Отец Маршальси
Тридцать лет тому назад в нескольких шагах от церкви св. Георга, в предместье Саусуорк, на левой стороне улицы, что идет к югу, стояла тюрьма Маршальси. Она стояла тут и раньше в течение многих лет, и позже в течение нескольких лет; теперь она уничтожена, и мир оттого не стал хуже.
Это была вытянутая в длину группа зданий казарменного типа; ветхие дома, ее составлявшие, вплотную прислонялись друг к другу, так что с одной строны в них не было комнат. Ее окружал узкий мощеный двор, обнесенный высокой стеной, усаженной гвоздями.
Тесная, душная тюрьма для неоплатных должников, она заключала в себе еще более тесную и еще более душную темницу для контрабандистов. Нарушители торговых законов, люди, уклонявшиеся от уплаты акцизных сборов и таможенных пошлин, присужденные к штрафу, которого не могли заплатить, сидели за железными дверями во внутренней тюрьме, состоявшей из двух казематов и глухого коридора, ярда в полтора шириною, примыкавшего к маленькому кегельбану[17], где должники Маршальси находили утешение от своих горестей.
Предполагалось, что они сидели за железными дверями; в действительности же контрабандисты постоянно навещали должников (которые принимали их с распростертыми объятиями), за исключением тех торжественных случаев, когда какой-либо представитель какого-либо ведомства являлся производить какой-либо осмотр, цель которого оставалась неизвестной ему самому и всем остальным. В этих истинно британских случаях контрабандисты, если таковые случались, делали вид, что уходят в свои тесные камеры и глухой коридор, пока представитель ведомства делал вид, что исполняет свою обязанность, а затем возвращались к прежнему образу жизни.
Задолго до того дня, как солнце светило над Марселем в начале нашего рассказа, в тюрьму Маршальси поступил должник, к которому этот рассказ имеет некоторое отношение.
Это был весьма любезный и беспомощный джентльмен средних лет. Он должен был выйти из тюрьмы немедленно, — иначе и быть не могло, потому что всякий должник, вступая в Маршальси, уверен, что выйдет из тюрьмы немедленно. Он принес с собою портплед, но сомневался, стоит ли его распаковывать, так как был совершенно уверен, — «они все в этом уверены», говорил тюремщик, отпиравший ворота, — что выйдет из тюрьмы немедленно.
Это был робкий, застенчивый человек благообразной, хотя несколько женственной наружности: с мягким голосом, кудрявыми волосами и беспокойными руками (в то время они были украшены перстнями), которые непрерывно дотрагивались до его дрожащих губ в первые полчаса пребывания в тюрьме. Больше всего он беспокоился о своей жене.
— Как вы думаете, сэр, — спросил он тюремщика, — она будет очень поражена, когда придет сюда завтра утром?
Привратник отвечал, основываясь на своем опыте, что на этот счет разно бывает: на иных это сильно действует, иным — ничего. Большей частью — ничего. Главное дело, какой она породы, — заметил он глубокомысленно, — какой, то есть, у ней характер?
— Она очень деликатна и неопытна.
— Ну, это плохо, — сказал тюремщик.
— Она совсем не привыкла выходить из дому одна, — продолжал должник, — и я просто не понимаю, как она доберется сюда.
— Может быть, возьмет извозчика, — предположил тюремщик.
— Может быть. — Беспокойные пальцы прикоснулись к дрожащим губам. — Надеюсь, что возьмет. Но она, пожалуй, не догадается.
— А то, может быть, — продолжал тюремщик, успокаивая должника с высоты своего деревянного табурета, как успокаивал бы беспомощного ребенка, — а то, может быть, она попросит брата или сестру проводить ее…
— У нее нет ни брата, ни сестры.
— Племянницу, племянника, двоюродную сестру, слугу, молодую женщину, зеленщика… Не горюйте! Кто-нибудь да найдется, — сказал тюремщик, предупреждая возражение на свои догадки.
— Я боюсь… надеюсь, это не будет против правил, если она приведет сюда детей.
— Детей? — сказал тюремщик. — Против правил? Что вы, бог с вами, у нас детям раздолье. Дети! Да их тут целая орава. Много ли у вас?
— Двое, — сказал должник, снова поднося беспокойную руку к дрожащим губам, и пошел в тюрьму.
Привратник проводил его глазами.
«Двое да ты третий, — заметил он про себя, — да жена твоя, готов прозакладывать крону, — четвертая. Итого четверо младенцев. Да еще один, прозакладываю полкроны, явится. Итого пятеро. И я дам еще шесть пенсов тому, кто мне скажет, который из вас беспомощнее: ты или тот, что еще не родился».
Все эти замечания были совершенно справедливы. Она явилась на следующий день с трехлетним мальчуганом и двухлетней девочкой, и его предположения вполне оправдались.
— Что ж, вы взяли себе комнату, а? — спросил тюремщик должника спустя неделю или две.
— Да, очень хорошая комната.
— Обзавелись какою-нибудь мебелишкой?
— Да, сегодня носильщик принесет кое-что из мебели.
— Барыня и малыши будут с вами?
— Как же, мы, видите, не хотим расставаться даже на несколько недель.
— Даже на несколько недель, конечно, — возразил тюремщик и семь раз покачал головой, провожая глазами узника.
Дела последнего были крайне запутаны участием в каком-то предприятии (о котором он знал лишь одно: что вложил в него свои деньги), путаницей ассигновок и назначений, передаточными записями то на того, то на другого, подозрениями в незаконном предпочтении кредиторов в одних случаях и таинственном исчезновении собственности в других, и так как сам должник менее чем кто-либо мог объяснить самый простейший счет в этой груде путаницы, то оказалось решительно невозможным понять что-нибудь в его деле. Тщательные допросы и попытки согласовать его ответы, очные ставки с опытными практиками, искусившимися в хитростях банкротства и несостоятельности, только сгущали тьму…
В таких случаях беспокойные пальцы всё бесполезнее и бесполезнее скользили по дрожащим губам, и самые опытные практики бросали дело, как совершенно безнадежное.
— Выйдет? — говорил тюремщик. — Он никогда не выйдет отсюда. Разве уж сами кредиторы возьмут его за плечи да вытолкают.
Так прошло пять или шесть месяцев, когда однажды утром он прибежал к тюремщику, бледный и запыхавшийся, и сообщил, что жена его заболела.
— Можно было наперед сказать, что она заболеет, — заметил тюремщик.
— Мы решили, — сказал должник, — что она завтра поедет на дачу. Что мне делать? Господи, что мне делать?
— Не терять времени на ломанье рук да кусанье пальцев, — отвечал практичный тюремщик, взяв его за локоть, — а отправиться со мной.
Тюремщик повел его, дрожавшего всем телом и жалобно твердившего: «что мне делать?». Пока беспокойные пальцы размазывали слезы по его лицу, они взобрались по лестнице на чердак, где остановились у какой-то двери. Тюремщик постучал в эту дверь ручкой ключа.
— Войдите! — крикнул голос изнутри.
Отворив дверь, тюремщик вошел в грязную комнатку, где был очень плохой запах и где двое одутловатых субъектов с багровыми лицами и сиплыми голосами сидели за колченогим столом, играли в карты, курили трубки и пили водку.
— Доктор, — сказал тюремщик, — супруга этого джентльмена нуждается в вашей помощи, нельзя терять ни минуты.
Приятель доктора обретался в положительной степени одутловатости, хрипоты, багровости, карт, табака, грязи и водки; доктор — в сравнительной: он был еще одутловатее, хриплее, багровее, карточнее, табачнее, грязнее и водочнее. Доктор имел невероятно оборванный вид в изодранной заплатанной матросской куртке, с прорванными локтями и с весьма скромным количеством пуговиц (он был в свое время опытным корабельным хирургом), в грязнейших белых брюках, какие когда-либо приходилось видеть смертному, в шлепанцах и без всяких признаков белья.
— Роды, — сказал доктор, — это по моей части. — С этими словами он взял гребень, лежавший на камине, и взъерошил себе волосы, — повидимому, это заменяло ему умыванье, — достал какой-то замызганный ящик с инструментами и снадобьями из буфета, где помещались чашки, блюдечки и каменный уголь, уткнул подбородок в засаленную тряпку, которой была обмотана его шея, и превратился в зловещее медицинское пугало.
Доктор и должник сбежали вниз по лестнице, предоставив тюремщику вернуться к воротам, и вошли в комнату должника. Все тюремные дамы уже знали о происшествии и собрались во дворе. Некоторые возились с двумя старшими детьми, другие выражали готовность ссудить больную чем можно из своих скудных запасов, третьи с величайшей словоохотливостью выражали свое сочувствие. Мужчины, чувствуя, что это дело не их ума, разошлись, чтобы не сказать — попрятались, по своим комнатам, причем некоторые, высунувшись из окон, приветствовали доктора свистками, когда он проходил внизу, а другие обменивались саркастическими замечаниями по поводу общего возбуждения.
Был жаркий летний день; тюрьма превратилась в настоящее пекло. В комнатке должника находилась при больной миссис Бангэм, поденщица, не принадлежавшая к числу заключенных (она уже отсидела свое), но служившая посредницей между ними и внешним миром.
Она вызвалась отгонять мух и вообще оказывать всяческую помощь больной. Стены и потолок комнаты почернели от мух. Миссис Бангэм, дама опытная и находчивая, одной рукой обмахивала больную капустным листом, другой устраивала ловушки для мух из сахара с уксусом в банках, произнося в то же время сентенции ободряющего и утешающего свойства, подходящие к данному случаю.
— Мухи беспокоят вас, правда, голубушка? — говорила миссис Бангэм. — Зато они отвлекают ваши мысли, а это вам полезно. В Маршальси ведь больше мух, чем на кладбище, в колониальной лавке, в вагонах для скота и на рынке. Что ж, может быть они посланы нам в утешение, только мы не знаем этого. Как вы себя чувствуете, милочка? Не лучше? Да, милочка, так и должно быть: сначала будет хуже, а уж потом лучше, правда, милочка? Ведь вы сами знаете? Да, это верно. Подумать только, какой ангелочек родится в тюрьме! Как это мило. Правда, вы ведь рады этому? Да у нас спокон веку не было ничего подобного, милочка… Да что же вы плачете? Ай, ай, ай! — продолжала миссис Бангэм, стараясь во что бы то ни стало развеселить больную. — Когда вам готовится такая слава, а мухи попадают в ловушки по полсотне разом, и всё идет так хорошо! И ваш приятный супруг, — прибавила она, когда дверь отворилась, — ваш приятный супруг является с доктором Гаггеджем. Теперь, мне кажется, всё обстоит благополучно.
Фигура доктора Гаггеджа вряд ли могла внушить роженице мысль о благополучии, но, как бы то ни было, он и миссис Бангэм завладели жалкой, беспомощной парой супругов и применили те средства, какие можно было применить за неимением лучших. Доктор больше всего старался поддержать бодрость духа миссис Бангэм, это была самая характерная черта в его медицинских приемах. Например таким образом:
— Миссис Бангэм, — сказал он, не пробыв и двадцати минут в комнате больной, — сходите и принесите немного водки, иначе вам не выдержать.
— Благодарствуйте, сэр. Но я обойдусь и так, — сказала миссис Бангэм.
— Миссис Бангэм, — возразил доктор, — я нахожусь при исполнении профессиональных обязанностей и не могу позволить каких бы то ни было обсуждений моих действий с вашей стороны! Ступайте и принесите водки, иначе я предвижу, что вы упадете в обморок!
— Я обязана повиноваться вам, сэр, — сказала миссис Бангэм, вставая. — Да и вам бы не мешало хлебнуть глоточек; я думаю, что это будет полезно, потому что у вас совсем больной вид, сэр.
— Миссис Бангэм, — возразил доктор, — не вам со мной возиться, а мне с вами. Сделайте одолжение, не хлопочите обо мне. Ваше дело — исполнять то, что вам говорят, отправиться и принести то, что я велел!
Миссис Бангэм повиновалась, и доктор, заставив ее выпить, подкрепился и сам. Он повторял этот прием аккуратно через час, обращаясь с миссис Бангэм очень решительно. Прошло три или четыре часа, мухи падали в ловушки сотнями, и наконец новая жизнь, почти такая же хрупкая, как их жизнь, затеплилась среди этих бесчисленных смертей.
— Премилая девчоночка, — сказал доктор, — маленькая, но хорошо сложена. Эй, миссис Бангэм, у вас очень подозрительный вид. Ступайте сейчас же, сударыня, и принесите еще водки, иначе вам не миновать истерики!
С этого момента перстни стали осыпаться с нерешительных пальцев должника, как листья с деревьев осенью. Ни одного не осталось в тот вечер, когда он опустил что-то звонкое в засаленную ладонь доктора. В то же время миссис Бангэм часто отправлялась с поручениями в соседнее заведение, украшенное тремя золотыми шарами,[18] где ее хорошо знали.
— Благодарю вас, — сказал доктор, — благодарю. Ваша супруга совершенно поправилась. Всё идет как нельзя лучше.
— Я очень рад это слышать и очень благодарен вам, — сказал должник, — хотя я никогда не думал, что…
— Что у вас родится ребенок в таком месте, — отвечал доктор. — Э, сударь, что за важности! Немножко побольше простора — вот и всё, чего нам здесь не хватает. Житье здесь покойное; никто к вам не лезет; нет молотка у дверей, которым стучит кредитор так, что у человека душа уходит в пятки. Никто не приходит, не спрашивает, дома ли, не обещает дожидаться у дверей, пока его не примут. Никто не присылает сюда угрожающих писем насчет денег. Раздолье, сэр, раздолье! Я занимался практикой и дома, и за границей, и в военных походах на корабле и, поверьте, не запомню, чтобы мне приходилось когда-нибудь практиковать при таких спокойных условиях, как здесь. Народ везде неугомонный, все хлопочут, все куда-то торопятся, беспокоятся то о том, то о другом. Здесь ничего подобного, сэр! Мы все это пережили, всё это проделали, мы попали на самое дно, нам некуда больше падать, и что же мы нашли? Спокойствие. Вот настоящее слово. Спокойствие!
Высказав этот краткий символ веры, доктор, который был старожилом в тюрьме, возбужденный более обыкновенного выпивкой и необычайным для него ощущением денег в кармане, вернулся к своему другу и товарищу по охриплости, одутловатости, багровости, картам, табаку, грязи и водке.
Должник был человек совсем иного рода, чем доктор, но он уже начал подвигаться к той же точке по противоположной стороне круга. Совершенно подавленный заключением в первое время, он вскоре стал находить в нем какое-то мрачное удовольствие. Он сидел под замком, но этот замок, не выпуская его из тюрьмы, не допускал к нему многих забот. Если бы это был человек, способный встретить лицом к лицу заботы и бороться с ними, он разбил бы свои цепи или свое сердце: но, оставаясь тем, чем он был, он только бессильно скользил по гладкому спуску, не сделав ни шагу вверх.
Избавившись от запутанных дел, в которых дюжина юристов не могла найти ни начала, ни конца, ни середины, он мало-помалу пришел к убеждению, что его жалкое убежище гораздо спокойнее, чем это казалось ему раньше. Он давно уже развязал свой портплед; его старшие дети постоянно играли на дворе, и всякий в тюрьме знал малютку и до некоторой степени считал ее своей собственностью.
— Я начинаю гордиться вами, — сказал ему однажды его друг тюремщик. — Скоро вы будете старейшим из здешних обитателей. Без вас и вашей семьи Маршальси осиротеет.
Тюремщик действительно гордился им. Он отзывался о нем в самых лестных выражениях, разговаривая с новичками.
— Обратили ли вы внимание, — говорил он, — на того господина, что вышел сейчас из комнаты?
Новичок, как водится, отвечал: «Да».
— Был настоящий джентльмен, превосходнейшего воспитания. Однажды был в гостях у самого директора, пробовал новое фортепиано. Играл, ну, просто на удивленье. А насчет языков… знает все на свете. Был у нас одно время француз; по моему мнению, он понимал по-французски лучше этого француза. Был итальянец, так он и его загонял в полминуты. Вы и в других тюрьмах встретите людей почтенных, не стану спорить; но если хотите видеть настоящего знатока по тем предметам, которые я назвал, пожалуйте в Маршальси.
Когда младшему ребенку исполнилось восемь лет, жена должника, давно уже прихварывавшая от наследственного недуга, а не вследствие заключения, к которому она относилась так же, как муж, поехала в деревню навестить свою бывшую няньку и там умерла. Он две недели не выходил из своей комнаты, и один помощник адвоката, попавший в тюрьму за долги, сочинил для него сочувственный адрес, под которым подписались все заключенные. Когда он снова появился среди публики, у него прибавилось седых волос (он рано начал седеть), и тюремщик заметил, что его беспокойные руки снова стали прикасаться к дрожащим губам, как в первое время заключения. Но месяца через два он оправился, а тем временем дети по-прежнему играли на дворе, только в трауре.
С течением времени миссис Бангэм, давнишняя посредница между заключенными и внешним миром, одряхлела и стала все чаще и чаще попадаться на улице в бессознательном состоянии, причем корзина с покупками оказывалась опрокинутой, а в сдаче не хватало нескольких пенсов. Тогда его сын, заняв должность миссис Бангэм, стал исполнять поручения и сделался своим человеком в тюрьме и на улице.
Наступило время, когда и тюремщик ослабел. Грудь у него начала пухнуть, ноги трястись, его мучила одышка. Почтенный деревянный табурет его «доехал», как он выражался. Теперь он сидел в кресле с подушкой и часто в течение нескольких минут не мог отдышаться и отворить дверь. Когда эти припадки одолевали его, должник часто отворял за него дверь.
— Вы и я, — сказал тюремщик однажды зимним вечером, когда в привратницкой собралось много народа погреться у печки, — мы с вами старейшие обитатели здесь. Я поступил сюда за семь лет до вас. Меня не надолго хватит. Когда за мной в последний раз запрут двери, вы будете Отцом Маршальси.
На следующий день за тюремщиком были заперты двери этого мира. Слова его не были забыты, и с тех пор среди заключенных из поколения в поколение передавалось (поколение в Маршальси можно считать в среднем в три месяца), что старый оборванный должник с седыми волосами — Отец Маршальси.
Он гордился этим титулом. Если бы какой-нибудь мошенник вздумал оспаривать его, он был бы огорчен до слез этой попыткой отнять у него законные права. В нем замечали склонность преувеличивать число лет, проведенных им в тюрьме, так что собеседник обыкновенно вычитал несколько единиц из названной им цифры; он был тщеславен, как говорили быстро сменявшиеся поколения узников.
Все новички представлялись ему. Он очень пунктуально относился к этой церемонии. Шутники, пытавшиеся производить ее с преувеличенной торжественностью, не могли сокрушить его невозмутимое достоинство. Он принимал вновь прибывших в своей бедной комнатке (знакомство на дворе, по его мнению, имело слишком случайный характер, не соответствовавший цели представления), с какой-то смиренной благосклонностью. «Милости просим в Маршальси», — говорил он им. Да, он отец этого местечка, так назвала его снисходительная публика. «И если двадцать с лишним лет пребывания здесь оправдывают этот титул, то я пользуюсь им по праву. На первый взгляд это место может показаться непривлекательным, но здесь вы найдете приятную компанию, конечно, смешанную, — с этим ничего не поделаешь, — и очень хороший воздух».
Нередко к нему подсовывали под дверь ночью письма, в которых оказывались полкроны, крона, иногда даже полгинеи для «Отца Маршальси» с пожеланием всего хорошего от «товарища по заключению, который выходит на волю». Он принимал эти подарки как знак уважения со стороны поклонников, не делая из этого тайны. Иногда они подписывались шуточными именами, как, например: «кирпич», «кузнечный мех», «старый простофиля», «хитрец», «мопс», «человек из помойной ямы», но он находил это шутками дурного тона и всегда немножко обижался на них.
С течением времени, когда эта корреспонденция стала ослабевать, как будто со стороны корреспондентов требовалось слишком значительное усилие, на которое не все были способны в суете отъезда, он принял за правило провожать каждого выходившего должника, принадлежавшего к порядочному классу общества, до ворот и тут прощаться с ним. Этот последний, пожав руку старику, останавливался, завертывал что-то в бумажку и кричал: «Послушайте!».
Старик с удивлением оборачивался.
— Вы меня? — спрашивал он с улыбкой. Видя, что тот подходит к нему, он прибавлял отеческим тоном:
— Что-нибудь забыли? Чем могу служить?
— Я забыл оставить это, — отвечал уходивший, — для Отца Маршальси.
— Милостивый государь, — отвечал последний, — он бесконечно обязан вам! — Но до последнего времени рука старика, опустив монету в карман, оставалась в нем довольно долго, чтобы получка не слишком бросилась в глаза остальной публике.
Однажды он провожал таким образом довольно многочисленную компанию должников, случайно освобожденных вместе, и, возвращаясь назад, встретил одного обитателя бедного отделения, который был посажен неделю тому назад за какой-то ничтожный долг, расплатился в течение недели и теперь выходил на волю. Это был простой штукатур; он уходил с женой и узелком в самом веселом настроении.
— Всего хорошего, сэр, — сказал он, проходя мимо.
— И вам того же, — благосклонно отвечал Отец Маршальси.
Они отошли уже довольно далеко друг от друга, как вдруг штукатур крикнул: «Послушайте, сэр!» — и направился к старику.
— Это немного, — сказал он, сунув ему в руку кучку полупенсовиков, — но от чистого сердца!
Никогда еще Отец Маршальси не получал подарков медью. Дети получали часто, и он знал, что эти получки идут в общую кассу, что на них покупается пища, которую он ест, и питье, которое он пьет; но оборванец, запачканный известкой и предлагающий ему медяки из рук в руки, — это было ново.
— Как вы смеете? — сказал он и залился слезами.
Штукатур повернул его к стене, чтобы другие не могли видеть его лица, и в этом движении было столько деликатности, он извинялся так искренно и с таким раскаянием, что старик мог только пробормотать:
— Я знаю, что вы сделали это с хорошим намерением. Не будем больше говорить об этом.
— Бог с вами, сэр, — сказал штукатур, — я действительно сделал это с хорошим намерением. Но я надеюсь сделать для вас больше, чем другие.
— Что же вы хотите сделать? — спросил старик.
— Я навещу вас как-нибудь.
— Дайте мне эти деньги, — с жаром сказал старик, — я спрячу их и не стану тратить. Благодарю вас благодарю. Мы увидимся с вами?
— Если только я проживу неделю, увидимся!
Они пожали друг другу руки и расстались. В этот вечер, собравшись за ужином, заключенные удивлялись: что такое случилось с их отцом, почему он так долго гулял по потемневшему двору и казался таким пришибленным?