Что-то где-то наладилось
Двусмысленное положение мистера Гоуэна, — положение человека, который рассорился с одной державой, не сумел устроиться при другой и, проклиная обе, бесцельно слоняется на нейтральной почве, — такое положение не благоприятствует душевному спокойствию, и против него бессильно даже время.
Худшие итоги в обыденной жизни достаются на долю тем неудачным математикам, которые привыкли применять правила вычитания к успехам и заслугам ближних и не могут применить правила сложения к своим.
Привычка искать утешения в напускном и хвастливом разочаровании не проходит даром. Результатами ее являются ленивая беспечность и опрометчивая непоследовательность. Унижать достойное, возвышая недостойное, — одно из противоестественных удовольствий, связанных с этой привычкой, а играть с истиной, не стесняясь подтасовками и передержками, значит в любой игре проиграть наверняка.
К художественным произведениям, лишенным всякого достоинства, Гоуэн относился необыкновенно снисходительно. Он всегда готов был объявить, что у такого-то в мизинце больше таланта (если в действительности у него не было никакого), чем у такого-то во всей его личности (если этот последний обладал крупным талантом). Если ему возражали, что картина эта — просто хлам, он отвечал от имени своего искусства: «Милейший мой, а что же мы еще создаем, кроме хлама? Я — ничего другого, сознаюсь откровенно».
Чваниться своей бедностью было другим проявлением его желчного настроения, хотя, быть может, это делалось с целью дать понять, что ему по праву следовало бы быть богатым; точно так же, как, с целью заявить о своем родстве с Полипами, он публично расхваливал и поносил их. Как бы то ни было, он часто распространялся на эти две темы — и так искусно, что если бы он расхваливал свои достоинства целый месяц без передышки, то и тогда бы не мог выставить себя в более выгодном свете, чем теперь, когда отрицал за собой всякое право на внимание.
С помощью тех же небрежных отзывов о себе самом он умел дать понять везде, где ему случалось быть с женой, что он женился против воли своих высокопоставленных родителей и с большим трудом убедил их признать его жену. Он презрительно относился к их аристократической гордости, но выходило как-то так, что, при всех стараниях унизить себя, он всегда оказывался высшим существом. С первых дней медового месяца Минни Гоуэн чувствовала, что на нее смотрят как на жену человека, который снизошел до брака с нею, но чья рыцарская любовь не признавала этой разницы положений.
Господин Бландуа из Парижа сопровождал их до Венеции, но и в Венеции постоянно вертелся в обществе Гоуэнов. Когда они впервые познакомились в Женеве с этим галантным джентльменом, Гоуэн был в нерешительности — вытолкать его или обласкать — и целые сутки мучился этим вопросом, так что, в конце концов, решился было прибегнуть к пятифранковой монете и положиться на решение этого оракула: орел — вытолкать, решетка — обласкать. Но жена его выразила антипатию к очаровательному Бландуа, и население гостиницы было против него. Убедившись в этом, Гоуэн решился обласкать его.
Чем объяснить это своенравие? Великодушным порывом? Но его не было. Зачем Гоуэн, который был гораздо выше Бландуа из Парижа и мог бы разобрать по косточкам этого любезного джентльмена и понять, из какого теста он слеплен, зачем Гоуэн связался с таким человеком? Во-первых, затем, чтобы поступить наперекор жене, впервые выразившей самостоятельное желание, — поступить наперекор именно потому, что ее отец уплатил его долги, и Гоуэн рад был воспользоваться первым удобным случаем проявить свою независимость. Во-вторых, он шел против господствующего мнения, потому что, не лишенный природных способностей, он всё же оказался неудачником. Ему доставляло удовольствие объявлять, что кавалер с такими утонченными манорами, как Бландуа, должен занять выдающееся положение во всякой цивилизованной стране. Ему доставляло удовольствие изображать Бландуа образцом изящества и превозносить его за счет тех, кто кичился своими личными достоинствами. Он серьезно уверял, что поклон Бландуа — совершенство грации, что манеры Бландуа неотразимы, что непринужденное изящество Бландуа стоит сотни тысяч франков (если бы можно было продать этот дар природы). То вечное пересаливание, которое так характеризовало манеры Бландуа и так присуще подобным господам, какое бы воспитание они ни получили, служило Гоуэну карикатурой для высмеивания людей, которые делали то же, что Бландуа, только не хватая при этом через край. Оттого он и связался с ним и мало-помалу, в силу привычки, а отчасти и праздного удовольствия, которое доставляла ему болтовня Бландуа, сошелся с ним по-приятельски. А между тем он догадывался, что Бландуа добывает сродства к жизни шулерством и другими плутнями; подозревал его в трусости, будучи сам дерзок и смел; отлично знал, что Минни не любит его, и в сущности так мало дорожил им, что, подай он ей хоть малейший осязательный повод к тому, чтобы она почувствовала себя оскорбленной, не задумался бы выбросить его из самого высокого окна в самый глубокий канал Венеции.
Крошка Доррит предпочла бы отправиться к миссис Гоуэн одна; но так как Фанни, еще не оправившаяся после нападения дяди (хотя с тех пор прошла уже целая вечность: двадцать четыре часа), во что бы то ни стало хотела сопровождать ее, то они и отправились в гондоле с проводником, в полном параде. Сказать по правде, они были даже слишком парадны для квартиры Гоуэнов, которая оказалась, по словам Фанни, в ужасном захолустье и до которой пришлось пробираться по лабиринту узких каналов, «жалких канав» — по презрительному выражению той же барышни.
Дом находился на маленьком пустынном островке и производил такое впечатление, точно оторвался откуда-то, приплыл сюда и случайно остановился здесь на якоре вместе с виноградным кустом, по-видимому таким же заброшенным, как жалкие существа, валявшиеся в его тени. По соседству с ним красовались: церковь, обшарпанная и облупленная, обставленная лесами, по-видимому лет сто тому назад, так она была ветха; белье, сушившееся на солнце, куча домов, напиравших друг на друга, покосившихся набок, напоминавших куски сыра доадамовских времен, фантастически искромсанные и переполненные червями, и целый хаос окон с покосившимися решетчатыми ставнями, раскрытыми настежь, и каким-то грязным тряпьем, свисавшим наружу.
В первом этаже дома помещался банк, — поразительное открытие для каждого джентльмена, причастного к коммерции и уверенного, что некий британский город предписывает законы всему человечеству, — где двое поджарых бородатых клерков, в зеленых бархатных шапочках с золотыми кисточками, стояли за маленькой конторкой в маленькой комнатке, не заключавшей в себе никаких видимых предметов, кроме пустого несгораемого шкафа с открытой дверцей, графина с водой и обоев, разрисованных гирляндами роз, что, впрочем, не мешало означенным клеркам по первому законному требованию вытаскивать из какого-то потаенного места горы пятифранковых монет. Под банком находились три или четыре комнаты с железными решетками на окнах, смахивавшие на темницу для преступных крыс. Над банком была резиденция миссис Гоуэн.
Несмотря на стены, испещренные пятнами и походившие вследствие этого на географические карты, несмотря на полинявшую, выцветшую мебель и специфический венецианский запах стоячей воды и гниющих водорослей, квартира выглядела лучше, чем можно было ожидать. Двери отворил улыбающийся человек с наружностью раскаявшегося убийцы, который проводил барышень в комнату миссис Гоуэн, доложив этой последней, что две прекрасные дамы-англичанки желают ее видеть.
Миссис Гоуэн, сидевшая за шитьем, отложила свою работу при этом известии и довольно торопливо встала навстречу гостям. Мисс Фанни держала себя очень любезно и начала болтать всякий вздор с непринужденностью леди, давно вращающейся в светском обществе.
— Папа очень жалел, — говорила она, — что не мог навестить вас сегодня (он редко бывает свободен, у нас здесь такая бездна знакомых!), и просил меня непременно передать эту карточку мистеру Гоуэну. Чтобы покончить с этим поручением, о котором он повторял мне раз десять, позвольте теперь положить ее хоть здесь на столе.
Она так и сделала с изяществом леди, давно вращающейся в светском обществе.
— Мы были очень рады, — продолжала мисс Фанни, — узнать, что вы знакомы с Мердлями. Мы надеемся, что это даст нам возможность чаще видеться с вами.
— Мердли дружны с семьей мистера Гоуэна, — сказала миссис Гоуэн. — Я еще не имела удовольствия познакомиться с миссис Мердль; по всей вероятности, мы познакомимся в Риме.
— Да, — отвечала Фанни, учтиво стараясь скрыть свое превосходство. — Надеюсь, она вам понравится.
— Вы с нею хорошо знакомы?
— Видите ли, — сказала Фанни, пожимая своими хорошенькими плечиками, — в Лондоне всех обычно знаешь. Мы встретились недавно по пути и, по правде сказать, папа немного рассердился на нее за то, что она заняла нашу комнату. Впрочем, всё скоро выяснилось, и мы снова стали друзьями.
Хотя Крошка Доррит еще не успела обменяться с миссис Гоуэн ни единым словом, но между ними установилось полное взаимное понимание. Крошка Доррит вглядывалась в миссис Гоуэн с живым, неослабевающим интересом, волнуясь при звуках ее голоса, не упуская ничего, что окружало ее или касалось ее. Она подмечала здесь малейшую деталь быстрее, чем в каком-либо другом случае, кроме одного.
— Вы были совершенно здоровы с того вечера? — спросила она.
— Совершенно, милочка. А вы?
— О, я всегда здорова! — сказала Крошка Доррит застенчиво. — Я… да, благодарю вас.
Ей не было причины смущаться и запинаться, кроме разве той, что миссис Гоуэн дотронулась до ее руки, и глаза их встретились. Выражение тревоги в больших, кротких, задумчивых глазах поразило Крошку Доррит.
— Знаете, мой муж так восхищается вами, что я почти готова ревновать, — сказала миссис Гоуэн.
Крошка Доррит, краснея, покачала головой.
— Если бы он говорил с вами так же откровенно, как со мной, он сказал бы вам, что не знает никого, кто умел бы так быстро и спокойно, как вы, подать помощь другим незаметно для них самих.
— Он чересчур лестного мнения обо мне, — сказала Крошка Доррит.
— Не думаю, но уверена, что мне пора сообщить ему о вашем посещении. Он никогда не простит мне, если узнает, что вы и мисс Доррит ушли, не повидавшись с ним. Можно ему сказать? Вы извините беспорядок и неуютность студии живописца?
Эти вопросы были обращены к мисс Фанни, которая любезно ответила, что ей, напротив, будет очень интересно взглянуть на мастерскую. Миссис Гоуэн вышла на минуту в соседнюю комнату и тотчас вернулась.
— Войдите, пожалуйста, — сказала она. — Я знала, что Генри будет рад.
Первое, что встретили глаза Крошки Доррит, когда она вошла в комнату, был Бландуа из Парижа, в плаще и широкополой шляпе, надвинутой на глаза, стоявший в углу на возвышении в той самой позе, в какой он стоял на Большом Сен-Бернаре, когда предостерегающие руки придорожных столбов указывали на него. Она отшатнулась при виде этой фигуры, а он приятно улыбнулся ей.
— Не тревожьтесь, — сказал Гоуэн, выходя из-за мольберта, — это только Бландуа. Он служит мне моделью. Я набрасываю с него этюд. Это избавляет меня от лишнего расхода. Нам, бедным художникам, приходится соблюдать экономию.
Бландуа из Парижа снял свою широкополую шляпу и поклонился дамам, не сходя со своего возвышения.
— Тысяча извинений! — сказал он. — Но мой профессор неумолим, так что я боюсь пошевелиться.
— И не шевелитесь, — холодно сказал Гоуэн, когда сестры подошли к мольберту. — Пусть леди посмотрят на оригинал моей мазни, чтоб лучше понять, что она изображает. Вот он, изволите видеть. Браво[10], подстерегающий свою добычу, благородный аристократ, обдумывающий, как ему спасти отечество, враг рода человеческого, подстраивающий кому-нибудь пакость, посланец неба, приносящий кому-нибудь счастье, — на кого он похож, по-вашему?
— Скажите, professore mio[11], на бедного джентльмена, ожидающего случая воздать должное изяществу и красоте, — заметил Бландуа.
— Или, вернее, cattivo soggeto mio[12], — возразил Гоуэн, дотрагиваясь кистью до нарисованного лица, — на убийцу после преступления. Покажите-ка вашу белую ручку, Бландуа. Выньте ее из-под плаща. Покажите ее.
Рука Бландуа дрожала, по всей вероятности оттого, что он смеялся.
— Он боролся с другим убийцей или с жертвой, замечаете, — продолжал Гоуэн, подмалевывая шрамы на руке быстрыми, нетерпеливыми, неумелыми мазками, — вот следы борьбы. Выньте же руку, Бландуа! Corpo di San Marco[13], что с вами такое сегодня!
Бландуа из Парижа снова засмеялся, отчего рука затряслась еще сильнее; он поднял ее и схватился за усы, потом принял требуемую позу еще развязнее, чем раньше.
Всё это время он смотрел на Крошку Доррит, стоявшую около мольберта. Прикованная его странным взглядом, она тоже не могла отвести от него глаз. Вдруг она вздрогнула; Гоуэн заметил это и, думая, что она испугалась огромной собаки, которую гладила и которая заворчала в эту минуту, сказал:
— Не боитесь, он не укусит, мисс Доррит.
— Я не боюсь, — возразила она, — но взгляните на него.
В ту же минуту Гоуэн бросил кисть и обеими руками схватил собаку за ошейник.
— Бландуа! Что за глупость! Зачем вы его дразните! Клянусь небом и адом, он разорвет вас на клочки. Смирно, Лев! Тебе говорят, разбойник!
Огромный пес, налегая всей своей тяжестью на душивший его ошейник, рвался к Бландуа. Он хотел броситься в ту минуту, как Гоуэн схватил его.
— Лев! Лев! — Пес поднялся на задние лапы, вырываясь из рук хозяина. — Назад! На место, Лев! Уходите, Бландуа! Что за чёрт вселился в эту собаку!
— Я ничего ей не сделал.
— Уходите с глаз долой, мне не справиться с этим зверем! Уходите из комнаты! Клянусь честью, он растерзает вас!
Инстинкт сильнее, чем дрессировка.
Собака с бешеным лаем снова рванулась, но, как только Бландуа исчез, успокоилась и покорно подчинилась хозяину, рассвирепевшему не меньше ее самой. Он ударил ее кулаком по голове, повалил на землю и несколько раз ткнул ее каблуком в морду, так что на ней показалась кровь.
— Ступай в угол и лежи смирно, — сказал он, — а не то я застрелю тебя.
Лев послушно исполнил его приказание и улегся, облизывая кровь на морде и на груди. Его хозяин перевел дух, а затем, успокоившись, повернулся к испуганной жене и ее гостьям. Всё это происшествие длилось не более двух минут.
— Полно, полно, Минни! Ты знаешь, как он всегда смирен и послушен. Бландуа, наверно, раздразнил его, строил ему гримасы. У собак тоже бывают свои симпатии и антипатии. Бландуа не пользуется его расположением; но ты, конечно, подтвердишь, Минни, что это с ним еще никогда не случалось.
Минни была слишком расстроена этим происшествием, чтобы что-нибудь сказать. Крошка Доррит старалась успокоить ее; Фанни, которая уже раза два или три принималась плакать, ухватилась за руку Гоуэна; Лев, страшно сконфуженный своим скандальным поведением, прополз через комнату и улегся у ног госпожи.
— Ты, бешеный! — сказал Гоуэн, снова ткнув его ногою. — Я тебе задам!
Он ткнул собаку еще и еще.
— Ах, не бейте его больше, — сказала Крошка Доррит. — Не обижайте его. Посмотрите, как он ластится.
Гоуэн исполнил ее просьбу. Собака, впрочем, заслуживала ее заступничества, так как всем своим видом выражала покорность, сожаление и раскаяние.
После этого происшествия трудно было бы чувствовать себя непринужденно, даже при отсутствии мисс Фанни, которая обладала способностью стеснять всех своей болтовней. Из дальнейшего разговора Крошка Доррит вывела заключение, что мистер Гоуэн, при всей своей влюбленности, относится к жене как к хорошенькому ребенку. По-видимому, он не подозревал, какое глубокое чувство таилось под этой внешностью, так что Крошка Доррит усомнилась, есть ли хоть какая-нибудь глубина в его чувстве. Она спрашивала себя, не этим ли объясняется его несерьезное отношение к жене, и не происходит ли с людьми то же, что с кораблями, которые не могут отдать якорь в мелководье с каменистым дном, а беспомощно дрейфуют по течению.
Он проводил их до крыльца, шутливо извиняясь за свою жалкую квартиру, которой поневоле приходится довольствоваться такому бедняку, как он. Когда великие и могущественные Полипы, его родичи, — прибавил он, — которые сгорели бы со стыда, увидев эту квартиру, наймут ему лучшую, он переедет в нее, чтоб не огорчить их. У канала их приветствовал Бландуа, бледный после недавнего приключения, но веселый и засмеявшийся при воспоминании о Льве.
Оставив приятелей под виноградным кустом, с которого Гоуэн лениво обрывал листья, бросая их в воду, в то время как Бландуа покуривал папиросу, сестры отправились домой тем же способом, как и приехали. Спустя несколько минут Крошка Доррит заметила, что Фанни жеманится больше, чем, по-видимому, требуют обстоятельства, и, выглянув в окно, потом в открытую дверь, заметила гондолу, которая, очевидно, поджидала их.
Эта гондола пустилась за ними вслед, совершая самые искусные маневры: то обгоняя их и затем пропуская вперед, то двигаясь рядом, когда путь был достаточно широкий, то следуя за кормой. Так как Фанни не скрывала своих заигрываний с пассажиром этой гондолы, хотя и делала вид, что не замечает его присутствия, то Крошка Доррит решилась, наконец, спросить, кто это такой.
На это Фанни отвечала лаконически:
— Идиотик!
— Кто? — спросила Крошка Доррит.
— Милочка! — отвечала Фанни (таким тоном, по которому можно было заключить, что до протеста дяди она сказала бы: дурочка). — Как ты недогадлива, — молодой Спарклер.
Она опустила стекло со своей стороны и, опершись локтем на окно, небрежно обмахивалась богатым, черным с золотой отделкой, испанским веером. Когда провожавшая их гондола снова проскользнула вперед, причем в окне ее мелькнул чей-то глаз, Фанни кокетливо засмеялась и сказала:
— Видала ты когда-нибудь такого болвана, душечка?
— Неужели он будет провожать нас до дому? — спросила Крошка Доррит.
— Бесценная моя девочка, — отвечала Фанни, — я не знаю, что может прийти в голову идиоту в растерзанных чувствах, но считаю это весьма вероятным. Расстояние не бог знает как велико. Да ему и вся Венеция не покажется длинной, если он влюбился в меня до смерти.
— Разве он влюбился? — спросила Крошка Доррит с неподражаемой наивностью.
— Ну, душа моя, мне довольно трудно отвечать на этот вопрос, — сказала Фанни. — Кажется, да. Спроси лучше у Эдуарда. Я знаю, что он потешает всех в казино[14] и тому подобных местах своей страстью ко мне. Но лучше расспроси об этом Эдуарда.
— Удивляюсь, отчего он не является с визитом? — заметила Крошка Доррит, немного подумав.
— Эми, милочка, ты скоро перестанешь удивляться, если я получила верные сведения. Я не удивлюсь, если он явится сегодня. Кажется, это жалкое создание до сих пор не могло набраться храбрости.
— Ты выйдешь к нему?
— Радость моя, весьма возможно. Вот он опять, посмотри. Что за олух!
Бесспорно, мистер Спарклер, прильнувший к окну так крепко, что его глаз казался пузырем на стекле, представлял собой довольно жалкую фигуру.
— Зачем ты спросила меня, выйду ли я к нему, милочка? — сказала Фанни, не уступавшая самой миссис Мердль в самоуверенности и грациозной небрежности.
— Я думала… — отвечала Крошка Доррит. — Я хотела спросить, какие у тебя планы, милая Фанни?
Фанни снова засмеялась снисходительным лукавым и ласковым смехом и сказала, шутливо обнимая сестру:
— Послушай, милочка, когда мы встретились с этой женщиной в Мартиньи, как она отнеслась к этой встрече, какое решение приняла в одну минуту? Догадалась ты?
— Нет, Фанни.
— Ну, так я скажу тебе, Эми. Она сказала самой себе: я никогда не упомяну о нашей встрече при совершенно других обстоятельствах и никогда виду не покажу, что это те самые девушки. Это ее манера выходить из затруднений. Что я говорила тебе, когда мы возвращались с Харлей-стрита? Что это — самая дерзкая и фальшивая женщина на свете. Но что касается первого качества, найдутся такие, что потягаются и с нею.
Многозначительное движение испанского веера по направлению к груди Фанни весьма наглядно указало, где следует искать одну из таких женщин.
— Мало того, — продолжала Фанни, — она внушила то же самое юному Спарклеру и не пускала его ко мне, пока не вдолбила в его нелепейшую головенку (не называть же ее головой), что он должен делать вид, будто впервые познакомился с нами в Мартиньи.
— Зачем? — спросила Крошка Доррит.
— Зачем? Господи, душа моя, — (опять тоном, говорившим: нелепое создание), — как ты можешь спрашивать? Неужели ты не понимаешь, что теперь я могу считаться довольно завидной партией для этого дурачка, и неужели ты не понимаешь, что она старается свалить ответственность со своих плеч (очень красивых, надо сознаться, — прибавила мисс Фанни, бросив взгляд на свои собственные плечи) — и, делая вид, что щадит наши чувства, представить дело так, как будто мы избегаем ее.
— Но ведь мы всегда можем восстановить истину.
— Да, но, с вашего позволения, мы этого не сделаем, — возразила Фанни. — Heт, я не намерена делать это, Эми. Она начала кривляться, пусть же кривляется, пока не надоест.
В своем торжествующем настроении мисс Фанни, продолжая обмахиваться испанским веером, обняла другой рукой талию сестры, стиснув ее так крепко, словно это была миссис Мердль, которую она хотела задушить.
— Нет, — повторила она, — я отплачу ей той же монетой. Она начала, а я буду продолжать, и с помощью фортуны я буду оттягивать окончательное знакомство с ней, пока не подарю ее горничной на ее глазах платье от моей порнихи, вдесятеро лучше и дороже того, что она мне подарила. — Крошка Доррит молчала, зная, что ее мнение не будет принято, раз дело идет о семейной чести, и не желая потерять расположение сестры, так неожиданно вернувшей ей свои милости. Она не могла согласиться с Фанни, но молчала. Фанни очень хорошо знала, о чем она думает, — так хорошо, что даже спросила об этом. Крошка Доррит ответила:
— Ты намерена поощрять мистера Спарклера, Фанни?
— Поощрять его, милочка? — сказала та с презрительной улыбкой. — Это зависит от того, что ты называешь «поощрять». Нет, я не намерена поощрять его, но я сделаю из него своего раба.
Крошка Доррит серьезно и с недоумением взглянула на сестру, которая, однако, ничуть не смутилась. Она свернула свой черный с золотым веер и слегка хлопнула по носу сестру с видом гордой красавицы и умницы, шутливо наставляющей уму-разуму простодушную подругу.
— Он будет у меня на побегушках, милочка, я возьму его в руки, и если не возьму в руки его мать, то это будет не моя вина.
— Подумала ли ты, — пожалуйста, не обижайся, милая Фанни, я так рада, что мы опять подружились, — подумала ли ты, чем это кончится?
— Не могу сказать, чтобы я серьезно думала об этом, — отвечала Фанни с величественным равнодушием, — всему свое время. Так вот какие у меня намерения. Пока я объясняла их, мы успели доехать до дому. А! и Спарклер у подъезда, спрашивает, дома ли. Чистая случайность, разумеется.
В самом деле, влюбленный пастушок стоял в своей гондоле с визитной карточкой в руке, делая вид, что осведомляется у лакея, дома ли господа. Злая судьба захотела представить его барышням в таком положении, которое в древние времена вряд ли было бы сочтено благоприятным предзнаменованием для его надежд. Гондольеры молодых леди, раздосадованные его погоней, так ловко направили свою лодку на его гондолу, что мистер Спарклер опрокинулся, подобно большой кегле, и показал предмету своих воздыханий подошвы, в то время как благороднейшие части его корпуса барахтались в лодке на руках у гондольера.
Однако, когда мисс Фанни с величайшим участием поинтересовалась, не ушибся ли джентльмен, мистер Спарклер оправился гораздо быстрее, чем можно было ожидать, и отвечал, краснея:
— Нисколько.
Мисс Фанни совершенно забыла его физиономию и прошла было мимо, слегка кивнув головой, когда он назвал свою фамилию. И тут она не могла его вспомнить, пока он не объяснил, что имел честь видеть ее в Мартиньи. Тогда она вспомнила и осведомилась, как здоровье его матушки.
— Благодарю вас, — пробормотал мистер Спарклер, — она необычайно здорова… то есть ничего, живет кое-как.
— Она в Венеции? — спросила мисс Фанни.
— В Риме, — отвечал мистер Спарклер. — Я здесь сам по себе, сам по себе. Я приехал сам по себе с визитом к мистеру Эдуарду Дорриту, то есть и к мистеру Дорриту, то есть ко всему семейству.
Грациозно повернувшись к слугам, мисс Фанни спросила, дома ли ее отец и брат. Так как оказалось, что оба были дома, то мистер Спарклер рискнул смиренно предложить ей руку. Она приняла ее, и мистер Спарклер, жестоко ошибавшийся, если еще продолжал думать (в чем нет причины сомневаться), что она «без всяких этаких выдумок», повел ее наверх.
Когда они вошли в разрушавшуюся приемную с полинялыми обоями цвета грязной морской воды, до того истлевшими и выцветшими, что они казались сродни водорослям, которые плавали под окнами или взбирались на стены, точно оплакивая своих заточенных родичей, мисс Фанни отправила слугу за отцом и братом. В ожидании их появления она грациозно раскинулась на софе и совсем доконала мистера Спарклера, начав разговор о Данте[15], о котором этому джентльмену известно было лишь то, что он отличался эксцентричностью, украшал голову листьями и сидел — неизвестно зачем — на кресле перед собором во Флоренции.
Мистер Доррит приветствовал гостя с величайшей любезностью и с самыми аристократическими манерами. Он осведомился с особенным участием о здоровье миссис Мердль. Мистер Спарклер сообщил, или, вернее сказать, выдавил из себя по кусочкам, что миссис Мердль надоело их имение, надоел дом в Брайтоне, а оставаться в Лондоне, когда там нет ни души, сами понимаете, скучно, гостить же у знакомых ей в этом году не хотелось, и вот она надумала съездить в Рим, где такая, как она, женщина, невероятно пышной наружности и без всяких этаких выдумок, не может не быть желанным гостем. Что касается мистера Мердля, то он так необходим в Сити и в разных этаких местах, и такое невероятное явление в банковых и торговых и прочих подобных делах, что, по мнению мистера Спарклера, финансовая система страны вряд ли могла бы обойтись без него, хотя мистер Спарклер должен сознаться, что дела совсем доконали его и что небольшой отдых и перемена климата и обстановки были бы ему очень полезны. Что касается самого мистера Спарклера, то он отправляется по своим личным делам туда же, куда едет семейство Доррит.
Этот блестящий разговор потребовал немало времени, но был приведен к благополучному концу. После этого мистер Доррит выразил надежду, что мистер Спарклер не откажется как-нибудь на днях отобедать с ними. Мистер Спарклер с такой готовностью принял это предложение, что мистер Доррит спросил, что он делает сегодня, например. Так как сегодня он ничего не делал (его обычное занятие, к которому он обнаруживал большие способности), то и согласился явиться к обеду, а затем сопровождать дам в Оперу.
С наступлением обеденного времени мистер Спарклер явился из вод морских, подобно сыну Венеры[16], подражающему своей матери, и, поднявшись по лестнице, предстал перед хозяевами в полном блеске. Утром мисс Фанни была очаровательна, а теперь втрое очаровательнее: ее туалет отличался изяществом, цвета были подобраны как нельзя более к лицу, а небрежная грация ее манер увеличила вдвое тяжесть оков мистера Спарклера.
— Если не ошибаюсь, мистер Спарклер, — заметил хозяин во время обеда, — вы знакомы… кха… с мистером Гоуэном, мистером Генри Гоуэном?
— О да, сэр, — отвечал мистер Спарклер. — Его мать и моя мать очень дружны, честное слово.
— Жалею, что не подумал об этом, Эми, — сказал мистер Доррит величаво-покровительственным тоном, который сделал бы честь самому лорду Децимусу, — я попросил бы тебя написать к ним записку, пригласить их обедать сегодня. Кто-нибудь из нашей прислуги мог бы… кха… привезти и отвезти их. Мы могли бы отправить за ними… кха… одну из наших гондол. Жаль, что я забыл об этом. Пожалуйста, напомни мне завтра.
Крошка Доррит не знала, как отнесется мистер Гоуэн к их покровительству, но обещала напомнить.
— Скажите, пожалуйста, рисует ли мистер Генри Гоуэн… кха… портреты? — спросил мистер Доррит.
Мистер Спарклер полагал, что он рисует все, что угодно, если только найдется заказчик.
— Разве у него нет склонности к какому-нибудь особому роду искусства?
Мистер Спарклер, окрыленный любовью, остроумно заметил, что каждый род искусства требует особой обуви, например охота — охотничьих сапог, танцы — бальных башмаков, а мистер Генри Гоуэн, сколько ему известно, не носит особенной обуви.
— Вы тоже не хотите избрать себе специальность?
Это слово было чересчур длинно для мистера Спарклера, и так как весь его порох был растрачен в предыдущем замечании, то он ответил только:
— Нет, благодарствуйте, я ее не ем.
— Видите ли, — продолжал мистер Доррит, — мне было бы очень приятно доставить джентльмену с такими связями какое-нибудь… кха… вещественное доказательство моего желания способствовать его карьере и развитию… хм… зародышей его гения. Я хотел пригласить мистера Гоуэна написать мой портрет. Если обе стороны останутся… кха… довольны результатом, я приглашу его попробовать свои силы, написав портреты и остальных членов моей семьи.
Мистеру Спарклеру пришла в голову необычайно смелая и оригинальная мысль: сказать, что перед некоторыми (некоторыми — с особенным ударением) членами семьи мистера Доррита искусство остановится в бессилии. Но у него не хватало слов, чтобы выразить эту мысль, которая так и канула в вечность.
Это было тем более достойно сожаления, что мисс Фанни с восторгом ухватилась за мысль о портрете и просила отца действовать, не откладывая. Она догадывалась, по ее словам, что мистер Гоуэн потерял шансы на блестящую карьеру, женившись на своей хорошенькой жене, и любовь в коттедже, рисующая портреты ради хлеба насущного, казалась ей ужасно интересной. Ввиду этого она просила папу заказать портреты во всяком случае, как бы он ни нарисовал; впрочем, она и Эми могут подтвердить, что он хорошо рисует, так как видели сегодня портрет его работы, поразительно схожий с оригиналом, который присутствовал тут же. Эти слова окончательно сбили с толку мистера Спарклера (быть может, для того они и были высказаны), так как, с одной стороны, они свидетельствовали о способности мисс Фанни оценить нежную страсть, с другой же — указывали на такое ангельское неведение о его поклонении, что у него глаза чуть не выскочили на лоб от ревности к неизвестному сопернику.
Спустившись в гондолу после обеда и выйдя на берег у подъезда Оперы в сопровождении одного из гондольеров, шествовавшего впереди наподобие тритона[17] с большим парусиновым фонарем, они вошли в ложу, и для мистера Спарклера начался вечер, полный адской муки. В театре было темно, а в ложе светло; многие из знакомых заходили в ложу во время представления, и Фанни беседовала с ними так любезно, принимала такие очаровательные позы, так дружески спорила о том, кто сидит в отдаленных ложах, что злополучный Спарклер возненавидел всё человечество. Впрочем, к концу представления выпали и на его долю отрадные минуты. Во-первых, она дала ему подержать свой веер, пока надевала мантилью; во-вторых, доставила несказанное счастье вести ее под руку с лестницы. Эти крохи поощрения послужили поддержкой его угасавшим надеждам, — так, по крайней мере, казалось мистеру Спарклеру; возможно, что и мисс Доррит была того же мнения.
Тритон с фонарем дожидался у дверей ложи, так же как другие тритоны с фонарями — у других лож. Дорритовский тритон опустил фонарь, освещая ступеньки лестницы, и к прежним оковам мистера Спарклера прибавились новые, пока он следил за ее блистающими ножками, мелькавшими около его ног. В числе посетителей театра оказался Бландуа из Парижа. Он шел рядом с Фанни. Крошка Доррит шла впереди с братом и миссис Дженераль (мистер Доррит остался дома); но у гондолы они сошлись вместе. Она снова вздрогнула, увидев Бландуа, помогавшего Фанни войти в гондолу.
— Гоуэн понес утрату, — сказал он, — сегодня после визита, которым осчастливили его прекрасные леди.
— Утрату? — повторила Фанни, прощаясь с злополучным Спарклером и усаживаясь в гондолу.
— Утрату, — подтвердил Бландуа. — Его собака, Лев…
В эту минуту рука Крошки Доррит была в его руке.
— Околела, — заключил Бландуа.
— Околела? — повторила Крошка Доррит. — Этот славный пес?
— Именно, дорогие леди, — подтвердил Бландуа, улыбаясь и пожимая плечами. — Кто-то отравил этого пса. Он мертв, как венецианские дожи.