ШАКАЛ

То были времена сильного пьянства, и многие мужчины пили непомерно. С тех пор нравы наши до такой степени улучшились, что если в точности определить, сколько именно вина и пунша поглощал в течение вечера один человек того времени, нимало не теряя репутации вполне порядочного и приличного джентльмена, это может показаться смешным преувеличением в наши дни. Ученые-законоведы той эпохи, конечно, не отставали от других профессий в своих вакхических стремлениях; также и мистер Страйвер не отставал от своих сотоварищей: с равным успехом он пробивал себе путь к широкой известности, к выгодной практике и предавался обильным возлияниям.

Становясь любимым детищем суда присяжных при Олд-Бейли, а также надежной опорой окружных сессий, мистер Страйвер осторожно устранял со своего пути те первые ступени общественной лестницы, по которой он постепенно поднимался. Зато теперь и суд присяжных, и окружные сессии призывали своего любимца с распростертыми объятиями; он старался как можно чаще попадаться на глаза лорду главному судье, и цветущий лик мистера Страйвера всякий день можно было встретить в палате Королевской Скамьи {Суд Королевской Скамьи -- Верховный суд в Англии. Первоначально судебное разбирательство производилось под председательством короля.}, где он, подобно крупному подсолнечнику, ежедневно расцветал из кущи судейских париков, повертывая свою физиономию только к солнцу.

В суде и прежде было замечено, что мистер Страйвер был человек развязный, ничем не стеснявшийся, смелый и бойкий на язык, но что у него не было способности схватывать на лету сущность свидетельских показаний и выделять из целой кучи хлама то, что было действительно ценно и пригодно в данном случае; а между тем это талант наиболее важный и необходимый для каждого адвоката. Но с некоторого времени мистер Страйвер сделал замечательные успехи по этой части. Чем больше поручали ему дел, тем сильнее развивалась у него, по-видимому, способность в короткое время добираться до самой сути; и, как бы поздно ни засиживались они по вечерам с Сидни Картоном, выпивая одну бутылку за другой, наутро мистер Страйвер знал все пункты дела как свои пять пальцев.

Сидни Картон, величайший шалопай и бездельник, был важнейшим сподвижником Страйвера. В том количестве спиртных напитков, что они вдвоем поглощали, считая с январской сессии и до Михайлова дня {Михайлов день -- начало осенней сессии.}, можно было утопить любой королевский корабль. Где бы ни был Страйвер и какое бы дело ни взялся он защищать, Сидни Картон был непременно тут: засунув руки в карманы, он сидел в зале суда и смотрел в потолок. Они всегда вместе объезжали округ и даже во время сессий продолжали все так же кутить по ночам; говорили, что Картон иногда среди бела дня украдкой и неверными шагами пробирался к своей квартире наподобие беспутного кота. Наконец люди, заинтересованные в таких вопросах, порешили между собой, что хотя Сидни Картон никогда не будет львом в своей профессии, но зато из него образовался превосходнейший шакал, и в этом скромном звании он оказывал Страйверу неисчислимые услуги и содействие.

-- Десять часов, сэр, -- доложил трактирный слуга, которому он поручил разбудить себя. -- Десять часов, сэр!

-- Что случилось?

-- Десять часов било, сэр.

-- Это что же значит? Десять часов вечера, что ли?

-- Точно так, сэр. Вы изволили приказать мне разбудить себя.

-- О-о! Да, помню. Хорошо, хорошо.

Он попробовал еще несколько раз приловчиться и вздремнуть, но слуга каждый раз препятствовал этому, начиная возиться кочергой в камине; наконец он не отрываясь погремел кочергой минут пять сряду, так что Картон проснулся окончательно, встал, надел шляпу и вышел на улицу. Повернув в Темпл, он два раза прошелся по мостовой мимо Королевского суда и Судебного архива и, достаточно освежившись, вошел в квартиру Страйвера.

Клерк Страйвера никогда не присутствовал на этих юридических совещаниях и был уже отпущен домой. Страйвер сам отпер дверь. Он был в туфлях, в халате и с голой шеей ради большего удобства. Его глаза, с постоянно воспаленными веками, отличались тем несколько диким, напряженным выражением, которое замечается у всех кутил этого сорта, начиная с портрета Джеффриса {Джорж Джеффрис (1648--1689) -- знаменитый английский судья, а впоследствии государственный канцлер.} и кончая всеми портретами пьяниц, как бы художники ни старались смягчить эту неизбежную в них черту.

-- Маленько запоздали, мистер Мемори {Мемори -- память (англ.). }, -- сказал Страйвер.

-- Как всегда; если опоздал, то никак не больше как на четверть часа.

Они прошли в комнату мрачного вида, с книжными полками по стенам и с ворохами бумаг повсюду; в камине пылал огонь, над очагом висел на крючке кипящий котел, а из-за кучи бумаг возвышался стол, на котором находился обильный запас вина, водки, рому, а также сахар и лимоны.

-- Вы пропустили все-таки бутылочку... оно и видно, Сидни.

-- Даже две, кажется. Я обедал с сегодняшним нашим клиентом, то есть смотрел, как он обедал... Но это все едино.

-- А ведь ловко вы подпустили этот пункт насчет отождествления личности. Как это вам пришло в голову? Когда вы надумались?

-- Сначала просто думал, что он довольно красивый малый, а потом подумал, что вот каким бы я мог быть, если бы не горькая моя судьба.

Мистер Страйвер рассмеялся так, что всколыхнулось его преждевременное брюшко.

-- Туда же, с горькой судьбой!.. Принимайтесь-ка за работу, Сидни, принимайтесь за работу!

Шакал довольно угрюмо расстегнулся, прошел в соседнюю комнату и принес оттуда кувшин с холодной водой, таз и пару полотенец. Намочив полотенце в воде, он слегка выжал его, обмотал им голову, что вышло очень безобразно, присел к столу и сказал:

-- Я готов.

-- На нынешний вечер не больно много нам стряпни, Мемори, -- сказал мистер Страйвер, весело перебирая лежавшие перед ним бумаги.

-- А сколько всего?

-- Только и есть два дела.

-- Дайте мне сперва то, что похуже.

-- Вот вам, берите. Ну, Сидни, валяйте!

И лев, повалившись на спину, растянулся на диване по одну сторону питейного стола, между тем как шакал расположился по другую его сторону на другом конце, заваленном бумагами; впрочем, бутылки и стаканы были у него под рукой. Оба юриста прибегали к этому развлечению с одинаковым усердием, но на разный манер: лев большей частью лежал, засунув руки за пояс, глядя на огонь или прочитывая какой-нибудь документ более легкого содержания; шакал же сидел, нахмурив брови с сосредоточенным видом, и так углублялся в занятия, что, не отрывая глаз от бумаг, протягивал руку за стаканом и часто по целой минуте, и даже дольше, ощупью искал его по столу. Раза два или три запутанное дело становилось так сбивчиво, что шакал был вынужден вставать из-за стола и сызнова намачивать полотенце холодной водой. Возвращался он из этих походов с такими диковинными сооружениями из мокрого тряпья на своей голове, что описать невозможно; и эти уборы были тем уморительнее, что он сам оставался напряженно-серьезным.

Наконец шакал состряпал для льва сытную трапезу и преподал ее в готовом виде. Лев принял пищу осторожно, смаковал ее внимательно, выбрал, что было ему особенно по вкусу, высказал несколько замечаний по этому поводу, а шакал во всем ему помогал. Покончив с этим блюдом, лев снова засунул руки за пояс, улегся на диван и предался размышлениям. Тогда шакал подкрепил свои силы стаканом вина, сызнова обмотал голову мокрыми полотенцами и принялся за изготовление второго блюда. Провозившись с ним, сколько было нужно, он по-прежнему подал его льву, и они так же сообща обсудили его со всех сторон; вся эта работа кончилась не прежде, чем на городских колокольнях прозвонило три часа утра.

-- Ну, теперь дело в шляпе, Сидни. Налейте-ка мне стакан пунша, -- сказал Страйвер.

Шакал снял с головы полотенца, от которых пошел пар, потянулся, зевнул, повел плечами и повиновался.

-- Отлично вы сегодня ставили вопросы свидетелям, Сидни; чрезвычайно разумно было подстроено: каждое слово попадало в цель.

-- Я всегда разумно ставлю вопросы, вы не находите?

-- Нет, с этим я не спорю. Только отчего вы не в духе? Выпейте пуншу, авось он смягчит ваше настроение.

Шакал пробурчал какое-то извинение и выпил.

-- Все тот же прежний Сидни Картон, как был в шрусберийской школе {Шрусберийская школа -- одна из лучших английских школ; находится в г. Шрусбери.}, так и остался, -- сказал мистер Страйвер, покачивая головой и разглядывая своего собеседника дней настоящих и минувших. -- Что ни час, то новое настроение: сейчас был весел, а через минуту заскучал; только что шутил -- и вдруг затуманился!

-- Ах да, -- молвил Картон со вздохом, -- все тот же Сидни, и все та же моя горькая судьба. Ведь даже и тогда, в школе, я часто писал сочинения для товарищей, а своих почти никогда не писал.

-- Это почему же?

-- Бог ведает. Должно быть, таков уж я от природы.

Он сидел заложив руки в карманы, вытянув ноги и глядя на огонь.

-- Картон... -- сказал его приятель, усаживаясь против него в самой решительной и задорной позе, как будто каминный очаг был тем самым горнилом, где вырабатываются похвальные усилия, а долг дружбы повелевал ему схватить прежнего Сидни Картона и ввергнуть его насильно в это горнило, -- Картон, вам всегда недоставало силы характера и теперь недостает. У вас нет ни энергии, ни твердо намеченной цели. Посмотрите на меня!..

-- Ох, увольте, пожалуйста! -- молвил Сидни, рассмеявшись немного спокойнее и веселее. -- Уж не вам бы разводить нравоучения.

-- А как же я добился того, чего достиг? -- сказал Страйвер. -- Как я поступаю и что делаю?

-- Да вот, во-первых, платите мне за то, чтобы я работал за вас... Да, впрочем, напрасно вы трудитесь взывать ко мне или к Небесам по этому поводу. Вы поступаете, как вам желательно, вот и все. Вы всегда были в первом ряду, а я всегда позади.

-- Но мне нужно же было пробиться в первый-то ряд; ведь я не от рождения там очутился.

-- Не знаю, я при вашем рождении не присутствовал, но коли на то пошло, то, по-моему, вы и родились в первом ряду, -- сказал Картон, рассмеявшись, после чего оба принялись хохотать.

-- И до Шрусбери, и в Шрусбери, и после Шрусбери, -- продолжал Картон, -- вы шли в своем ряду, а я в своем. Даже в ту пору, как мы с вами были студентами в Латинском квартале, упражнялись во французском языке, изучали французские законы и некоторые другие стороны французской жизни, от которых особенного толку для нас не вышло, даже и тогда вы из этого всегда что-нибудь извлекали для себя, а я -- ничего.

-- А кто был виноват в этом?

-- Ей-богу, мне что-то кажется, что виноваты были вы. Вы вечно куда-то стремились, продирались, суетились и столько хлопотали, что я уставал смотреть на вас и мне ничего больше не оставалось, как отдыхать и сидеть смирно. Однако ужасно скверная вещь -- поминать свое прошлое, когда начинает светать. На прощание дайте, пожалуйста, другое направление моим мыслям.

-- Ну ладно! Предлагаю тост... Выпьем за здоровье хорошенькой свидетельницы, -- сказал Страйвер, подняв стакан. -- Надеюсь, ваши мысли приняли приятное направление?

По-видимому, нет, потому что он снова принял угрюмый вид.

-- Хорошенькая свидетельница!.. -- пробормотал он, глядя в свой стакан. -- Будет с меня свидетелей... надоели уж за целые сутки... Кто же такая ваша хорошенькая свидетельница?

-- А дочка-то живописного доктора, мисс Манетт.

-- Разве она хорошенькая?

-- А то как же!

-- Нет.

-- Да что вы, опомнитесь! Весь суд на нее залюбовался!

-- Очень мне нужно его любование! С каких это пор суд присяжных берется судить о красоте? Просто кукла с желтыми волосами, и больше ничего.

-- А знаете ли, Сидни, -- сказал мистер Страйвер, пытливо глядя на него и медленно проводя рукой по своему красному лицу, -- знаете ли, мне в то время показалось, что вы восчувствовали симпатию к желтоволосой кукле и даже очень скоро подметили, что с ней приключилось.

-- Скоро подметил? Еще бы не подметить! Если девочка -- все равно, кукла она или не кукла, -- падает в обморок перед самым моим носом, это поневоле увидишь, даже и без подзорной трубки. Выпить за ее здоровье я могу, но с тем, что она красавица, я не согласен. И не хочу больше пить, просто пойду спать.

Когда хозяин взял свечу и проводил его на лестницу, холодный дневной свет уже пробивался сквозь тусклые окна. Картон вышел на улицу. Воздух был холоден и печален, небо серо и пасмурно, река чернела сквозь туман, и все казалось пустынно и безжизненно. Утренний ветер крутил уличную пыль, как будто где-то далеко, в настоящей пустыне, поднялся песчаный вихрь и, достигнув Лондона, начинает заметать его.

Чувствуя в себе понапрасну растраченные силы, а вокруг себя видя одну лишь голую пустыню, этот человек остановился на минуту среди безмолвной площадки и умственным взором увидел впереди мираж -- благородного честолюбия, самоотвержения, настойчивости... В этом видении мелькнул перед ним какой-то изумительный город с воздушными галереями, с которых на него глядели образы любви и красоты, роскошные сады, где созревали плоды жизни и сверкали на солнце светлые воды счастливых надежд... Через минуту видение исчезло.

Подойдя к группе домов, образовавших между собой нечто вроде колодца, он полез в самый верхний этаж, не раздеваясь бросился на свою измятую постель, и вскоре подушка его оросилась бесплодными слезами.

Грустно, печально вставало солнце; из всех картин, освещенных им, самое печальное зрелище представлял этот даровитый человек, способный и на хорошие дела, и на добрые чувства, но неспособный управлять ими как следует, не способный ни устроить свою жизнь, ни устроить свое собственное счастье, -- и он живо чувствовал свое унижение, но не оказывал ему никакого противодействия и знал, что порок погубит его неминуемо.