Нет сомнения, что настроения и идеи Толстого впервые почерпнуты им непосредственно и главным образом из живого родника идей и настроений Руссо. Факт этот легко обнаруживается как из сравнения всего духовного наследства обоих, так и из прямых показаний самого Толстого в разные эпохи его жизни. Достаточно привести письмо Толстого к учредителям Общества Ж.-Ж. Руссо в Женеве от 7-20 марта 1905 года {Подлинник, писанный по-французски, хранится в Женеве. Только подпись -- руки Толстого; все остальное писано другим почерком.}. Вот русский перевод этого документа:
"С величайшим удовольствием я записываюсь в члены вашего общества. Шлю самые искренние мои пожелания успеха вашему делу. Руссо был моим учителем начиная с 15-летнего возраста. Руссо и Евангелие -- два великих и благотворных влияния в моей жизни. Руссо не стареется. В самое последнее время мне случилось перечитать некоторые из его произведений, и я испытал то же чувство душевного подъема и восхищения, какое испытывал, читая их в ранней молодости. Благодарю вас за честь, которую вы мне делаете внесением меня в список членов вашего общества, и прошу принять уверение в моих лучших чувствах. Лев Толстой".
15-летний возраст Толстого -- это как раз эпоха его поступления в Казанский университет. Известно, что Толстой был далеко не прилежным студентом и к университетской науке относился весьма презрительно. У Руссо он мог найти подкрепление для своего юношеского скептицизма по отношению к науке. Руссо твердил: "Науки и искусства испортили естественные, добрые качества человека и погубили его первобытное счастье". И Толстой, по следам Руссо, с этих пор начинает искать счастья -- своего и общечеловеческого счастья -- подальше от "наук и искусств", подальше от искусственной цивилизации, в естественном голосе человеческого сердца, в среде du peuple non cultivé 1, на путях "природы".
Правда, влиянию Руссо в душе Толстого противодействовали требования житейского благоразумия, затем преобладающие течения времени. Так, Толстой все же пытается держать экзамен на кандидата прав при Петербургском университете. Позднее, после Севастополя, он примыкает к "книжникам", "жрецам веры прогресса", как он выражается в "Исповеди", к писателям из "Современника". Но все это не находит твердой опоры в его душе: кандидатские экзамены он бросает на полудороге, от кружка "Современника" бежит, как Руссо бежал от энциклопедистов. Руссо вместе с Евангелием побеждает "соблазн мира".
Теперь уже можно считать прочно установленным и тот факт, что взгляды Толстого, столь враждебные современной культуре, современному железному веку, веку машин и кровавого пота, веку огромных городов и бездушного полицейского гнета, стали им высказываться в литературе не только после пережитого им духовного кризиса, в эпоху, когда он уже давно перевалил за "середину жизненной дороги". Нет, те же взгляды, оставаясь сначала мало замеченными критикой, очень ярко отразились в его художественных произведениях, предшествующих "кризису". Внимательнее приглядываясь к творчеству Толстого, мы можем даже сказать, что с самого начала вдохновляющим и образующим моментом его художественной работы были эти именно, идущие вразрез с духом времени взгляды, унаследованные все от того же великого противника "прогресса" Руссо. Если, напр<имер>, в "Детстве", "Отрочестве" и "Юности" художественный материал черпается главным образом из личных и семейных воспоминаний, то столь же несомненно и то, что самая идея этого произведения навеяна не чем иным, как "Эмилем" Руссо. Совершенно подобно Эмилю, Николенька Иртеньев проходит ряд фазисов, из которых каждый последующий выше предыдущего в нравственном отношении и тем самым как бы его отрицает. Движущею силою и там и тут является свободное сердце юного человека, его ничем еще не искаженная прирожденная любовь к правде и внутреннему согласию с самим собой, ненависть ко всему условному, ложному. И так же сходно, в борьбе с наступающими со всех сторон силами предрассудков среды и века, оба героя успевают побеждать враждебные их природе силы, сбрасывают одну за другой линяющие, ставшие тесными шкурки слишком слепого, хотя и счастливого детства, слишком самодовольного, хотя и готового любить отрочества, слишком самонадеянной, хотя и восторженно стремящейся к добру юности. За это именно противопоставление естественных прав личности господству бессмысленных стадных "мнений" Руссо нередко получал название индивидуалиста, как и Толстой. Излюбленный Руссо "естественный человек", или "дикарь", всегда рисуется ему в виде свободного, одинокого Робинзона. Потому-то, между прочим, в своем "Эмиле" он так горячо рекомендует "Робинзона Крузо" в качестве единственной пригодной для детского чтения книги. Своего рода Робинзоном представляется и Иртеньев среди окружающего его светского общества, не развращенного, но косного. Еще более Робинзоном выглядит Оленин в "Казаках", чувствующий себя хорошо только в полузоологической среде кавказской станицы, -- совершенно необитаемого острова с точки зрения "цивилизованных" дворян тогдашней России. Таковы и другие герои Толстого. Вспомним хотя бы смешную, одинокую фигуру Пьера Безухова среди блестящего, утонченно-культурного общества, наполняющего его залы на раутах. Он бродит в толпе, "словно по базару", никого не видя, никем не интересуясь.
И специфический протест в духе Руссо несут с собой одинокие среди толпы герои Толстого. Они протестуют против забвения культурными верхними слоями русского общества, и еще в большей степени европейского (ср. "Люцерн"), исконной простоты жизни и нравов, так хорошо гармонировавшей с братским общением людей между собой. Они протестуют против унижения, в котором живет серый народ, тот народ, где именно только и сохранились во всей чарующей неприкосновенности и простота нравов, и незлобивость, и всегдашняя готовность к помощи ближнему (Платон Каратаев в "Войне и мире"). Протестуют против поклонения бездушным героям цивилизации, войны и разрушения (Толстой -- в лице Наполеона), против пренебрежения к невидным, "серым" избранникам земледельческого народа (у Толстого -- Кутузов) {Конечно, Толстому чуждо стало впоследствии поклонение и простакам Кутузовым как служителям насилия; но идеал мудреца народного, глубоко проникшего в инстинктивную жизнь масс, и впоследствии носился перед ним (Будда, Конфуций).}. Протестуют против вырождения современной культурной женщины, против превращения ее из вечного образа жены и матери в образ жрицы любви и красоты. Протест "Анны Карениной" является прямым отголоском бичующей эту же сторону жизни "Новой Элоизы". Во второй половине своей литературной деятельности Толстой повторил с величайшим одушевлением религиозный протест Руссо, во имя свободного "культа сердца", против иссушения веры. Если, быть может, в этом периоде на Толстого влияло еще в большей степени Евангелие, то все же "Савойским викарием" Руссо отзывается та великая для верного христианина смелость, с какою наш новый евангелист отбрасывает все догматическое, чудесное, в видах торжества чистого "культа сердца". Весь так называемый кризис в жизни Толстого, создавший из прежнего романиста -- пророка и проповедника, можно рассматривать как момент, когда он собрал в один религиозный фокус все отдельные лучи своего протеста и выступил от имени Бога, взамен слишком малоавторитетного в его глазах искусства, этого возлюбленного детища цивилизации. Он вступил в новый, высший для него фазис деятельности, отрицающий все предыдущие, низшие, подобно тому как вылупившаяся бабочка "отрицает" своим крылатым существом бескрылую, неподвижную форму куколки и ползучую форму гусеницы. Но ведь и гусеница, и куколка имеют свое объяснение, свою "конечную причину" в бабочке. Таково отношение Толстого-романиста к Толстому-пророку. Уже в своих ранних дневниках (5 марта 1855 г.) Толстой ставит себе целью "основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле". Мечтания, крайне сходные с мечтаниями Руссо.
Итак, протест Толстого, как и его учителя, направлялся почти с равною силою в две стороны: сторону существовавших в данную эпоху крепостнических, по их сути, порядков и в сторону новой духовной культуры, "философии", как выражались во времена Руссо. "Порядки" они критиковали с точки зрения новых идей свободы, что все же роднило их с "философами", а "философию" или "веру прогресса" (по Толстому) -- с точки зрения "природы" или сердца человеческого, или "вечных истин", что в действительности совпадало в значительной мере с преданиями старины или с социальной почвой, возрастившей "порядки". Потому-то и учитель и ученик возбудили против себя непримиримую вражду с двух противоположных сторон. В этом отношении судьба обоих представляет довольно сходную картину. Деятельность Толстого, особенно во вторую половину его жизни, возмущала, как и деятельность Руссо, окружающую среду и, вызывая преследования властей предержащих, служила в то же время причиной жестоких размолвок с прогрессивной интеллигенцией.
Напомним факты. Признанный всюду чуть ли не за первого писателя своего времени, Толстой не мог выпускать в свет многие из своих писаний иначе, как тайком и за границей, словно какие-то злоумышленные или порнографические произведения, спекулирующие на моральное вырождение или на похоть читателя. Так как сами враги Толстого не смеют обвинять его в чем-нибудь подобном, зная хорошо, что каждая строка писана им всегда с глубочайшим убеждением в благом действии его слов, то спрашивается, откуда же эти ревнивые запреты? Видно, и в самом деле бывает, как говорит Юлия в романе Руссо, что "красноречие добродетельного человека может повергнуть в ужас тиранию". В начале 90-х годов существовал проект заключения великого писателя в Суздаль-монастырь, которым встарь грозили патриархальные родители своим непослушным чадам и где господствующая церковь смиряла своих строптивых или дерзостно мыслящих служителей. Наконец, по свидетельству лица, близко стоявшего к Толстому, в эпоху его тяжкой болезни в Крыму, зимою 1901-1902 гг., обер-прокурором Победоносцевым, в ожидании близкой смерти страшного писателя, была подготовлена целая обстановка примирения последнего с официальною церковью. Друзьям пришлось противопоставить ей целую стратегию... Да впрочем -- только ли в 1901 году?..
Толстого защитил его исключительный, всемирный моральный авторитет. Оказалось, что не вовсе фантастична, в известных условиях, его теория "непротивления злу насилием". Он засел в своей Ясной Поляне, лишенной и тени каких-либо фортификаций и гарнизонов, не хуже иного средневекового барона в башне, на скале. Не так счастлив был в столкновениях с старым порядком учитель. Его сочинения печатались тоже большею частью тайком, украдкой, за границей -- одни в Женеве, другие в Амстердаме и могли распространяться только благодаря тайному дружескому содействию "директора типографий" Мальзерба, "философа", запряженного в лямку главного цензора. Громкая слава, быстро доставшаяся Руссо, не предохранила его от грозы. Бастилия открыла перед ним свои врата сейчас по появлении "богохульного" "Эмиля" и потрясающего основы монархии "Общественного договора". Едва бежав от тюрьмы, Руссо-эмигрант в родной Женеве подвергается осуждению и спасается бегством. Книги его сжигаются в Париже, Женеве и Гааге рукою палача. Его не могли отлучить от господствовавшей во Франции церкви как протестанта, но архиепископ Парижский де Бомон издал пастырское послание, обличавшее и проклинавшее еретика2. И потом началась для Руссо эпоха укрывательства под чужими именами в Невшателе, в Берне, в Англии, во Франции. Его мирная натура не выдержала, и разум, под конец, помутился.
А между тем оба эти пугала "порядка" всегда заявляли себя решительными врагами революции. Более того: они оба, бок о бок с едкой критикой "порядка" успели на практике оказать самые серьезные услуги колеблющимся твердыням, в особенности религии. Конечно, они оспаривали притязания господствующей церкви на единоспасающую истину, но зато с новою, неожиданной силой укрепляли в массах религиозное чувство, т. е. необходимую предпосылку всякой религии. Ведь Руссо дал религии новую жизнь и силу в тот самый момент, когда она, казалось, окончательно обанкротилась теоретически в глазах каждого, кто претендовал на мало-мальское образование. Руссо вывел благочестие человеческое из дремучего леса абстракций и теорем в область непосредственного чувства, сердечной веры. А впоследствии один из учеников Руссо, Шлейермахер3, с его "богословием чувства" противопоставил прежнему "обожествлению понятия" новый принцип: "pectusest, quodfacittheologicum"4 и тем придал вере новый вид, гораздо более укрытый от стрел чисто рассудочной критики... За эту-то неожиданную услугу и возненавидел Руссо злейший враг церкви Вольтер, назвавший его Иудой, изменившим делу "философии", которая, по-видимому, уже готова была écraser l'infâme5. Таково и отношение Толстого к религии. Он поднимает религиозное чувство в нашей стране, где равнодушие к религии стало типичной чертой, при наличности множества суеверных и невежественных людей, готовых верить каким угодно чудесам спиритизма, чертям, колдунам и т. п. Он дает в наш скептический век замечательный личный пример глубокой непосредственной веры на почве "христианства, не как мистического учения, а как нового жизнепонимания". А между тем именно со стороны верующих Руссо и Толстой подверглись особо злобным преследованиям.
Но не так все же удивительна непримиримая вражда к Руссо и Толстому со стороны ненавистников всякой новизны, как вражда к ним людей прогресса. Французские "философы" до того возненавидели Руссо за его измену "философии", что не разбирали средств в борьбе с ним. Обширным историческим материалом теперь доказано, что подозрительность Руссо по отношению к бывшим его друзьям не была только плодом его мании. Доказано, что энциклопедисты вызвали путем закулисного влияния указ парижского парламента против книг Руссо и даже "Mandement"6 архиепископа де Бомона, а затем без устали преследовали Руссо в Англии, опираясь на Юма, Вальполя и других. В самое последнее время английская писательница Фредерика Макдональд в результате многолетних и кропотливых архивных изысканий обнаружила целую сложную редакционную махинацию над мемуарами г-жи д'Эпинэ, направленную к опозорению памяти Руссо { Macdonald Frederika. J. J. Rousseau. A new study in criticism. London, 1906.}7. И почти целое столетие после этой махинации Гримма и Дидро многие верили легенде о лживости, неблагодарности, "моральном кретинизме", вредной софистике "хитрого злодея" Руссо, что не оставалось без влияния и на оценку его сочинений. И до сих пор, 130 лет спустя после смерти Руссо, не прекратилось озлобление против него иных "друзей прогресса". Не дальше как в 1907 г., академик Ж. Леметр с новою энергией предпринял поход на покойника, открыв курс публичных лекций с специальной целью уничтожения Руссо как духовного виновника всех "якобинских ужасов". Лекции вышли затем отдельной книгой и встретили сочувствие некоторых "культурных умов" нашего времени (статья Леона Додэ в "Libre Parole", 13 янв. 1907 г.) 8.
Толстой не был предметом такой пламенной ненависти для русских "философов", и многие из них, наоборот, глубоко ценили его, несмотря на идейное несогласие. Однако неоспорим хронический разрыв Толстого, до самого последнего времени, со значительной частью русской интеллигенции, а заграничная, восторгаясь его художественным гением, в большинстве столь же холодна к его "разрушительным" идеям, как и к идеям Руссо. И здесь, как мне кажется, отчетливо обрисовывается та причина, которая в обоих случаях привела с собою раскол. Дело было не только в расхождении теоретических взглядов; ясно, напр<имер>, что деизм Вольтера весьма легко мог ужиться с деизмом Руссо, и сам Вольтер даже восторгался "Исповеданием веры савойского викария", которое-де нечаянно удалось написать "этому прохвосту Руссо". Да и новейшие противники Руссо -- Леметр, Брюнетьер, Нуриссон9 -- не могут не понимать, сколько наука и искусство обязаны "гениальному безумию" и ядовитым доктринам Руссо. Дело здесь в замкнутости, в тенденции "философов" смотреть на себя как на избранников культуры и, следовательно, презирать массу как profanum vulgus10. Руссо же и Толстой проповедывали прежде всего широкую демократию; умственные привилегии им так же, если не более, были противны, как и привилегии сословные. Отсюда страстные выходки Руссо против "les beaux esprits", "les Holbachiens"11 и многочисленные нападки Толстого на "образование". "Образование, -- говорит он, например, -- это те формы знания, которые должны отличать человека от других" ("Так что же нам делать?"). Понятно, впрочем, что в России, при сравнительной демократичности ее интеллигенции, и разногласие последней с учеником Руссо не приняло боевых форм.
На самом деле никакой "измены философии" со стороны учителя и ученика вовсе не было. Они, правда, горячо восставали против современной им цеховой или салонной науки и против искусства для забавы. Но как бы страстно они ни громили "науки и искусства", в действительности они не только ими занимались, но и оказали им самые существенные услуги. То самое "Рассуждение о происхождении и причинах неравенства между людьми", которое обвиняет науку во всех несчастьях людей, представляет первый в своем роде и гениальный эскиз чисто объективной истории цивилизации, откуда потом черпали широкой рукой и Гердер, и В. Гумбольдт, и социалист Сен-Симон12, и Гегель, и историки права, хозяйства, философии, морали и верований. Педагогия сделала огромный шаг вперед и в "Эмиле", и в толстовских статьях о воспитании и образовании (общественном и школьном). Толстой, по отзыву компетентных критиков, внес новое слово в современную эстетику, особенно своим трактатом "Об искусстве". Нечего и говорить о собственных художественных созданиях автора "Новой Элоизы", а тем более автора "Войны и мира", "Власти тьмы", "Воскресения".
Среди распавшихся на два лагеря верховных течений "общества" -- течения властвующего и течения, стремящегося его сменить, -- Руссо и Толстой не нашли своего лагеря; они стали в критическую позицию к тому и другому, невольно служа в то же время обоим. С другой стороны, они не успели выработать, в силу своего промежуточного положения, новой, вполне независимой, низовой позиции, хотя их произведения и содержат для нее богатейший материал. В этой неизбежной незаконченности, связанной с фазисом развития их родины, не дошедшей в полной сознательности социальных низов, -- их несчастье; но также, может быть, отчасти и их сила.