ГОСПОДИН МАРКИЗ В ГОРОДЕ
Светлейший герцог, один из самых важных и влиятельных придворных сановников, назначил у себя прием два раза в месяц, в собственном своем огромном дворце. Сам герцог изволил пребывать во внутренних покоях, на которые многочисленные почитатели, толпившиеся в анфиладе парадных зал, взирали как на некое святилище. Его светлость собирался пить утренний шоколад. Он имел способность многое глотать совершенно свободно (злые языки утверждали даже, что он скоро проглотит всю Францию), но утренний шоколад не иначе мог найти доступ в глотку его светлости как с помощью четырех дюжин молодцов помимо повара.
Да, для того чтобы шоколад имел счастье проникнуть в уста светлейшего герцога, нужно было содействие четырех человек, из которых главный носил не иначе как двое золотых часов в карманах в подражание скромному и благородному обычаю, введенному в моду самим светлейшим герцогом. Один лакей нес в святилище кувшин с шоколадом; другой все время размешивал и вспенивал этот шоколад особым инструментом: третий подавал любимую салфетку монсеньора; четвертый (тот, что с двумя золотыми часами) наливал шоколад в чашку. Герцог никак не мог обойтись без этих четырех должностных лиц при питье шоколада, чтобы не уронить своего достоинства перед небожителями, вероятно, с умилением взиравшими на него с небес; если бы ему пришлось пить шоколад с помощью только трех человек прислуги, он бы считал свой фамильный герб опозоренным, а если бы при нем осталось лишь два лакея, он бы не мог этого пережить.
Накануне вечером герцог присутствовал на маленьком ужине, где было также театральное представление, состоявшее наполовину из восхитительной комедии, наполовину из прекрасной оперы. Герцог почти все свои вечера проводил на таких маленьких ужинах, и всегда в наилучшем обществе. Он был до того тонко воспитан и так восприимчив, что, когда занимался скучными вопросами государственного управления или государственными тайнами, он гораздо более внимания уделял опере и комедии, нежели нуждам всей Франции. По всей вероятности, это было чрезвычайно лестно для Франции, как было бы лестно и для всякой другой страны в подобных обстоятельствах, чему примером могла служить Англия в былые -- увы! невозвратные -- дни развеселого Стюарта {Стюарт -- король Англии Карл II, который продавал интересы своей родины французскому правительству.}, который продал ее.
Насчет общего хода государственных дел герцог держался того поистине благородного воззрения, что пускай все идет своим порядком; в частности же, он был того, не менее благородного, мнения, что все должны плясать под его дудку, подчиняться его власти и набивать его карманы. О своих удовольствиях вообще и в частности герцог благородно полагал, что мир на то и создан, чтобы доставлять ему удовольствия. Его девизом был библейский текст с одной маленькой поправкой, а именно: "Земля и все ее сокровища принадлежат Мне, -- сказал владыка".
Однако постепенно оказалось, что как в частные, так и в общественные дела его светлости вкрались некоторые вульгарные непорядки, и для устранения оных герцог поневоле должен был породниться с откупщиком. Это было необходимо по двум причинам: во-первых, касательно общественных финансов -- герцог ни с какой стороны не мог подступиться к ним, и, следовательно, надо было иметь под рукой такого человека, для которого общественные карманы были бы доступны; во-вторых; в частности, герцог знал, что откупщики бывают очень богаты, а сам он, благодаря пышности и роскошеству своих предков, становился беден. На этом основании герцог распорядился взять из монастыря свою сестру, покуда ее не успели еще облечь в монашеский костюм (самое дешевое одеяние для девицы знатного происхождения); и выдал ее замуж за очень богатого откупщика совсем незнатного рода.
Этот самый откупщик, имея в руке присвоенный его званию жезл, увенчанный золотым шариком, находился теперь в числе избранной компании лиц, ожидавших в парадных залах выхода его светлости, и вся присутствующая публика очень низко кланялась откупщику, за исключением только тех существ высшей породы, которые от рождения принадлежали к светлейшей фамилии герцога: эти существа -- в том числе и его собственная жена -- смотрели на него свысока и обращались с ним очень презрительно.
Откупщик жил великолепно; держал тридцать лошадей на своей конюшне, двадцать четыре лакея сидели у него в передней, шесть горничных состояли в услужении у его супруги. Но так как его ремесло в том и состояло, чтобы грабить и обирать всюду где можно, этот откупщик, независимо от вопроса о том, насколько его брачные отношения были полезны для общественной нравственности, был по крайней мере самым реальным лицом из всех лиц, ожидавших сегодня в парадных залах выхода его светлости.
Красивое зрелище представляли эти залы, убранные и разукрашенные всем, что мог придумать наиболее богатого и изящного утонченный вкус того времени; но было в них что-то ненадежное, непрочное, хрупкое. Если посмотреть на него с точки зрения тех пугал в лохмотьях и ночных колпаках, которые ютились на другом конце города и даже совсем недалеко отсюда, так что сторожевые башни собора Парижской Богоматери, стоявшие на полдороге от одних к другим, могли с одинаковым удобством созерцать их единовременно, -- прочность всей этой роскоши казалась еще более сомнительной, только в доме герцога никому не было до этого ровно никакого дела. Тут были военные чины, не имевшие никаких сведений по части воинского искусства; гражданские чины, не имевшие понятия о гражданских делах; морские чины, в глаза не видевшие ни одного корабля; духовные лица с самыми светскими наклонностями, с полным отсутствием совести, с медными лбами и чувственными глазами, распутные на словах и еще более распутные на деле. Все они и каждый из них были совершенно непригодны для того дела, к которому были приставлены, все лгали и притворялись, будто на что-то годятся, но все более или менее принадлежали к тому кругу, где вращался светлейший герцог, а потому им раздавали все общественные должности, сопряженные с какими-либо доходами и привилегиями. Таких лиц можно было насчитать многие десятки среди упомянутого общества. Немало тут было и таких, которые ничем не были связаны ни с герцогом, ни с государством, ни с каким путным делом в мире, -- люди, которые всю свою жизнь шли окольными путями к самым скверным целям. Были тут доктора, составившие себе крупное состояние изобретением легких и верных лекарств от небывалых болезней; они вертелись среди придворной знати и с улыбкой старались почаще попадаться на глаза своим важным пациентам. Были тут господа, изобретавшие всевозможные средства для врачевания маленьких невзгод, от которых страдало государство: одно только средство никогда не приходило им в голову, а именно серьезно приняться за дело и вырвать с корнем хотя бы одно из общественных зол. И они тоже расхаживали по этим залам, излагая свои вздорные проекты каждому, кто только расположен был выслушивать их. Тут же были неверующие философы, пытавшиеся перестроить мир словами и воздвигавшие вавилонские башни из карточных домиков с намерением долезть до неба; они беседовали, с неверующими химиками, которые только о том и думали, чтобы превращать в чистое золото всякие другие металлы. Тут были изящнейшие джентльмены самого тонкого воспитания, которое в те замечательные времена (как и поныне) состояло в том, чтобы пропитать человека глубочайшим равнодушием ко всем естественным человеческим интересам. И эти отборные экземпляры человечества находились в залах его светлости, являя собой образцы изящной расслабленности. Каждый из них имел в высшем кругу парижской знати собственный отель, где проживало его собственное семейство; но среди ангелов этой высокой сферы едва ли нашлась бы хоть одна жена, которую по общему виду и манерам можно было признать за чью-нибудь мать. В числе приспешников, ожидавших выхода его светлости, немало было шпионов; они составляли, в сущности, добрую половину всей компании, однако и им не удалось бы отыскать в тогдашнем семейном доме ни одной матери. И в самом деле, произвести на свет какого-нибудь несносного пискуна еще не значит быть матерью, и вообще в модных кругах того времени это был вовсе не модный титул. Несносные пискуны отдавались на попечение крестьянских баб, которые их выкармливали и воспитывали, а в обществе нередко встречались шестидесятилетние бабушки, которые все еще кокетничали, наряжались, как двадцатилетние, и разъезжали по маленьким ужинам.
Все человеческие существа, толпившиеся в залах герцога, заразились этим общим характером пустоты и ненужности. В первом зале, у самого выхода из дворца, держались человек шесть совсем особого пошиба. Им с некоторого времени начинало казаться, что дела вообще пошли скверно. И вот чтобы поправить их, трое из них не нашли ничего лучшего, как присоединиться к секте "конвульсионистов", и в этот самый час раздумывали про себя, не повалиться ли на пол и, беснуясь и рыча с пеной у рта, не довести ли себя до каталептического состояния в надежде, что герцог примет такое проявление с их стороны за пророческий перст и поручит им руководство судьбами отечества. Помимо этих дервишей тут было еще трое, принадлежавших к другой секте и придумавших бороться против всех зол посредством высокопарной чепухи о "Центре Истины". Они утверждали, что человек отбился от Центра Истины (что было несомненно), но еще не вышел из ее окружности, и все дело в том, чтобы снова гнать его и подталкивать к центру, для чего необходимо поститься и вызывать духов. Легко себе представить, что эти господа только и делали, что вызывали духов и беседовали с ними; из такого занятия они извлекали для себя много удовольствия, но еще не видали от того ни малейшего толка.
Одно было утешительно: все присутствовавшие в герцогском отеле были одеты на заглядение! Если бы можно было наперед знать, что в день Страшного суда всем будет велено явиться в парадных костюмах, эта компания, наверное, угодила бы прямо в рай. Головы у них были до того аккуратно завиты, взбиты, напудрены, лица так нежны, так хорошо сохранились или так искусно раскрашены; все имели на боку такие на вид хорошенькие шпаги и испускали такой приятный для обоняния аромат, что одних этих свойств было достаточно, чтобы убедиться, что все идет превосходно и будет так же идти во веки веков. Изящные джентльмены самого тонкого воспитания носили множество висячих брелоков, которые при каждом томном движении деликатно позвякивали; золотые цепи звучали, точно драгоценные колокольчики; и весь этот звон, и все это бряцание вместе с шелестом шелковых тканей, парчи, тончайшего белья и кружев производили в воздухе легкое трепетание, отгонявшее прочь всякую мысль о том, что существует на свете предместье Сент-Антуан, населенное голодающими людьми.
Парадный костюм был тем надежным талисманом, тем магическим средством, которое поддерживали общественный строй и порядок. Это был бесконечный маскарад, на который все шли, разрядившись по установленной форме. От Тюильрийского дворца и герцогских палат маскарад обнимал собой все чины двора, всех членов парламента, все судебные установления, все общество, за исключением тех пугал, что ходили в лохмотьях и доходили, таким образом, до палача, который обязан был при исполнении своей должности быть "в буклях, в пудре, в камзоле с золотыми галунами, в белых шелковых чулках и в башмаках с бантами". В таком изящном туалете Господин Парижский, как величали его собратья по ремеслу (смотря по округу, в котором они действовали, они назывались Господин Парижский, Господин Орлеанский и т.д.), производил казнь через повешение или через колесование -- в то время головы рубили очень редко. И кому же из общества, собравшегося в герцогском дворце в тысяча семьсот восьмидесятом году от Рождества Христова, могло прийти в голову, что возможна гибель государственной системы, которая зиждется на напудренном и завитом палаче в камзоле с золотыми галунами, да еще и в белых шелковых чулках! Ясно, что такая система должна была длиться, покуда стоит мир.
Между тем его светлость освободил своих четырех лакеев от их драгоценной ноши, выкушал чашку шоколада, повелел раскрыть двери святилища и вышел в приемные комнаты. Тут начались перед ним нижайшие поклоны, подобострастные комплименты, всякое подличанье и заискивание. Все так усердно падали ниц перед герцогом, так поклонялись ему и телом и духом, что для Бога у них ничего не оставалось: может быть, по этой причине поклонники его светлости никогда и не обращались к Богу.
Расточая направо и налево милостивые слова, обещания и улыбки, осчастливив одного из поклонников фразой, произнесенной шепотом, другого -- только мановением руки, герцог тихими шагами прошел через все залы вплоть до отдаленных пределов, где находились приверженцы "Центра Истины"; оттуда он повернул назад и тем же порядком проследовал обратно во внутренние покои; шоколадные приспешники затворили двери святилища, и его светлость исчез из глаз его обожателей.
Спектакль кончился, трепетание в воздухе приняло бурный характер, драгоценные брелоки зазвенели вовсю, и публика устремилась вниз по лестнице. Вскоре из всей толпы в залах остался один только человек. Он постоял, держа свою шляпу под мышкой, а табакерку в руке, потом медленно пошел между двойного ряда зеркал к выходу.
Остановившись у самой последней двери, он обернулся лицом к святилищу и произнес:
-- Ну и убирайся ко всем чертям!
С этими словами он отряхнул со своих пальцев нюхательный табак, будто отряхивал прах с ног своих, и спокойно отправился вниз.
То был человек лет шестидесяти, великолепно одетый, с надменной осанкой. Его лицо было похоже на красивую маску. Оно было бело и бледно до прозрачности, все черты тонко вырисованы, выражение определенное, твердо установившееся. Нос изящной формы был слегка сдавлен у верхушек ноздрей, и в этих мелких впадинах гнездились единственные изменения, каким когда-либо подвергалось выражение этого лица. Иногда они меняли цвет, иногда слегка раздувались и опять съеживались, как бы от едва заметного внутреннего биения крови; и это придавало всей его физиономии необыкновенно предательский и жестокий вид. При ближайшем рассмотрении можно было проследить, что такому выражению немало способствовали очертания рта и глазных впадин, которые были слишком прямы в горизонтальном направлении и слишком узки; тем не менее это лицо было положительно красиво и притом оригинально.
Обладатель его сошел во двор, сел в свою карету и уехал. На приеме у герцога не многие с ним разговаривали; он стоял особняком, держался поодаль от других и находил, что его светлости надлежало бы выказать по отношению к нему побольше теплоты. А оттого ему, как видно, приятно было давить народ на улице и видеть, как чернь кидается в стороны, давая дорогу его лошадям. Кучер его так погонял их, как будто они шли в атаку на неприятеля, и эта бешеная скачка не вызвала ни перемены в лице, ни одного гневного восклицания со стороны барина. От времени до времени даже и в этом глухом городе и даже в те бессловесные времена раздавались жалобы на безжалостное обыкновение важных бар во весь опор скакать по узким улицам, лишенным тротуаров, и калечить простой народ. Но эти жалобы скоро забывались, да на них, по обычаю того времени, мало обращали внимания, предоставляя простому народу изворачиваться и спасаться, как знает сам.
Карета со звоном и грохотом неслась по улицам с такой чудовищной беззаботностью к интересам ближнего, какая в наши дни совершенно немыслима, огибая углы и неожиданно врываясь в перекрестные улицы, так что женщины с криками отскакивали к стене, а мужчины хватались друг за друга и выхватывали детей из-под лошадиных копыт. Наконец, заворачивая вскачь в боковую улицу мимо фонтана, карета на что-то наскочила одним колесом, ее слегка встряхнуло, послышался крик нескольких голосов, лошади шарахнулись в сторону и остановились.
Если бы они этого не сделали, карета, вероятно, преспокойно покатилась бы дальше; сколько раз случалось, что такие кареты оставляли за собой изувеченных людей и нисколько об этом не беспокоились. Но тут испуганный лакей соскочил с козел, и двадцать рук задержали лошадей под уздцы.
-- Что случилось? -- послышался спокойный голос изнутри кареты, и хозяин ее выглянул из окна.
Человек высокого роста, в ночном колпаке, схватил из-под колес какой-то узелок, положил его на окраину фонтана и, бросившись на колени в мокрую грязь, выл и ревел над ним, как дикий зверь.
-- Извините, господин маркиз, -- сказал один из простолюдинов, человек смиренного вида и в лохмотьях, -- ребенка зашибли.
-- С чего же он поднял такой отвратительный шум? Разве это его ребенок?
-- Извините, господин маркиз... такая жалость! Точно так, это его ребенок.
Фонтан находился на некотором расстоянии от кареты, так как перекресток расширялся в площадку шириной десять или двенадцать ярдов. Человек высокого роста вдруг вскочил на ноги и с такой поспешностью бросился к карете, что господин маркиз машинально ухватился за шпагу.
-- Убит! -- вскричал высокий человек диким голосом, отчаянно вскинув обе руки вверх и глядя на него вытаращенными глазами. -- Мертвый!
Толпа обступила карету, и все смотрели на маркиза. Все глаза устремились на него, но выражая только сосредоточенное внимание; ни гнева, ни угрозы в них не было заметно. Никто ничего не говорил; после первых возгласов все замолчали и продолжали безмолвствовать. Голос того смиренного бедняка, который отвечал маркизу, был чуть слышен по своей безмерной покорности.
Господин маркиз окинул их глазами, точно смотрел на крыс, которые вылезли из своих нор. Он вытащил кошелек с деньгами.
-- Удивительное дело, -- молвил он, -- как вы не можете уберечь ни себя, ни своих детей! То один, то другой -- вечно кто-нибудь попадается под ноги. Почем я знаю, может быть, вы же мне теперь лошадей испортили. Эй, передай ему... вот это.
Он швырнул своему лакею золотую монету, и все шеи вытянулись вперед, глядя, куда она упадет. Высокий человек опять разразился нечеловеческим воплем, повторяя одно слово: "Убит!"
Его остановил другой человек, быстро прошедший сквозь толпу, которая почтительно расступилась перед ним. Увидев его, несчастный отец упал головой на его плечо, плача, рыдая и указывая рукой по направлению к фонтану, где несколько женщин бесшумно хлопотали вокруг неподвижного узелка. Впрочем, и они так же молчали, как и мужчины.
-- Я знаю, все знаю, Гаспар! -- сказал новопришедший. -- Мужайся, друг! Такая смерть для бедного малютки гораздо лучше жизни. Он умер мгновенно, без страданий. А мог ли он хоть один час прожить так благополучно?
-- Да вы, я вижу, философ? -- сказал маркиз, улыбаясь. -- Как вас зовут?
-- Меня зовут Дефарж.
-- Чем промышляете?
-- Господин маркиз, я торгую вином.
-- Ну-ка, ловите, философ, торгующий вином! -- молвил маркиз, бросая ему другую золотую монету. -- Ловите и тратьте как знаете. Эй, что же лошади? В порядке они?
Не удостоив вторично оглянуться на толпу, господин маркиз откинулся на подушки своей кареты и поехал было дальше, с видом джентльмена, случайно разбившего чью-то незатейливую утварь и щедро заплатившего за убыток, потому что имеет средства за все платить, как вдруг в окно кареты влетела монета и со звоном шлепнулась к его ногам.
-- Стой! -- крикнул маркиз. -- Остановить лошадей! Кто это бросил?
Он взглянул на то место, где за минуту перед тем стоял виноторговец Дефарж, но на этом самом месте лежал ничком на грязной мостовой несчастный отец, а возле него стояла смуглая плотная женщина с вязаньем в руках.
-- Собаки! -- молвил маркиз ровным голосом и не меняясь в лице, за исключением тех двух впадинок у ноздрей. -- Я бы охотно через всех вас переехал и стер бы вас с лица земли. Если бы я знал, который негодяй осмелился швырять в мою карету, и если бы он попался мне на дороге, я бы нарочно раздавил его колесами.
Так забиты были эти люди, так давно тяготел над ними этот гнет и так они знали по опыту, на что способен был подобный человек и по закону, и вне закона, что никто не пикнул, никто не шевельнулся, даже глаз не поднимал; то есть никто из мужчин; одна только женщина, стоявшая с вязаньем, твердо и пристально смотрела в лицо маркизу. Но с его достоинством несовместно было обратить на нее внимание; презрительный взгляд его скользнул по ней так же, как по всем остальным крысам; он снова откинулся на подушки и крикнул:
-- Пошел!
Карета помчалась; вслед за ней проехало с такой же быстротой много других карет: были тут министры и прожектеры, откупщики и доктора, юристы и духовные лица, Большая Опера и Комедия -- словом, весь маскарадный бал блестящим вихрем прокатился мимо. Крысы вылезли из нор и глазели на них по нескольку часов кряду; военные отряды и полицейские команды часто становились между ними и блистательным зрелищем, образуя преграду, за которой крысы прятались и украдкой выглядывали оттуда.
Отец давно поднял на руки узелок, лежавший на окраине фонтана, и куда-то скрылся, унеся его с собой; женщины, хлопотавшие вокруг фонтана, теперь сидели у его подножия, глядя на быстро бегущие струи и на мелькающие мимо маскарадные кареты; одна только женщина, стоявшая с вязаньем в руках, осталась все на том же самом видном месте и упорно продолжала вязать, неколебимая, как сама Судьба.
Вода из фонтана бежала; воды реки быстро катились, день убегал в вечность; некоторое количество жизней, по обыкновению, уносилось смертью из недр великого города; время и прилив никого не ждут; крысы уснули, тесно скученные по своим темным норам; маскарадный бал осветился огнями, маски сели за ужин, и все шло своим чередом.