистера Вальтера Уайльдинга.

Госпожа Дор, пожилая компаньонка Маргариты.

Миссис Сара Гольдстроо («Салли»), экономка мистера Уайльдинга.

Мистер Джэрвис, клерк.

Джоэ Лэдль, главный надсмотрщик над погребами у Уайльдинга и К о.

Г. Жюль Обенрейцер, лондонский агент одной швейцарской фирмы.

Мисс Маргарита Обенрейцер, его племянница.

Мистер Джордж Вендэль, компаньон фирмы Уайльдинг и К о.

Maître Фохт, симпатичный старичок, главный нотариус Невшателя.

Мистер Вальтер Уайльдинг, виноторговец.

ПЕРЕД ПОДНЯТИЕМ ЗАНАВЕСА

День месяца и года — 30-ое ноября 1835 г. Лондонское время на больших часах собора Св. Павла десять часов вечера. Все меньшие лондонские церкви прочищают свои металлические глотки. Некоторые торопятся начать немного раньше тяжелого колокола большого собора, другие отстают на три, четыре, полдюжины ударов; все они дают довольно согласный аккорд и оставляют в воздухе отзвук, словно крылатый отец, пожирающий своих детей, звонко взмахнул своей гигантской косой, пролетая над городом.

Что это за часы, ниже большей части других и ближе к уху, которые сегодня вечером так сильно отстали от других, что одиноко отбивают свои удары? Это часы Воспитательного Дома для подкидышей. Было время, когда подкидышей принимали без всяких расспросов в колыбельку у ворот. Но теперь о них расспрашивают и их принимают точно из милости от матерей, которые отказываются от своего вполне естественного желания получать о них сведения и навсегда лишаются всех прав на своих детей.

Полный месяц сияет и ночь прекрасна со своими легкими облачками. Но день вовсе не был прекрасен, так как слякоть и грязь, увеличившиеся еще от осевших капель тяжелого тумана, лежат черным покровом на улицах. Той даме под вуалем, которая ходит в волнении взад и вперед около задних ворот Воспитательного Дома, нужно было бы сегодня хорошенько обуть свои ноги.

Она ходит в волнении взад и вперед, избегая проходить мимо стоянки наемных карет и часто останавливается в тени западного угла большой четыреугольной стены, повернувшись лицом к воротам. Над ее головой непорочное небо, залитое лунным сиянием, а под ее ногами грязь мостовой; не мог ли также, подобно этому, ее ум разделиться между двумя заключениями, на которые наводит размышление или опыт? Подобно тому, как ее следы, пересекаясь и перекрещиваясь друг с другом, образовали на грязи целый лабиринт, так не сбился ли, быть может, и ее жизненный путь в запутанный и беспорядочный клубок?

Задние ворота Воспитательного Дома отворяются, и из них выходит молодая женщина. Дама стоит в стороне, следит за всем, видит, что ворота снова тихо затворяются извнутри и идет следом за молодой женщиной.

Две или три улицы были пройдены в полном молчании, пока, наконец, она, следуя очень близко за предметом своего внимания, не протягивает руки и не касается молодой женщины. Тогда та останавливается и, вздрогнув, оборачивается.

— Вы дотрагивались до меня и вчера вечером, но когда я обернулась, то вы не хотели говорить. Зачем вы ходите за мной, как безмолвный дух?

— Я не говорила не потому, что не хотела, — ответила дама тихим голосом, — а потому, что не могла, хотя и пыталась.

— Что вам надо от меня? Может быть, я когда-нибудь сделала вам что-нибудь дурное?

— Нет, никогда.

— Знаю я вас?

— Нет.

— Тогда что же вам надо от меня?

— Вот в этой бумажке две гинеи. Возьмите от меня этот ничтожный маленький подарок, и тогда я расскажу вам.

Честное и пригожее лицо молодой женщины покрывается краской, когда она произносит:

— Во всем громадном здании, где я служу, нет ни одного человека, ни взрослого, ни ребенка, у которого не нашлось бы доброго слова для Салли. Салли — это я. Разве обо мне стали бы хорошо думать, если бы меня можно было подкупить?

— Я не намереваюсь подкупать вас; я только хотела вознаградить вас, предложив вам очень немного денег.

Салли твердо, но не грубо, закрывает и отводит от себя протянутую руку.

— Если я что-нибудь и могу сделать для вас, мадам, и если бы я и могла сделать этого ради вас самих, то вы очень ошибаетесь во мне, думая, что я сделаю это за деньги. Чего же вы хотите?

— Вы одна из нянек или служанок в Воспитательном Доме; я видела, как вы выходили оттуда сегодня вечером, да и вчера вечером.

— Да. Я Салли.

— На вашем лице лежит отпечаток ласкового терпения, и это заставляет меня думать, что очень маленькие дети быстро привыкают к вам.

— Благослови их Боже. Да, они привыкают.

Дама приподнимает свой вуаль и открывает лицо, которое кажется не старше лица Салли, лицо гораздо более изящное и интеллигентное, чем у той, но истомленное и удрученное горем.

— Я несчастная мать одного недавно принятого на ваше попечение ребенка. Я обращаюсь к вам с мольбой.

Инстинктивно уважая то доверие, с которым был поднят вуаль, Салли, пути которой — всегда пути простоты и сердечности, снова опускает его и начинает плакать.

— Вы выслушаете мою мольбу? — настаивает дама. — Вы не будете глухи к отчаянной просьбе такой просительницы с разбитым сердцем, как я?

— Боже, Боже, Боже мой! — плачет Салли. — Что я скажу, что я могу сказать! Не говорите о мольбах. Мольбы возносятся ко Благому Отцу всего земного, а не к няням, вроде меня. И постойте! Я еще пробуду на своем месте только полгода, пока другая молодая женщина не сможет подучиться. Я собираюсь выйти замуж. Я не должна была бы уходить со двора вчера вечером и не должна была бы уходить и сегодня, но мой Дик (это тот молодой человек, за которого я выхожу замуж) лежит больной, и я помогаю его матери и сестре ухаживать за ним. Не хватайтесь за меня так, не хватайтесь за меня!

— О добрая, милая Салли, — стонет дама, цепляясь с мольбой за ее платье. — Вы полны надежд, а я в отчаянии; пред вами лежит прекрасный жизненный путь, который уже никогда, никогда не сможет открыться передо мною; вы можете питать надежду стать уважаемой женой и матерью. Вы полная жизни, влюбленная женщина, но и вы должны умереть. Ради Бога, выслушайте мою горестную просьбу!

— О, Боже, Боже, Боже мой! — плачет Салли, причем ее отчаяние доходит до величайших пределов при произнесении местоимения, — но что же я должна сделать? И потом! Смотрите, как вы обратили против меня мои же собственные слова. Я сказала вам, что собираюсь выходить замуж, чтобы сделать для вас понятнее, отчего я оставляю свое место и почему не могу помочь вам, бедняжка, если бы даже хотела; а вы говорите так, словно я сама настолько жестока, что выхожу замуж и не помогаю вам. Это нехорошо. Ну, разве это хорошо, моя бедняжка?

— Салли! Выслушайте меня, моя дорогая. Моя мольба не о будущей помощи. Она касается того, что уже прошло. Ее можно передать в двух словах.

— Ну, вот! Это еще того хуже, — восклицает Салли, — вы думаете, что я понимаю, что вы подразумеваете под этими двумя словами.

— Вы понимаете. Какое имя дали они моему бедному ребенку? Я ни о чем больше не спрошу, кроме этого. Я читала о правилах Воспитательного Дома. Он был окрещен в часовне и занесен в списки под каким-нибудь именем. Он был принят в прошлый понедельник вечером. Как они его назвали? — И в своей страстной мольбе дама опустилась бы на колени в вонючую грязь улицы, по которой они бродили — пустынной улицы без прохода, выходящей на темный сад Воспитательного Дома — но Салли удерживает ее.

— Нет, нет! Вы заставляете меня чувствовать, словно я хвалилась своей добротой. Дайте мне еще раз взглянуть в ваше милое лицо. Положите свои обе руки в мои. Теперь, обещайте. Вы никогда не спросите меня ни о чем больше, кроме этих двух слов?

— Никогда, никогда!

— Вы никогда не станете употреблять их во вред, если я скажу их?

— Никогда, никогда!

— Вальтер Уайльдинг.

Дама опускает свою голову на грудь няни, крепко сжимает ее в своих объятиях, шепчет благословение, произносит слова: «Поцелуйте его за меня», и уходит.

* * *

День месяца — первое октябрьское воскресенье 1847 года. Лондонское время на больших часах собора Св. Павла — половина второго пополудни. Часы Воспитательного Дома для подкидышей сегодня в полном согласии с соборными. Служба в часовне окончена и подкидыши обедают.

Как обыкновенно, за обедом присутствует много зрителей. Здесь два или три попечителя, целые семейства прихожан, меньшие группы лиц обоего пола, отдельные посетители разного положения. Яркое осеннее солнце бодро проникает в палаты Воспитательного Дома; и окна в тяжелых рамах, через которые оно светит и обшитые панелями стены, на которые оно надает, словно с картин Гогарта. Столовая девочек (в которой также обедают самые маленькие дети) привлекает всеобщее внимание. Опрятные служанки молча скользят около тихих и молчаливых столов; зрители ходят или останавливаются, где им заблагорассудится; нередко делаются замечания шепотом о наружности такого-то номера от такого-то окна; есть много таких лиц, которые способны привлечь к себе внимание. Некоторые из посетителей — обычные посетители. Они завязали мимолетное знакомство с некоторыми из девочек, сидящих в определенных местах за столами и останавливаются около них, чтобы нагнуться и сказать одно-два слова. Их доброту ничуть нельзя уменьшить тем, что эти места заняты наиболее привлекательными девочками. Монотонность длинных просторных комнат и двойных линий лиц приятно нарушается этими инцидентами, как бы они ни были незначительны.

Какая-то дама под вуалем ходит без спутника посреди толпы. Заметно, что никогда еще ее не приводило сюда ни любопытство, ни случай. У нее такой вид, словно она немного смущена зрелищем, и когда она проходит вдоль столов, то походка выдает ее нерешительность и неловкость в манерах. Наконец, она подходит к столовой мальчиков. Они настолько менее популярны девочек, что в этой столовой совершенно нет посетителей, когда дама заглядывает в двери.

Но как раз в дверях случайно стоит наблюдающая за столовой пожилая служанка: нечто в роде сиделки или экономки. Дама обращается к ней с обычным вопросом: сколько здесь мальчиков? В каком возрасте они обыкновенно начинают самостоятельную жизнь? Часто ли они имеют влечение к морю? Так продолжает она все тише и тише, пока не задает вопроса: «Который из них Вальтер Уайльдинг?»

Служанка качает головой. Это против правил.

— Вы знаете, который Вальтер Уайльдинг?

Служанка чувствует на себе так ясно пристальный взгляд дамы, изучающей ее лицо, что опускает свои глаза вниз, боясь, чтобы они не выдали ее взглядом в том направлении, где сидит мальчик.

— Я знаю, который Вальтер Уайльдинг, мадам, но я здесь вовсе не за тем, чтобы говорить посетителям имена детей.

— Но вы можете показать мне его, не называя.

Рука дамы тихонько приближается к руке служанки. Пауза и молчание.

— Я буду сейчас обходить столы, — говорит собеседница дамы, по-видимому не обращаясь к ней. — Следите за мной вашим взором. Мальчик, около которого я остановлюсь и с которым заговорю, не имеет к вам никакого отношения. Но мальчик, до которого я дотронусь, и есть Вальтер Уайльдинг. Но говорите больше со мной и отойдите немного в сторону.

Быстро следуя совету, дама проходит в комнату и смотрит по сторонам. Спустя несколько минут, служанка идет степенной официальной походкой вглубь столовой вдоль линии столов, начиная с левой руки. Она проходит по всей линии, поворачивает назад и возвращается с другой стороны. Бросив очень беглый взгляд в том направлении, где стоит дама, она останавливается, наклоняется вперед и говорит. Мальчик, к которому она обращается, поднимает свою голову и отвечает ей. Очень добродушно и спокойно слушая, что он ей говорит, она кладет свою руку на плечо следующего мальчика справа.

Чтобы ее движение было лучше замечено, она держит свою руку на его плече все время, пока разговаривает вполоборота, и похлопывает его по плечу два или три раза, прежде чем уйти. Она кончает свой обход столов, не прикасаясь больше ни к кому, и выходит в дверь в противоположном конце длинной комнаты. Обед окончен, и дама, в свою очередь, идет вглубь линии столов, начиная с левой стороны, проходит вдоль всех столов, поворачивает и возвращается назад с другой стороны. На ее счастье, в столовую забрели другие посетители и стоят кругом, разбившись на кучки. Она поднимает свой вуаль и, остановившись около того мальчика, до которого дотронулась служанка, спрашивает, сколько ему лет.

— Двенадцать, мадам, — отвечает он, смотря своими ясными глазами в ее глаза.

— Вы здоровы и счастливы?

— Да, мадам.

— Можете вы взять от меня эти сласти?

— Если вам угодно дать их мне.

Низко нагнувшись, чтобы передать их, дама касается лица мальчика своими лбом и волосами. Затем, снова опустив свой вуаль, она проходит дальше и, не оборачиваясь, уходит.

ДЕЙСТВИЕ I

Занавес поднимается

В Лондонском Сити, во дворе через который не было прохода ни для экипажей, ни для пешеходов, во дворе, выходящем на крутую, скользкую и извилистую улицу, соединяющую Тауэрстрит с Миддльсекским берегом Темзы, находилось местопребывание торгового дома «Уайльдинг и К о, Виноторговцы». Вероятно как шутливое признание всевозможных препятствий на этом главном пути, место, ближайшее к тому пункту, от которого можно было бы пройти к реке (если только кто не боится за свое обоняние) носило название Лестницы-Головоломки. Точно также и самый двор в старое время носил выразительное название Угла Увечных.

За несколько лет до 1861 года, жители перестали нанимать лодки у Лестницы-Головоломки, а лодочник стоять здесь. Маленькая плотина, покрытая тиной, погрузилась в реку в медленном самоубийственном процессе и две или три старых сваи, да ржавое железное кольцо для причала — вот все, что осталось от былой славы Лестницы-Головоломки. Впрочем, иногда здесь ударяется о берег тяжелая барка с углем и появляется несколько трудолюбивых угольщиков, по-видимому, созданных из грязи; они выгружают по соседству свой груз, отталкиваются от набережной и исчезают; но по большей части сношение с Лестницей-Головоломкой возникает только при перевозке бочек и бутылок, как полных, так и пустых, как в погреба, так и из погребов Уайльдинга и К о, Винторговцев. Но даже и это сношение бывает только случайным, и во время трех четвертей своих приливов, грязная, безобразная муть реки одиноко поднимается, тихо проскальзывает сквозь ржавое кольцо и покрывает его, словно она слышала о Доже и Адриатике и хотела бы быть обвенчанной с великим хранителем своей нечистоты, высокочтимым лорд-мэром.

В каких-нибудь двухстах пятидесяти ярдах направо на противоположном холме, (если приближаться к нему снизу от Лестницы-Головоломки) находился Угол Увечных. В Углу Увечных был насос, в Углу Увечных росло дерево. Весь Угол Увечных принадлежал Уайльдингу и К о, Виноторговцам. Их погреба были прорыты под ним, а их замок возвышался над ним.

Это в самом деле был замок в те дни, когда купцы обитали в Сити и имели парадный навес над входною дверью, висевший без всяких видимых подпорок, вроде того, который делался для резонанса над старинными церковными кафедрами. Он имел также множество длинных узких окон, словно полоски, которые были так расположены по его тяжелому кирпичному фасаду, что делали его симметричным до безобразия. На его крыше был также купол, а в нем колокол.

— Когда человек 25 лет может надеть свою шляпу и сказать: «Эта шляпа покрывает голову владельца этой собственности и дел, которые ведутся с этой собственностью», то я считаю, мистер Бинтрей, что, не будучи хвастливым, такой человек может иметь право чувствовать себя глубоко благодарным. Я не знаю, как это вам может показаться, но так это кажется мне.

Так говорил мистер Вальтер Уайльдинг своему поверенному в делах в своей собственной конторе, сняв свою шляпу с крючка для иллюстрации слов на деле и повесив ее опять по окончании своей речи, чтобы не выйти за пределы врожденной ему скромности.

Простодушный, откровенный человек, имеющий немножко странный вид — таков мистер Вальтер Уайльдинг с его замечательным розово-белым цветом лица и с фигурой очень уж большой для такого молодого человека, хотя хорошего сложения. У него вьющиеся каштановые волосы и приятные ясные голубые глаза. Это чрезвычайно сообщительный человек; человек, у которого болтливость была неудержимым излиянием выражений довольства и благодарности. По другую сторону — мистер Бинтрей, осторожный человек, с двумя подмигивающими бусами вместо глаз на огромной лысой голове, который внутренно очень сильно потешался над комичностью откровенной речи, жестов и чувств Уайльдинга.

— Да, — сказал мистер Бинтрей. — Ха, ха-ха!

На конторке стояли графин, два винных стакана и тарелка с бисквитами.

— Вам нравится этот сорокапятилетний портвейн? — спросил мистер Уайльдинг.

— Нравится? — повторил мистер Бинтрей. — Очень, сэр!

— Он из лучшего угла нашего лучшего сорокапятилетнего отделения, — сказал мистер Уайльдинг.

— Благодарю вас, сэр, — ответил мистер Бинтрей, — он прямо превосходен. — Он снова засмеялся, подняв свой стакан и посмотрев на него украдкой, над очень забавной мыслью подать на стол такое вино.

— И теперь, — сказал Уайльдинг, с детским удовольствием, наслаждаясь деловыми разговорами, — я думаю, что мы прямо всего добились, мистер Бинтрей!

— Прямо всего, — сказал Бинтрей.

— Компаньон гарантирован.

— Компаньон гарантирован, — сказал Бинтрей.

— Об экономке сделана публикация.

— Об экономке сделана публикация, — сказал Бинтрей, — «Обращаться лично в Угол Увечных, Тауэр-Стрит, от десяти до двенадцати» — значит, завтра, кстати.

— Дела моей дорогой покойной матери приведены в порядок…

— Приведены в порядок, — подтвердил Бинтрей.

— И все долги уплачены.

— И все долги уплачены, — сказал Бинтрей и фыркнул; вероятно, его рассмешило то забавное обстоятельство, что они были уплачены без недоразумений.

— Упоминание о моей дорогой покойной матери, — продолжал Уайльдинг с глазами полными слез, которые он осушал своим носовым платком, — все еще приводит меня в уныние, мистер Бинтрей. Вы знаете, как я любил ее; вы (ее поверенный в делах) знаете, как она меня любила. В наших сердцах хранилась самая сильная любовь матери и сына, и мы никогда не испытывали ни одного момента несогласия или несчастья с того времени, как она взяла меня под свое попечение. Тринадцать лет всего! Тринадцать лет под попечением моей дорогой покойной матери, мистер Бинтреей, и восемь из них ее признанным конфиденциально сыном! Вы знаете, мистер Бинтрей, эту историю, кто может знать ее лучше вас, сэр! — мистер Уайльдниг всхлипывал и вытирал свои глаза во время этой речи, не пытаясь скрыть этого.

Мистер Бинтрей потешался над своим забавным портвейном и сказал, опрокинув его в свой рот:

— Да, я знаю эту историю.

— Моя дорогая покойная мать, мистер Бинтрей, — продолжал виноторговец, — была глубоко обманута и жестоко страдала. Но, что касается этого, уста моей дорогой покойной матери были всегда под печатью молчания. Кем она была обманута и при каких обстоятельствах, — это ведомо только одному Небу. Моя дорогая покойная мать никогда не изменяла своему изменнику.

— Она пришла к определенному выводу, — сказал мистер Бинтрей, снова смакуя вино, — и могла успокоиться. — Забавное подмигивание его глаз довольно откровенно добавило: «Это хоть и дьявольская участь, но все же она лучше той, которая когда либо выпадет на твою долю!»

— Чти, — сказал мистер Уайльдинг, всхлипывая во время ссылки на эту заповедь, — отца твоего и матерь твою, да долголетен будеши на земли. Когда я был в Воспитательном Доме, мистер Бинтрей, то я ломал себе голову над тем, как мне выполнить эту заповедь, и боялся, что не буду долголетен на земли. Но после этого я стал глубоко, всей душой, чтить свою мать. И я чту и благоговею перед ее памятью. Ведь, в течение семи счастливых лет, мистер Бинтрей, — продолжал Уайльдинг, все еще с тем же самым детским всхлипываньем и с теми же самыми откровенными слезами, — я был благодаря моей дорогой матери, компаньоном у моих предшественников в этом деле, Пеббльсон Племянник. Кроме того, нежная предупредительность заставила ее отдать меня в учение к Компании Виноторговцев, и в свое время сделала из меня самостоятельного виноторговца, и… и… сделала все другое, что могла бы только пожелать лучшая из матерей. Когда я стал совершеннолетним, она вложила свою наследственную долю в это предприятие на мое имя; это на ее средства была впоследствии выкуплена фирма Пеббльсона Племянника и изменена в фирму Уайльдинга и К о; это она оставила мне все, что имела, кроме траурного кольца, которое вы носите. И вот, мистер Бинтрей, — новый взрыв честной печали, — ее нет более! Немного больше полгода прошло с тех пор, как она приходила в Угол, чтобы своими собственными глазами прочесть на дверном косяке: «Уайльдинг и К о, Виноторговцы». И вот ее уже нет более!

— Печально, но это общий жребий, мистер Уайльдинг, — заметил Бинтрей. — Рано или поздно мы все должны будем прекратить свое существование. — В это всеобщее правило он включил и сорокапятилетний портвейн и с наслаждением вздохнул.

— И вот теперь, мистер Бинтрей, — продолжал Уайльдинг, отложив в сторону свой носовой платок и осушая пальцами свои веки, — теперь, когда я не могу уже больше выказывать своей любви и уважения моей дорогой родительнице, к которой мое сердце было таинственно расположено силою Рока с той самой минуты, когда она, незнакомая дама, впервые заговорила со мной за нашим воскресным обеденным столом в Воспитательном Доме, я могу, по крайней мере, доказать, что вовсе не стыжусь того, что был подкидышем и что я, никогда не знавший своего собственного отца, хочу стать отцом для всех моих служащих. Поэтому, — продолжал Уайльдинг, приходя в восторг от своей заботливости, — поэтому мне нужна очень хорошая экономка, которая взяла бы на себя все заботы об этом жилище Уайльдинга и К о, Виноторговцев, Угол Увечных, так, чтобы я мог восстановить в нем некоторые из прежних отношений, существовавших между нанимателем и нанимаемым! Так, чтобы я мог ежедневно сидеть во главе стола, за которым едят мои служащие, все вместе, и мог есть то же самое жаркое и горячее и пить то же самое пиво! Так, чтобы мои служащие могли жить под одной и той же крышей со мной! Так, чтобы мы могли, каждый в отдельности и все вместе… Я прошу извинить меня, мистер Бинтрей, но у меня внезапно начался этот прежний шум в голове, и я буду вам очень обязан, если вы отведете меня к насосу.

Обеспокоенный чрезвычайной краснотой лица своего собеседника, мистер Бинтрей, не теряя ни одной минуты, вывел его на двор.

Это было нетрудно сделать, так как контора, в которой они оба беседовали, выходила прямо во двор, находясь в боковой части здания. Там стряпчий охотно стал качать насос, повинуясь знаку клиента, а клиент начал мочить себе голову и лицо обеими руками и выпил порядочный глоток холодной воды.

После этих средств он объявил, что чувствует себя много лучше.

— Не позволяйте вашим добрым чувствам волновать вас, — сказал Бинтрей, когда они вернулись в контору, и мистер Уайльдинг стал вытирать лицо длинным полотенцем стоя позади двери, идущей из конторы во внутренние комнаты помещения.

— Нет, нет, не буду, — отвечал тот, выглядывая из-за полотенца. — Я не буду. Я не путался, в словах, а?

— Ничуть не бывало. Все было совершенно ясно.

— На чем я остановился, мистер Бинтрей?

— Да вы остановились, — но я не стал бы волновать себя, будь я на вашем месте, начиная сейчас же снова говорить об этом.

— Я буду осторожен. Я буду осторожен. На каком месте, мистер Бинтрей, начался у меня шум в голове?

— На жарком, горячем и пиве, — отвечал поверенный, подсказывая, — жизнь под одной и той же крышей — и каждый в отдельности и все вместе…

— Ага! И каждый в отдельности и все вместе шумели бы в голове…

— Знаете, я в самом деле не стал бы позволять своим добрым чувствам волновать себя, будь я на вашем месте, — снова боязливо намекнул поверенный. — Попробуйте-ка еще немного пройтись к насосу.

— Не надо, не надо. Все в порядке, мистер Бинтрей. И каждый в отдельности и все вместе образовали бы как бы одно семейство! Вы понимаете, мистер Бинтрей, мне в детстве не пришлось испытать того вида индивидуального существования, которое так или иначе испытала большая часть людей во время своего детства. После этого времени я был всецело поглощен своей дорогой покойной матерью. Потеряв ее, я прихожу к такому выводу, что я более пригоден, чтобы быть частью какого-нибудь целого, чем существовать сам по себе. Быть этой частью и в то же время исполнять свой долг по отношению к тем людям, которые зависят от меня и привязать их к себе — в этом есть что-то патриархальное и прекрасное. Я не знаю, как это может вам показаться, мистер Бинтрей, но так это кажется мне.

— Но в этом случае не мне должно принадлежат решение, а вам, — возразил Бинтрей. — Следовательно, как это может мне показаться, имеет очень ничтожное значение.

— Мне это кажется, — сказал с жаром мистер Уайльдинг, — подающим большие надежды, полезным, восхитительным!

— Знаете, — снова намекнул поверенный, — я в самом деле не стал бы вол…

— Я и не волнуюсь. Затем, вот Гендель…

— Затем, кто? — спросил Бинтрей.

— Гендель, Моцарт, Гайдн, Кент, Пэрселль, доктор Эрн, Грин, Мендельсон. Я знаю наизусть хоры этих антифонов. Сборник Часовни Воспитательного Дома. Почему бы нам не разучить их совместно?

— Кому это нам? — спросил поверенный довольно резко.

— Нанимателю и нанимаемому.

— Ага! — воскликнул успокоенный Бинтрей, словно он почти ожидал, что последует ответ: «Стряпчему и его клиенту». — Это другое дело.

— Вовсе не другое дело, мистер Бинтрей! То же самое. Это одна из тех связей, которые будут существовать между нами. Мы составим хор в какой-нибудь тихонькой церкви, здесь около Угла и, пропев с удовольствием совместно воскресную службу, будем возвращаться домой, где с удовольствием сядем вместе за ранний обед. Я питаю теперь в глубине души надежду привести эту систему без отсрочки в надлежащее действие с тем, чтобы мой новый компаньон мог найти ее уже утвердившейся, когда он вступит в нашу фирму.

— Пожелаем ей всего хорошего! — воскликнул Бинтрей, вставая. — Пусть она процветает! А Джоэ Лэдль будет принимать участие в Гнеделе, Моцарте, Гайдне, Кенте, Пэрселле, докторе Эрне, Грине и Мендельсоне?

— Я надеюсь.

— Желаю им всем не пострадать от этого, — заметил Бинтрей с большой сердечностью. — Прощайте, сэр!

Они пожали друг другу руки и расстались. Затем, (постучавши сперва в дверь согнутым пальцем, чтобы получить разрешение) вошел к м-ру Уайльдингу через дверь, соединявшую его собственную контору, с той, в которой сидели клерки, главный погребщик погребов Уайльдинга и К о, Виноторговцев, а до этих пор главный погребщик погребов «Пеббльсон Племянникъ», т. е. тот самый Джоэ Лэдль, о котором только что говорили. Это неповоротливый и тяжелый человек, которого человеческая архитектура сопричислила к порядку ломовых, одетый в измятый костюм и в переднике с нагрудником, вероятно, сделанном из дверного мата и кожи носорога.

— Я насчет этого самого содержания и квартиры, молодой мастер Уайльдинг, — сказал он.

— Что же, Джоэ?

— Если говорить за самого себя, молодой мастер Уайльдинг — а я никогда не говорил и не говорю ни за кого другого — то я не нуждаюсь, ни в содержании, ни даже в квартире. Но, если вам хочется содержать меня и дать мне квартиру, будь по вашему. Я могу клевать не хуже других. Где я клюю, это для меня не так уж важно, как что я клюю. Да и это даже для меня не так уж важно, как сколько я клюю. Это все будут жить в доме, молодой мистер Уайльдинг? Два других погребщика, три носильщика, два ученика и еще кое-кто?

— Да. Я надеюсь, что мы составим единую семью, Джоэ.

— А! — сказал Джоэ. — Я надеюсь, что они, пожалуй, составят.

— Они? Скажите лучше мы, Джоэ.

Джоэ Лэдль покачал головой.

— Не обращайтесь ко мне с этим «мы» в таком деле, молодой мастер Уайльдинг, в мои годы и при тех обстоятельствах, которые повлияли на образование моего характера. Я не раз говаривал Пеббльсону Племяннику, когда они повторяли мне: «Гляди на это веселей, Джоэ!» — я говорил им: «Джентльмэны, вам хорошо говорить: «Гляди веселей», когда вы привыкли вводить вино в свой организм веселым путем через свои глотки, но, говорю я, — я привык вводить свое вино через поры кожи, а, принятое таким путем, оно оказывает совершенно другое действие. Оно действует угнетающим образом». «Одно дело, джентльмэны, — говорил я Пеббльсону Племяннику, — наполнять свои стаканы в столовой с криками «гип! ура!» и с веселыми собутыльниками, — и другое дело наполняться через поры в темном, низком погребе и в воздухе, пахнущем плесенью. Большая разница между пенящейся жидкостью и испарениями», — вот что говорил я Пеббльсону Племяннику. Это я и теперь повторяю. Я был всю свою жизнь погребщиком и с головой отдавался своему делу. И что же в результате? Я пьян, как может только быть пьян живой человек — вы не найдете человека пьянее меня — и тем не менее, вы не найдете человека, равного мне по меланхолии. Есть песня о том, что надо наливать стаканы полнее, так как каждая капля вина прогоняет морщины с чела, хмурого от забот. Да, может быть это и верно. Но попробуйте-ка наполняться вином через поры, под землей, когда вы сами не хотите этого!

— Мне грустно слушать это, Джоэ. Я даже думал, что вы могли бы присоединиться к урокам пения в нашем доме.

— Я, сэр? Нет, нет, молодой мастер Уайльдинг, вы не увидите Джоэ Лэдля упивающимся гармониею. Плевательная машина, сэр, вот все, на чем я могу себя проявить вне своих погребов; но я к вашим услугам, если вы думаете, что стоит труда заниматься такими вещами в вашем помещении.

— Да, я думаю так, Джоэ.

— Ну, и не будем больше говорить об этом, сэр. Распоряжение фирмы — закон для меня. А вы собираетесь принять Компаньоном в прежнюю фирму молодого мастера Вендэля?

— Да, Джоэ.

— Ну, вот видите еще перемены! Но не изменяйте опять названия фирмы. Не делайте этого, молодой мастер Уайльдинг. Уж и то плохо, что вы изменили ее в Уайльдинг и К о. Гораздо было бы лучше оставить прежнее «Пеббльсон Племянник», тогда фирме всегда сопутствовало бы счастье. Никогда не следует изменять счастья, когда оно хорошо, сэр.

— Во всяком случае я не имею никакого намерения изменять снова имя дома, Джоэ.

— Рад слышать это и честь имею вам кланяться, молодой мастер Уайльдинг. Но вы сделали бы гораздо лучше, — пробормотал неслышно Джоэ Лэдль, закрывая за собой дверь и покачав головой, — если бы оставили одно прежнее имя. Вы сделали бы гораздо лучше, если бы следовали за счастьем, вместо того, чтобы мешать ему.

Является экономка

На следующее утро виноторговец сидел в своей столовой, чтобы принять просительниц, желающих занять свободное место в его заведении. Это была старомодная комната, обшитая панелями, которые были украшены деревянной резьбой, изображавшей фестоны из цветов; в комнате был дубовый пол, очень потертый турецкий ковер и темная мебель из красного дерева; все это служило здесь и потерлось еще во времена Пеббльсона Племянника. Большой буфет присутствовал при многих деловых обедах, дававшихся Пеббльсоном Племянником людям с большими связями, по правилу кидания за борт сардинок, чтобы поймать кита; а обширная трехсторонняя грелка для тарелок Пебльсона Племянника, которая занимала всю переднюю часть громадного камина, стояла на страже над помещавшимся под ней погребом, похожим на саркофаг, в котором в свое время перебывали многие дюжины бутылок с вином Пеббельсона Племянника. Но маленький краснолицый старый холостяк с косичкой, портрет которого висел над буфетом (и в котором можно было легко признать Пеббльсона, но решительно нельзя было признать Племянника), удалялся уже в иной саркофаг, и грелка для тарелок стала так же холодна, как и он. И золотые с черным грифы, поддерживавшие канделябры, держа черные шары в своих пастях на концах позолоченных цепей, смотрели так, словно на старости лет они утратили всякую охоту к игре в мяч и грустно выставляли напоказ свои цепи, спрашивая, точно миссионеры, разве они еще не заслужили за это время освобождения и не перестали быть грифами, как те братьями.

Это летнее утро было своего рода Колумбом, потому что открыло Угол Увечных. Свет и тепло проникали в открытые окна, и солнечные лучи озаряли портрет дамы, висевший над камином, единственное стенное украшение, о котором еще не было упомянуто.

— Моя мать двадцати пяти лет, — сказал про себя м-р Уайльдинг, когда его глаза с восторгом последовали за лучами солнца, падавшими на лицо портрета. — Я повесил его здесь, чтобы все посетители могли любоваться моей матерью в расцвете ее юности и красоты. Портрет моей матери, когда ей было 50 лет, я повесил в своей комнате, не желая показывать его никому, как воспоминание, священное для меня. О, это вы, Джэрвис!

Эти последние слова были обращены к клерку, который тихонько постучал в дверь, а теперь заглядывал в комнату.

— Да, сэр. Я только хотел напомнить вам, сэр, что уже пробило десять часов, и что в конторе собралось несколько женщин.

— Боже мой, — воскликнул виноторговец, причем его румянец еще более усилился, а белизна лица стала еще бледнее, — их уже несколько? Неужели так много? Я лучше начну, пока их не набралось еще больше. Я буду принимать их, Джэрвис, по очереди, в порядке их прихода.

Быстро ретировавшись в свое вольтеровское кресло за столом позади большой чернильницы и поставив сначала стул с другой стороны стола против себя, м-р Уайльдинг приступил к своей задаче со значительным страхом.

Он прошел сквозь строй, который всегда приходится проходить в подобных случаях. Тут были обычные экземпляры чрезвычайно несимпатичных женщин и обычные экземпляры слишком уж симпатичных женщин. Тут были вдовы морских разбойников, которые пришли, чтобы захватить его и сжимали под мышкой зонтики с таким видом, как будто бы он был зонтиком, а каждое новое притеснение, которое испытывал зонтик, доставалось на его долю. Тут были возвышенные девы, видавшие лучшие дни и явившиеся, вооружившись свидетельствами от духовника о своих успехах в богословии, словно бы Уайльдинг был Св. Петром с его ключами. Тут были миленькие девушки, которые проходили, чтобы женить его на себе. Тут были экономки по профессии, вроде нештатных офицеров, которые сами экзаменовали его, знает ли он домашнее хозяйство, вместо того, чтобы предоставить самих себя в его распоряжение. Тут были немощные инвалиды, которые не столько думали о жалованьи, сколько об удобствах частного госпиталя. Тут были чувствительные создания, которые разражались рыданиями при обращении к ним и которых приходилось приводить в чувство стаканами холодной воды. Тут были некоторые просительницы, которые приходили вдвоем, одна очень многообещающая особа, другая ровно ничего не обещающая: из них многообещающая очаровательно отвечала на все вопросы, пока в конце концов не оказывалось, что она совершенно не выставляет своей кандидатуры, но является только подругой ничего не обещающей особы, которая вся красная сидит в абсолютном молчании и в очевидной обиде.

Наконец, когда у добродушного виноторговца стало не хватать духу продолжать, в комнату вошла претендентка, совершенно непохожая на всех остальных. Это была женщина примерно лет пятидесяти, но казавшаяся моложе своих лет; лицо ее было замечательно по мягкой веселости, а манеры ее были не менее замечательны тем, что на них лежал спокойный отпечаток ровного характера. В ее одежде нельзя было бы ничего изменить к лучшему. В ее тихом самообладании над своими манерами ничего нельзя было бы изменить к ее выгоде. Ничто не могло бы быть в лучшем согласии с тем и с другим, чем ее голос, когда она ответила на заданный ей вопрос: «Какое имя буду я иметь удовольствие записать здесь?» — такими словами:

— Меня зовут Сара Гольстроо. Миссис Гольстроо. Мой муж умер много лет тому назад, и у нас не было детей.

Едва ли можно было бы извлечь у кого-нибудь другого полдюжиной вопросов так много относящегося к делу. Ее голос так приятно прозвучал для слуха м-ра Уайльдинга, когда тот делал свои заметки, что он, пожалуй, довольно долго возился с ними. Когда он снова поднял голову, то вполне понятно, что взор миссис Гольдстроо уже пробежал по всей комнате и теперь обратился к нему от камина. Этот взгляд выражал искреннюю готовность быть справедливой и немедленно отвечать.

— Вы извините меня, если я предложу вам несколько вопросов? — произнес скромный виноторговец.

— О, конечно, сэр. Иначе у меня здесь не было бы никакого дела.

— Исполняли ли вы раньше должность экономки?

— Только один раз. Я жила у одной вдовы в течение двенадцати лет. Это после того, как я потеряла своего мужа. Она была очень слаба и недавно скончалась. Вот почему я и ношу теперь траур.

— Я не сомневаюсь, что она оставила вам наилучшие рекомендации? — сказал м-р Уайльдниг.

— Я надеюсь, что могу даже сказать — самые наилучшие. Я подумала, что во избежание хлопот, сэр, не мешает записать имена и адреса ее представителей и принесла эту записку с собой, — ответила она, кладя на стол карточку.

— Вы замечательно напоминаете мне, миссис Гольдстроо, — сказал Уайльдинг, положив карточку около себя, — манеры и тон голоса, которые я когда-то знал. Не какого-нибудь отдельного лица — я уверен в этом, хотя я и не могу представить себе ясно, что такое мне припоминается — но что-то такое общее. Я должен прибавить, что это было что-то милое и приятное.

Она заметила, улыбаясь:

— Это меня по крайней мере радует, сэр.

— Да, — произнес виноторговец, задумчиво повторяя свои последние слова и, бросив быстрый взгляд на свою будущую экономку, — это было что-то милое и приятное. Но это все, что я могу припомнить. Воспоминание часто походит на полузабытый сон. Я не знаю, как это вам может показаться, миссис Гольдстроо, но так это кажется мне.

Вероятно, это представлялось миссис Гольдстроо в том же самом свете, так как она спокойно согласилась с подобным предположением. Мистер Уайльдинг предложил затем, что он сам сейчас же снесется с джентльменами, названными на карточке: фирма юрисконсультов в Лондонском обществе докторов прав. Миссис Гольдстроо с благодарностью согласилась на это. Так как лондонское общество докторов прав было неподалеку, то м-р Уайльдинг поинтересовался узнать, угодно ли будет миссис Гольдстроо снова заглянуть к нему, так часика через три. Миссис Гольдстроо с готовностью согласилась на это.

Наконец, так как результат расспросов Уайльдинга быль в высшей степени удовлетворительным, миссис Гольдстроо была нанята в этот же день еще до вечера (на предложенных ею вполне благоприятных условиях) и должна была придти на завтрашний день в Угол Увечных, чтобы начать там исправлять обязанность экономки.

Экономка говорит

На следующий день миссис Гольдстроо явилась вступить в свои обязанности по хозяйству.

Устроившись в своей комнате не тревожа слуг и не тратя даром времени, новая экономка доложила затем о себе, что она ожидает, не будет ли она польщена какими либо указаниями, которые может пожелать дать ей ее хозяин. Виноторговец принял миссис Гольдстроо в столовой, в которой он видел ее накануне. После обмена с обеих сторон обычными предварительными вежливостями, они оба сели, чтобы посоветоваться друг с другом относительно домашних дел.

— Как насчет стола, сэр? — спросила миссис Гольдстроо. — Нужно ли будет заготовить провизию для большого или незначительного числа лиц?

— Если я смогу привести в исполнении один свой план, касающийся старинного обычая, — ответил м-р Уайльдинг, — то вам придется заготовлять провизию для большого числа лиц. Я — одинокий холостяк, миссис Гольдстроо, но я надеюсь жить так со всеми служащими, как если бы они были членами моей семьи. Ну, а до тех пор вы будете готовить только для меня и для нашего нового компаньона, которого я жду безотлагательно. Я не могу еще сказать, каковы могут быть привычки моего компаниона. Но относительно себя могу сказать, что я человек, точно распределивший свое время и обладающий неизменным аппетитом, так что вы можете рассчитывать на меня, не боясь ошибиться ни на одну унцию.

— Относительно завтрака, сэр? — спросила миссис Гольдстроо. — Есть что-нибудь такое…

Она запнулась и оставила свою фразу недоконченной. Медленно отвела она свой взор от хозяина и стала смотреть по направлению к камину. Если бы она была менее превосходной и опытной экономкой, то м-р Уайльдинг мог бы вообразить, что ее внимание начало отвлекаться от истинного предмета разговора.

— Час моего завтрака — восемь часов утра, — возобновил он разговор. — Одна из моих добродетелей заключается в том, что мне никогда не надоедает жареная свинина, а один из моих пороков тот, что я привык относиться с подозрением к свежести яиц.

Миссис Гольдстроо оглянулась на него, все еще немного разделившись между камином своего хозяина и самим хозяином.

— Я пью чай, — продолжал м-р Уайльдинг, — и, поэтому, несколько нервно и беспокойно отношусь к тому, чтобы пить его спустя некоторое время после того, как он приготовлен. Если мой чай стоит слишком долго… — Он запнулся, в свою очередь, и оставил фразу недоконченной. Если бы он не был увлечен рассуждением о предмете такой высокой для него важности, как его завтрак, то миссис Гольдстроо могла бы вообразить, что его внимание начало отвлекаться от истинного предмета разговора.

— Если ваш чай стоит слишком долго, сэр?.. — сказала экономка, вежливо поднимая нить разговора, упущенную ее хозяином.

— Если мой чай стоит слишком долго, — повторил механически виноторговец, так как мысли его были все дальше и дальше от завтрака, а глаза его все с большей и большей пытливостью устремлялись на лицо его экономки. — Если мои чай… Боже, Боже мой, миссис Гольдстроо! Чьи это манеры и тон голоса вы мне напоминаете? Это производит на меня сегодня более сильное впечатление, чем, когда я видел вас вчера. Что это может быть?

— Что это может быть? — повторила миссис Гольдстроо.

Она произнесла эти слова, думая, очевидно, в то время, как их произносила, о чем то другом. Виноторговец, продолжавший пытливо глядеть на нее, заметил, что ее глаза еще раз обратились к камину. Они остановились на портрете его матери, который висел там, и глядели на него с тем легким нахмуриваньем бровей, которое всегда сопутствует трудному усилию памяти.

— Моя дорогая покойная мать, когда ей было двадцать пять лет, — заметил м-р Уайльдинг.

Миссис Гольдстроо поблагодарила его движением головы за то, что он потрудился объяснить ей картину, и сказала с прояснившимся челом, что это портрет очень красивой дамы.

М-р Уайльдинг, снова очутившийся в своем прежнем недоумении, попытался еще раз воскресить в памяти то потерянное воспоминание, которое было так тесно, но все еще так неуловимо связано с голосом и манерами его новой экономки.

— Извините меня, если я предложу вам один вопрос, который не имеет ничего общего ни со мной, ни с моим завтраком, — сказал он. — Могу я спросить, занимали ли вы когда-нибудь другое место, кроме места экономки?

— О, да, сэр. Я вступила в самостоятельную жизнь в качестве няньки в Воспитательном Доме для подкидышей.

— Так вот это что! — воскликнул виноторговец, отталкивая назад свое кресло. — Клянусь Небом, вот их-то манеры вы мне и напоминаете!

Бросив на него изумленный взгляд, миссис Гольдстроо изменилась в лице, но сдержалась, опустила глаза и продолжала сидеть неподвижно и молча.

— В чем дело? — спросил м-р Уайльдинг.

— Понимать ли мне, что вы были, сэр, в Воспитательном Доме для подкидышей?

— Конечно. Я не стыжусь признавать это.

— Под тем именем, которое вы и теперь носите?

— Под именем Вальтера Уайльдинга.

— И эта дама?.. — Миссис Гольдстроо быстро остановилась, взглянув на портрет, и в этом взгляде можно было теперь безошибочно заметить тревогу.

— Вы хотите сказать, моя мать, — перебил м-р Уайльдинг.

— Ваша… мать, — повторила экономка с некоторым стеснением, — увезла вас из Воспитательного Дома. Сколько вам было тогда лет, сэр?

— Мне было лет одиннадцать, двенадцать. Это совершенно романическое происшествие, миссис Гольдстроо.

Он рассказал ей со своей простодушной сообщительностью о том, как какая то дама заговорила с ним, когда он сидел в приюте за обедом вместе с другими мальчиками и обо всем, что потом за этим последовало.

— Моя бедная мать никогда не смогла бы отыскать меня, — добавил он, — если бы она не встретилась с одной из надзирательниц, которая сжалилась над ней. Надзирательница согласилась дотронуться во время своего обхода обеденных столов до мальчика, которого звали Вальтером Уайльдингом, и вот так то и отыскала меня снова моя мать после того, как рассталась со мной, еще младенцем, у дверей Воспитательного Дома.

При этих словах рука миссис Гольдстроо, покоившаяся до сих пор на столе, беспомощно опустилась на ее колени. Она сидела со смертельно побледневшим лицом и глазами, полными невыразимого ужаса, устремив взор на своего нового хозяина.

— Что это значит? — спросил виноторговец. — Постойте, — воскликнул он. — Нет ли в прошедшем какого-нибудь другого события, которое я должен связать с вами? Я припоминаю, что моя мать рассказывала мне о другом лице, служившем в Воспитательном Доме, чьей доброте она была обязана величайшей благодарностью. Когда она впервые рассталась со мной, еще младенцем, то одна из нянь сообщила ей, какое имя было дано мне в приюте. Вы были этой няней?

— Прости меня, Боже, — да, сэр, этой няней была я!

— Прости вас, Боже?

— Нам лучше было бы вернуться назад, сэр, (если я могу взять на себя смелость говорить так) к моим обязанностям в вашем доме, — сказала миссис Гольдстроо. — Вы завтракаете в восемь утра. В полдень вы плотно закусываете или же обедаете?

На лице Уайльдинга начал появляться чрезвычайно густой румянец, который м-р Бинтрей видел уже раньше на лице своего клиента. М-р Уайльдинг поднес свою руку к голове и, только, поборов таким образом некоторое минутное расстройство в мыслях, начал говорить снова.

— Миссис Гольдстроо, — произнес он, — вы что то от меня скрываете!

Экономка настойчиво повторила:

— Пожалуйста, сэр, соблаговолите сказать мне, плотно ли вы закусываете или обедаете в полдень?

— Я не знаю, что я делаю в полдень. Я не в силах приступить к своим домашним делам, миссис Гольдстроо, пока не узнаю, отчего вы сожалеете о том, что так хорошо поступили по отношению к моей матери, которая всегда говорила о вас с благодарностью до конца своих дней. Вы не оказываете мне услугу своим молчанием, вы волнуете меня, вы тревожите меня, вы доводите меня до шума в голове.

Его рука снова поднялась к голове, и румянец на его щеках еще усилился на одну или две степени.

— Очень горько, сэр, сейчас же по поступлении к вам на службу, — произнесла экономка, — сказать вам нечто такое, что может мне стоить потери вашего хорошего расположения. Помните, пожалуйста, какие бы последствия от этого не произошли, что я буду говорить только потому, что вы настаиваете на этом, и потому, что я вижу, как тревожит вас мое молчание. Когда я передала этой несчастной даме, портрет которой вы видите здесь, имя данное ее ребенку при крещении его в Воспитательном Доме, я позволила себе позабыть свой долг и, боюсь, что от этого произошли ужасные последствия. Я расскажу вам всю правду со всей откровенностью, на которую я способна. Несколько месяцев спустя после того, как я сообщила даме имя ее ребенка, в наше отделение в деревне явилась другая дама (иностранка) с целью усыновить одного из наших питомцев. Она принесла с собой необходимое разрешение и, осмотрев очень многих детей, но, не будучи в состоянии решиться выбрать того или иного, вдруг почувствовала склонность к одному из грудных ребят — мальчику — находившихся под моим присмотром. Постарайтесь, прошу вас, сэр, постарайтесь успокоиться! Бесполезно скрывать это долее. Ребенок, которого увезла с собой иностранка, был сыном той дамы, портрет которой висит здесь!

М-р Уайльдинг вскочил на ноги.

— Этого не может быть! — воскликнул он запальчиво. — О чем вы болтаете? Что за дурацкую историю вы мне тут рассказываете? Вот ее портрет! Разве я уже не говорил вам об этом? Это портрет моей матери!

— Когда через несколько лет эта несчастная дама взяла вас из Воспитательного Дома, — сказала тихо миссис Гольдстроо, — она была жертвой и вы, сэр, были жертвой ужасной ошибки.

Он опустился назад в свое кресло.

— Комната ходит кругом перед моими глазами, — сказал он. — Моя голова, моя голова!

Встревоженная экономка поднялась со стула и открыла окна. Прежде чем она успела дойти до двери, чтобы позвать на помощь, он внезапно разразился рыданиями, облегчившими то душевное напряжение, которое чуть было не стало угрожать его жизни. Он сделал знак, умоляя миссис Гольдстроо не оставлять его одного. Она подождала, пока не прошел этот пароксизм слез. Придя в себя, он поднял голову и взглянул на нее с сердитым, несправедливым подозрением человека, не поборовшего своей слабости.

— Ошибки? — сказал он, растерянно, повторяя ее последнее слово. — А как, я могу знать, что вы сами не ошибаетесь?

— Здесь не может быть надежды, что я ошибаюсь, сэр. Я расскажу вам почему, когда вы оправитесь настолько, что сможете выслушать меня.

— Нет, сейчас, сейчас!

Тон, которым он произнес эти слова, показал миссис Гольдстроо, что было бы жестокой любезностью позволить ему утешить себя, хотя бы еще на один момент, той тщетной надеждой, что она может быть и неправа. Еще несколько слов, и все это будет кончено, и она решилась произнести эти несколько слов.

— Я передала вам, — сказала она, — что ребенок той дамы, портрет которой висит здесь, был усыновлен еще младенцем и увезен одной иностранкой. Я так же уверена в том, о чем говорю, как и в том, что я сейчас сижу здесь, вынужденная огорчать вас, сэр, совершенно против своей воли. Теперь, перенеситесь, пожалуйста, мысленно к тому, что произошло приблизительно через три месяца после этого события. Я была тогда в Воспитательном Доме в Лондоне, ожидая, когда можно будет взять нескольких детей в наше заведение, находящееся в деревне. В этот самый день обсуждался вопрос о том, какое дать имя младенцу мужского пола, который был только что принять. Мы обыкновенно называли их без всякого участия дирекции. На нашу оказию, один из джентльмэнов, управлявших делами Воспитательного Дома случайно просматривал списки. Он обратил внимание, что имя того малютки, который был усыновлен («Вальтер Уайльдинг») было зачеркнуто — конечно, по той простой причине, что этот ребенок был навсегда взят из-под нашего попечения. «Вот имя, которым можно воспользоваться, — сказал он. — Дайте его тому новому подкидышу, который был принят сегодня». Имя было дано, и дитя было окрещено. Вы, сэр, были этим ребенком.

Голова виноторговца опустилась на грудь.

— Я был этим ребенком! — сказал он про себя, беспомощно пытаясь освоиться с этой мыслью. — Я был этим ребенком!

— Немного спустя после того, как вы были приняты в заведение, сэр, — продолжала миссис Гольдстроо, — я оставила там свою должность, чтобы выйти замуж. Если вы припомните это обстоятельство и если вы сможете обратить на него внимание, то увидите сами, как произошла ошибка. Прошло одиннадцать или двенадцать лет прежде, чем дама, которую вы считали своей матерью, вернулась в Воспитательный Дом, чтобы отыскать своего сына и увезти его в свой родной дом. Эта дама знала лишь, что ее ребенок был назван Вальтером Уайльдингом. Надзирательница, которая сжалилась над ней, могла указать ей только на одного Вальтера Уайльдинга, известного в заведении. Я, которая могла бы разъяснить истину, была далеко от Воспитательного Дома и всего, что относилось к нему. Не было ничего — положительно, не было ничего, — что могло бы помешать свершиться этой ужасной ошибке. Я сочувствую вам — в самом деле я вам сочувствую, сэр. Вы должны думать — и у вас есть на это основание — что я пришла сюда в дурной час (уверяю вас, без всякого злого умысла) предлагать вам свои услуги в качестве экономки. Я чувствую, что я достойна всяческого порицания — я чувствую, что я должна была бы иметь больше самообладания. Если бы только я могла скрыть от вас на своем лице, какие мысли пробудились в моем уме при взгляде на этот портрет, и что я чувствовала, слушая ваши собственные слова, то вы никогда бы, до самого смертного часа, не узнали того, что вы теперь знаете.

М-р Уайльдинг быстро поднял свой взор. Врожденная честность этого человека протестовали против последних слов экономки. Казалось, его ум стал на момент тверже под тяжестью того удара, который обрушился на него.

— Не хотите ли вы сказать, что вы скрывали бы это от меня, если б могли? — воскликнул он.

— Надеюсь, что я всегда сказала бы правду, сэр, если бы меня спросили, — сказала миссис Гольдстроо. — И я знаю, что для меня лучше не чувствовать уже больше на своей совести тайны, которая тяготит меня. Но лучше ли это для вас? К чему это может теперь послужить?..

— К чему? Как, Боже мой, если ваш рассказ правдив…

— Разве стала бы я передавать его вам, сэр, занимая такое положение, как сейчас, если бы он не был правдивым?

— Извините меня, — сказал виноторговец. — Вы должны иметь ко мне снисхождение. Я до сих пор еще не могу прийти в себя от этого ужасного открытия. Мы так нежно любили друг друга — я чувствовал так глубоко, что я ее сын. Она умерла, миссис Гольдстроо, на моих руках… Она умерла, благословляя меня так, как только могла бы сделать это родная мать. А теперь, после всех этих лет, мне говорят, что она не была моей матерью. О, я несчастный, несчастный! Я не знаю, что я говорю! — вскричал он, когда порыв самообладания, под влиянием которого он говорил минуту тому назад, начал ослабевать и исчез совершенно. — Но не об этом ужасном горе я хотел говорить… нет, о чем-то другом. Да, да! Вы поразили меня… вы оскорбили меня только что. Вы сказали, что постарались бы скрыть все это от меня, если бы могли. Не говорите так больше. Было бы преступлением скрывать это. Вы думали, что так будет лучше, я знаю. Я не желаю огорчать вас… вы добрая женщина. Но вы забываете о том, в какое положение это меня ставит. Она оставила мне все, чем я владею, в твердой уверенности в том, что я ее сын. Я — не ее сын. Я занял место, я неумышленно завладел наследством другого. Его необходимо найти. Как могу я знать, что он в эту самую минуту не терпит нужды, не сидит без куска хлеба? Его необходимо найти! Моя единственная надежда выдержать удар, который обрушился на меня, покоится на том, чтобы сделать что-нибудь такое, что она могла бы одобрить. Вы должны знать, миссис Гольдстроо, больше того, что вы уже мне рассказали. Кто была та иностранка, которая усыновила ребенка? Вы должны были слышать имя этой дамы?

— Я никогда не слыхала его, сэр. Я никогда не видала ее и не слышала о ней с тех самых пор.

— Разве она ничего не говорила, когда увозила ребенка? Постарайтесь вспомнить. Она должна была сказать что-нибудь.

— Я могу вспомнить, сэр, только одно. Тот год стояла отчаянно скверная погода, и много ребят болело от этого. Когда дама увозила ребенка, то она сказала мне, со смехом: «Не тревожьтесь об его здоровье! Он вырастет в лучшем климате, чем здешний… Я собираюсь везти его в Швейцарию».

— В Швейцарию? В какую часть Швейцарии?

— Она не сказала этого, сэр.

— Только это ничтожное указание! — воскликнул м-р Уайльдинг. — И четверть века прошло с тех пор, как ребенок был увезен! Что же мне делать?

— Смею надеяться, что вы не обидитесь на меня за мою смелость, сэр, — сказала миссис Гольдстроо, — но отчего вы так печалитесь о том, что произошло? Может быть, его уже нет больше в живых, почем вы знаете? А если он жив, то совершенно невероятно, чтобы он мог терпеть какую-нибудь нужду. Дама, которая его усыновила, была настоящей и прирожденной леди — это было сразу видно. И она должна была представить начальству Воспитательного Дома удовлетворительные доказательства того, что она может обеспечить ребенка, иначе ей никогда не позволили бы увезти его с собой. Если бы я была на вашем месте, сэр — пожалуйста, извините меня, что я так говорю, — то я стала бы утешать себя, вспоминая всегда о том что я любила эту бедную даму, портрет которой вы повесили тут — искренно любила ее, как родную мать, и что она в свою очередь искренно любила меня, как родного сына. Все, что она дала вам, она дала ради этой любви. Эта любовь никогда не уменьшалась, пока она жила, и, я уверена, вы не разлюбите этой дамы до конца своей жизни. Разве же для вас может быть какое-нибудь лучшее право, сэр, чтобы сохранить за собой все то, что вы получили?

Непоколебимая честность мистера Уайльдинга сразу указала ему на тот ложный вывод, который делала его экономка, стоя на подобной точке зрения.

— Вы не понимаете меня, — возразил он. — Вот потому-то, что я любил ее, я и чувствую обязанность, священную обязанность — поступить справедливо по отношению к ее сыну. Если он жив, то я должен найти его, столько же ради себя самого, сколько и ради него. Я не вынесу этого ужасного испытания, если не займусь — не займусь деятельно и непрестанно — тем, что подсказывает мне сделать, во что бы то ни стало, моя совесть. Я должен переговорить со своим поверенным; я должен просить его приняться за дело раньше, чем пойду сегодня спать. — Он подошел к переговорной трубе в стене комнаты и сказал несколько слов в нижнюю контору.

— Оставьте меня пока, миссис Гольдстроо, — снова начал он, — я немного успокоюсь, я буду более способен беседовать с вами сегодня несколько позднее. Нами дела пойдут хорошо… я надеюсь, наши дела с вами пойдут хорошо… несмотря на все происшедшее. Это не ваша вина; я знаю, что это не ваша вина. Ну, вот. Дайте вашу руку, и… и устраивайте все в доме, как можно лучше… я не могу говорить теперь об этом.

Дверь отворилась в то время, как миссис Гольдстроо подходила к ней, и появился м-р Джэрвис.

— Пошлите за мистером Бинтрем, — сказал виноторговец. — Скажите, что мне необходимо его видеть сию минуту.

Клерк бессознательно приостановил приведение приказания в исполнение, возвестив: «Мистер Вендэль», и пропустил вперед нового компаньона фирмы Уайльдинг и К о.

— Прошу извинить меня, Джордж Вендэль, — сказал Уайльдинг. — Одну минуту! Мне надо сказать два слова Джервису. Пошлите за мистером Бинтреем, — повторил он, — пошлите немедленно.

Раньше, чем оставить комнату, м-р Джарвис положить на стол письмо.

— Я думаю, сэр, это от наших корреспондентов в Невшателе. На письме швейцарская марка.

На сцене новые действующие лица

Слова «Швейцарская марка», последовавшие столь быстро за упоминанием экономки о Швейцарии, взволновали м-ра Уайльдинга до такой степени, что его новый компаньон никак не мог сделать вид, будто он не замечает этого волнения.

— Уайльдинг, — спросил он поспешно и даже вдруг остановился и поглядел вокруг себя, как будто стараясь найти видимую причину подобного состояния духа своего компаньона, — в чем дело?

— Мой добрый Джордж Вендэль, — ответил виноторговец, подавая ему руку с таким молящим взглядом, как если бы он нуждался в помощи для того, чтобы перебраться через какое-то препятствие, а не для того, чтобы приветствовать или оказать радушный прием, — мой добрый Джордж Вендэль, дело в том, что я никогда уже не буду самим собой. Невозможно, чтобы я был в состоянии когда-либо стать снова самим собой. Потому что, на самом деле, я — не я.

Новый компаньон, красивый смуглолицый юноша, приблизительно такого же возраста, с быстрым решительным взглядом и порывистыми манерами, произнес с вполне естественным удивлением:

— Вы не вы?

— Не тот, за кого я сам себя принимал, — сказал Уайльдинг.

— Но, скажите, ради Бога, за кого же вы себя принимали, что теперь уже вы не тот?

Это выражение было произнесено с такой веселой откровенностью, которая вызвала бы на доверие и более скрытного человека.

— Я могу задать вам этот вопрос, который теперь вполне уместен, так как мы компаньоны.

— Вот опять! — воскликнул Уайльдинг, откидываясь на спинку кресла и растерянно глядя на собеседника. — Компанионы! Я не имел права вступать в это дело. Оно никогда не предназначалось для меня. Моя мать никогда не предполагала, что оно станет моим. Я хочу сказать, его мать предполагала, что оно станет его… если только я что-нибудь понимаю… или если я кто-нибудь.

— Ничего, ничего, — стал успокаивать его компанион после минутного молчания, подчиняя его себе и внушая ему то спокойное доверие, которое всегда испытывает слабая натура по отношении к сильной, честно желающей оказать этой слабой свою помощь. — Какая бы ошибка ни произошла, я твердо уверен, что она произошла не по вашей вине. Я не за тем служил здесь вместе с вами в этой конторе три года при старой фирме, чтобы сомневаться в вас, Уайльдинг. Ведь мы оба и тогда уже достаточно знали друг друга. Позвольте для начала нашей совместной деятельности оказать вам услугу; может быть, мне удастся исправить ошибку, какова бы она ни была. Имеет ли это письмо что-нибудь общее с ней?

— Ах, — произнес Уайдьдинг, прикладывая свою руку к виску. — Опять это! Моя голова!

— Взглянув на него вторично, я вижу, что письмо еще не распечатано; так что не очень возможно, чтобы оно могло быть в связи с тем, что случилось, — сказал Вендэль с ободряющим спокойствием. — Оно адресовано вам или нам?

— Нам, — сказал Уайльдинг.

— А что, если я его вскрою и прочту вслух, чтобы покончить с ним?

— Благодарю, благодарю вас.

— Это всего только письмо от фирмы наших поставщиков шампанского, от торгового дома в Невшателе. «Дорогой сэр! Мы получили ваше письмо от 28 числа прошедшего месяца, извещавшее нас о том, что вы приняли в компаньоны мистера Вендэля; мы просим в ответ на него принять уверение в наших поздравлениях. Позвольте нам воспользоваться случаем, чтобы особенно рекомендовать г. Жюля Обенрейцера». Чорт знает что?…

— Чорт знает что?…

Уайльдинг взглянул на него с внезапным опасением и воскликнул:

— А?!

— Чорт знает, что за имя, — ответил небрежно его компанион: — Обенрейцер… да… «особенно рекомендовать вам г. Жюля Обенрейцера, Сого-сквэр, Лондон (северная сторона), с этого времени вполне аккредитованного в качестве нашего агента, который уже имел честь познакомиться с вашим компаньоном мистером Вендэлем на его (т. е. г-на Обенрейцера) родине, в Швейцарии». Ну, несомненно! Фу, ты, о чем это я думал! Я припоминаю теперь… когда он путешествовал со своей племянницей.

— Со своей?… — Вендэль так произнес последнее слово, что Уайльдинг не расслышал его.

— Когда он путешествовал со своей племянницей. Племянница Обенрейцера, — отчетливо, даже с излишним усердием проговорил Вендэль. — Обенрейцера племянница. Я повстречался с ними во время своего первого турнэ по Швейцарии, постранствовал немного с ними и потерял их из виду на два года; снова встретился с ними во время своего предпоследнего турнэ там же и потерял их с тех пор снова. Обенрейцер. Племянница Обенрейцера. Ну, несомненно! В сущности вполне возможное имя. «Г. Обенрейцер пользуется полным нашим доверием, и мы не сомневаемся, что вы оцените его по достоинству». Подписано все, как следует, торговым домом «Дефренье и К о ». Очень хорошо. Я беру на себя обязанность повидаться теперь же с г. Обенрейцером и устроить с ним все, что нужно. Таким образом с швейцарской почтовой маркой покончено. Ну, а теперь, мой дорогой Уайльдинг, скажите мне, что я могу для вас сделать, и я найду средство исполнить это.

Более чем с готовностью и признательностью за такое облегчение бремени, честный виноторговец пожал руку компаньону и, начав свой рассказ прежде всего с того, что патетически назвал себя самозванцем, рассказал ему обо всем.

— Без сомнения, вы посылали за Бинтрем по поводу этого дела, когда я вошел? — спросил его компаньон, после некоторого размышления.

— Да, по поводу него.

— Он опытный человек и с головой на плечах; мне очень хочется узнать его мнение. Хотя с моей стороны дерзко и смело высказывать свое мнение раньше, чем я узнаю все дело, но я не в состоянии не высказать своих мыслей. По правде сказать, я не вижу всего вами сказанного в том свете, в каком видите его вы. Я не вижу, чтобы ваше положение было таково, как это вам кажется. Что касается того, что вы самозванец, то это милейший Уайльдинг, чистейший абсурд, так как никто не может стать самозванцем, не принимая сознательно участия в обмане. Ясно, что вы никогда и не были им. Что же касается вашего обогащения на счет той дамы, которая считала вас за своего сына и которую вы были вынуждены считать своей матерью, на основании ее же собственного заявления, то, посудите сами, не произошло ли все это вследствие личных отношений между вами обоими. Вы постепенно все больше привязывались к ней, а она постепенно все более привязывалась к вам. И это вам, лично вам, как я понимаю данный случай, она завещала все эти мирские блага; и это от нее, от нее лично, вы получили их.

— Она предполагала, — возразил Уайльдинг, качая головой, — что у меня были естественные права на нее, которых у меня не было.

— Я должен согласиться, — ответил его компаньон, — что тут вы правы. Но если бы она за шесть месяцев до своей смерти сделала то же самое открытие, которое сделали вы, то разве вы думаете, что от этого из вашей памяти изгладились бы те годы, которые вы провели вместе и та нежность, которую каждый из вас питал к другому, узнавая его все лучше и лучше?

— Что бы я ни думал, — сказал Уайльдинг, просто, но мужественно относясь к голому факту, — это не сможет изменить истины, как не сможет и свалить неба на землю. Истина же заключается в том, что я владею тем, что было предназначено для другого.

— Быть может, он умер, — возразил Вендэль.

— Быть может, он жив, — сказал Уайльдипг. — А если он жив, то не ограбил ли я его — ненамеренно, я согласен с вами, что ненамеренно, — но все же разве я не ограбил его довольно таки чувствительно? Разве я не похитил у него всего того счастливого времени, которым я наслаждался вместо него? Разве я не похитил у него той неизъяснимой радости, которая преисполнила мою душу, когда эта дорогая женщина, — он указал на портрет, — сказала мне, что она моя мать? Разве я не похитил у него всех тех забот, которые она расточала мне? Разве я не похитил у него даже того сыновнего долга и того благоговения, которое я так долго питал по отношению к ней? Поэтому-то я и спрашиваю себя самого и вас, Джордж Вендэль: «Где он? Что с ним сталось?»

— Кто может сказать это?

— Я должен постараться найти того, кто может сказать это. Я должен приняться за поиски. Я никогда не должен отказываться от продолжения поисков. Я буду жить на проценты со своей доли — мне нужно было бы сказать: с его доли — в этом деле, и буду откладывать для него все остальное. Когда я отыщу его, то, может быть, обращусь к его великодушию; но я передам ему все имущество. Передам все, клянусь в этом, так как я любил и почитал ее, — сказал Уайльдинг, почтительно целуя свою руку по направлению к портрету и потом закрыв ею свои глаза. — Так как я любил и почитал ее и имею бесчисленное множество причин быть ей признательным.

И тут он снова разрыдался.

Его компаньон поднялся с кресла, которое он занимал, и встал около Уайльдинга, положив ему нежно руку на плечо.

— Вальтер, я знал вас и раньше за прямого человека с чистой совестью и хорошим сердцем. Я очень счастлив, что на мою долю выпал жребий идти в жизни бок о бок с таким достойным доверия человеком. Я благодарю судьбу за это. Пользуйтесь мною, как своей правой рукой, и рассчитывайте на меня до гроба. Не думайте обо мне ничего дурного, если я скажу вам, что сейчас мною овладело наисильнейшим образом какое-то смутное чувство, которое, хотите, вы можете назвать даже безрассудным. Я чувствую гораздо больше сожаления к этой даме и к вам, потому что вы не остались в своих предполагаемых отношениях, чем могу чувствовать к тому неизвестному человеку (если он вообще стал человеком) только из-за того, что он был невольно лишен своего положения. Вы хорошо сделали, послав за м-ром Бинтреем. То, что я думаю, будет составлять только часть его совета, я знаю, но это составляет весь мой. Не делайте ни одного опрометчивого шага в этом серьезном деле. Тайна должна сохраняться среди нас с величайшей осмотрительностью, потому что стоит только легкомысленно отнестись к ней, как тотчас же возникнут мошеннические притязания. Все это вдохновит целую кучу плутов и вызовет поток ложных свидетельств и козней. Мне пока ничего не остается прибавить вам больше, Вальтер, кроме лишь напоминания вам о том, что вы продали мне часть в своем деле именно для того, чтобы освободить себя от большей работы, чем вы можете вынести при вашем теперешнем состоянии здоровья; а я купил эту часть именно для того, чтобы работать, и хочу приступить к делу.

С этими словами Джордж Вендэль, пожав на прощанье плечо своего компаньона, что было наилучшим выражением тех чувств, которыми они были преисполнены, направился немедленно в контору, а оттуда прямо по адресу г. Жюля Обенрейца.

Когда он повернул в Сого-сквэр и направил свои шаги по направлению к его северной стороне, на его смуглом от загара лице выступила густая краска. Точно такую же краску мог бы заметить Уайльдинг, если бы он был лучшим наблюдателем или был бы меньше занят своим горем, когда его компаньон читал вслух одно место в письме их швейцарского корреспондента, которое он прочел не так ясно, как все остальное письмо.

Уже издавна довольно курьезная колония горцев помещается в Сого, в этом маленьком плоском лондонском квартале. Швейцарцы-часовщики, швейцарцы-чеканщики по серебру, швейцарцы-ювелиры, швейцарцы-импортеры швейцарских музыкальных ящиков и всевозможных швейцарских игрушек тесно жмутся здесь друг к другу. Швейцарцы-профессора музыки, живописи и языков; швейцарские ремесленники на постоянных местах; швейцарские курьеры и другие швейцарские слуги, хронически находящиеся без места; искусные швейцарские прачки и крахмальщицы тонкого белья; швейцарцы обоего пола, существующие на какие-то таинственные средства; швейцарцы почтенные и швейцарцы непочтенные; швейцарцы, достойные всякого доверия, и швейцарцы, не заслуживающие ни малейшего доверия; все эти различные представители Швейцарии стягиваются к одному центру в квартале Сого. Жалкие швейцарские харчевни, кофейни и меблированные комнаты; швейцарские напитки и кушанья; швейцарские службы по воскресеньям и швейцарские школы в будни — все это можно здесь встретить. Даже чистокровные английский таверны ведут нечто вроде не совсем английской торговли, выставляя в своих окнах швейцарские возбуждающие напитки и большую часть ночей года скрывая за своими стопками швейцарские схватки из-за вражды и любви.

Когда новый компаньон фирмы Уайльдинг и К о позвонил у двери, на которой красовалась медная доска, носящая топорную надпись «Обенрейцеръ» — у внутренней двери зажиточного дома, в котором нижний этаж был посвящен торговле швейцарскими часами, — он сразу попал в домашнюю швейцарскую обстановку. В той комнате, куда он был проведен, высилась вместо камина белая изразцовая печь для зимнего времени; непокрытый пол был выложен опрятным паркетом; комната выглядела бедной, но очень тщательно вычищенной. И маленький четырехугольный ковер перед софой, и бархатная доска на печке, на которой стояли огромные часы и вазы с искусственными цветами, — все это согласовалось с тем общим тоном, который делал эту комнату похожей на молочную, приспособленную для жилья каким-нибудь парижанином по вынесении из нее всех хозяйственных предметов.

Искусственная вода падала с мельничного колеса под часами. Посетитель не простоял и минуты перед ними, как вдруг г. Обенрейцер заставил его вздрогнуть, проговорив у его уха на очень хорошем английском языке с очень легким проглатыванием слов:

— Как поживаете? Очень рад!

— Извините, пожалуйста. Я не слыхал, как вы вошли.

— Какие пустяки! Садитесь, пожалуйста. — Отпустив обе руки своего визитера, которые он слегка сжимал у локтей, в виде приветствия, г. Обенрейцер также сел, заметив с улыбкой: — Как ваше здоровье? Очень рад! — и снова коснулся его локтей.

— Я не знаю, — сказал Вендэль, после обмена приветствий, — может быть, вы уже слышали обо мне от вашего Торгового Дома в Невшателе?