Скорый поезд Туапсе — Москва шел полным ходом. Он миновал Курск и приближался к Орлу. Земля то вставала над ним косой стеной и нависала всей тяжелой громадой, то принималась кружиться с утомительной, завораживающей быстротой. Прямоугольники зеленей и лиловых пашен сдвигались и убегали, сливаясь, как полосы на точильном круге.

Пассажиры жили со скоростью шестидесяти километров в час, измеряя время не по кругам минутной стрелки, а по мельканию отлетающих верстовых столбов и полустанков. Но Сергей Величкин эту большую скорость считал провинциальной и недостаточной. Он то-и-дело подходил к опущенному окну и, далеко высунув осыпаемую жесткой угольной пылью голову, глядел вперед, как бы высматривая сквозь дым, копоть и сгущающийся сумрак знакомые грузные купола столицы.

Это нетерпение было тем более странно, что всего пять дней назад Величкин не только не помышлял об от’езде, но пригретый и разнеженный первым летом на юге, заплатил администрации дома отдыха за новые две недели деньгами, копленными целый год. Он в полосатых трусиках ходил на дальние горные прогулки, купался в соленом плотном прибое, часами валялся нагишом на горячем каменистом берегу, с удовольствием замечая, как покрываются виноградной смуглостью все новые участки его белой городской кожи, как выцветают, рыжеют и выгорают его черные волосы. И поперек этого плавного журчащего течения встал всего-навсего лист магнолии.

Был мертвый час, час отдыха и тишины. Величкин расположился на обычном месте — в густой тени в саду. Напряженная трескотня цикад била из травы непрерывным бенгальским огнем. Величкин захватил с собой книгу, но его так разморила прохладная истома, что он ленился даже делать вид, будто читает, и просто лежал, раскинув руки и сложив нераскрытый роман на груди.

Тяжелый темный лист, окрашенное зеленью олово, скользя и переворачиваясь, спланировал на край подушки.

У Величкина была давнишняя нервная привычка всегда что-нибудь вертеть, теребить, мять. Читая или разговаривая, он ломал и расщеплял спички, грыз травинки, скатывал шарики из жеваной бумаги. Так и сейчас он непроизвольным движением сперва перекусил скользкий толстый черенок, а затем стал раздирать лист по поперечным прожилкам. Лист был разграфлен с той непревзойденной и бессознательной экономной точностью, с какой устроены пчелиные соты или система кровообращения. Он легко разделялся на одинаковые, аккуратно сработанные и хорошо пригнанные пластинки, различающиеся только величиною. Пластинки эти снимались со стержня легко, как бусины с нитки. Разрываемый лист уменьшался и укорачивался, но его форма не изменялась.

Величкин сел и отбросил книгу. Он внимательно со стороны следил за движениями своих пальцев. Ему было еще неясно, чем именно расположение и вид этих тонких пластинок связаны с мыслями, занимавшими его вот уже больше года. Но такая связь, несомненно, существовала.

Величкин нашел в траве еще один опавший лист и тоже разорвал его, потом потер небритый подбородок, оставляя на нем зеленые пятна, и поверх кустов рассеянно посмотрел на широкое море, которое ворочалось и урчало под обрывом.

Два дня Величкин ходил задумавшись и не играл в футбол, а на третий за обедом уронил ложку в прохладный компот и едва не выругался. Простое и ослепительное решение давнишней задачи вспыхнуло перед ним, как магний. В тот же вечер, за полторы недели до конца отпуска, он сложил дорожный мешок и уехал в Москву.

Нетерпение трясло Величкина. На каждой станции он выходил и быстрыми шагами, почти бегом, гулял по платформе, а когда поезд трогал, тщательно сличал железнодорожное расписание со своими часами.

«К 2» работал на совесть. Он приходил и уходил с неопровержимой исправностью. Но беспокойство не отпускало Величкина. Он боялся опоздать, боялся тех бесчисленных случайностей, которые могли задержать поезд и оттянуть разговор с Иннокентием Зотовым. Ради этого разговора он, собственно, и ехал в Москву.

Зотов был давнишний фронтовой друг Величкина, которого он приобрел, потеряв предварительно корову.

Эту корову Величкин, вместе с каптенармусом, купил для роты в Щиграх. Пока они торговались с крестьянином, полк ушел. Каптера в тот же день сшиб с ног сыпняк, и пятнадцатилетний синеглазый мальчик в длинной заплатанной шинели остался наедине с коровой посреди России, отставший от полка и растерянный.

В те годы человеческая жизнь и деньги быстро падали в цене. Чтобы избежать возни и канители, можно было застрелить пленного офицера по дороге в штаб. Вопреки всем запретам, такие вещи случались, и, может быть, подумавши, Величкин и сам пошел бы на это. Но убить или просто бросить при дороге обширную рыжую корову, растратить трехдневное утешение голодной роты было немыслимо.

Плача и матершиня, Величкин шел вперед и гнал перед собою проклятую скотину. Ноги, растертые грубыми сапогами и неумело подвернутыми портянками, горели и кровоточили. Он пришел сюда, чтобы, подобно лучшим из своих героев — широкогрудому Спартаку, бесстрашному Биг-Жаргалю, насмешливому Оводу, всем мужественным друзьям своего мечтательного длинноволосого детства — стрелять и приступом брать вражеские крепости, первым врываясь на стены неприступных фортов и бастионов. А вместо этого приходилось орудовать хворостиной, изо всех сил подгоняя окаянное медлительное животное. Корову нужно было кормить, ухаживать за ней и доставить в ротный котел хотя бы пришлось итти так до самого Черного моря. И хотя полк давно нырнул в украинское галушечное, сметанное изобилие, хотя Величкина уже к концу первой недели списали в «без вести пропавшие», он продолжал честно выполнять свой долг и добрел до Белгорода. Брел бы он и еще дальше, если бы не об’явился неожиданный и расторопный приятель.

С того дня и открылась их дружба. Вместе попали они на бронеавтомобиль «Артем», вместе с криком «даешь галифе!» влетели в Симферополь, побывали и под Бердянском и в Полесьи. Два года дрожали они под одной шинелью и брились одной бритвой. Только двадцать второй год, год демобилизации и продналога, рассадил их по разным вагонам.

Разлука была коротка. Через восемнадцать месяцев они встретились в Москве. Зотов стал теперь студентом, а Величкин работал на фабрике. Кони их снова пошли рядом. И сейчас, когда Величкину понадобился товарищ для большого дела, он понял, что этим товарищем может стать только Иннокентий Зотов.

В 10.30 поезд подошел к высокому дебаркадеру. Дорожные дружбы рассыпались. Толкаясь и спеша, ударяя друг друга чемоданами под коленки, пассажиры пробивались к выходам. Все они торопились к семье, квартире, утреннему чаю. Скучная московская пыль медленно оседала на их платье и ботинки, смешиваясь с пылью далеких южных городов.

Величкин торопился, как и другие, и больше других. Но не домой он спешил. На Новинский бульвар он заехал только оставить вещи и умыться. Он наспех обнял удивленную его преждевременным приездом мать. Елена Федоровна была и рада сыну и огорчена тем, что он прервал и испортил свой отдых. Впрочем, втайне она полагала, что в доме отдыха Сергей плохо питался, и потом он, вероятно, так далеко заплывал в море…

Елена Федоровна тотчас поняла, что ее сын опять озабочен и увлечен каким-то новым планом. Он, например, даже не заметил перемен, происшедших за время его отсутствия в этой маленькой, чисто выбеленной комнате, а Елена Федоровна считала эти перемены, как и все, относящееся до ее сына, делом значительным и важным.

Ей удалось очень дешево (по случаю) купить два тигровых коврика. Один из них она повесила над кроватью сына, прикрыв им холодную наружную стену, а другой постелила в ногах, чтобы, одеваясь и раздеваясь, Сергей не наступал на простудный паркет. И по тому, что Величкин не обратил внимания на коврики, и по множеству других мелких признаков, которых посторонний человек вовсе бы и не приметил, но которые ей, матери, были совершенно понятны и ясны, она видела, что Сергей находится в так часто у него повторяющемся и так неприятном ей настроении. Таким вот сосредоточенным, пристально рассматривающим собственные мысли, рассеянно-ласковым он бывал всегда, когда им овладевала новая идея или увлечение. Именно таким он был и перед тем, как, забрав из верхнего комода свои метрики и пятисотенную бумажку, убежал из дому, чтобы поступить в Красную армию.

Елена Федоровна хорошо знала своего сына. Двадцать лет все ее помыслы были сосредоточены вокруг его судьбы и переживаний. Так было с того самого дня, когда, преследуемый полицией, революционер Федор Величкин эмигрировал в Париж, оставив ее одну с трехлетним ребенком. С тех пор, постоянно изворачиваясь и перебиваясь, то стряпая домашние обеды, то открывая шляпный магазин «Бомонд», то давая уроки, она неизменно преследовала и осуществляла свою главную и единственную жизненную цель — дать Сергею, или, как звали его дома, Ежику, лучшее, по ее понятиям, воспитание. Как бы плохо ни раскупались шляпы «Бомонда», какое бы равнодушие ни проявляли граждане города N-ска к «сытному и питательному домашнему столу», Сергей был одет в лучший из возможных бархатных костюмчиков, и лучшие в городе учителя готовили его в гимназию, преподавая ему таблицу мер и этимологию. Елена Федоровна читала энциклопедический словарь, чтобы уметь отвечать на расспросы сына. Она годами не ходила ни в театр, ни в гости, потому что мальчик не любил засыпать без ее прощального поцелуя.

Как тогда, так и сейчас смысл ее существования сводился только к тому, чтобы обеспечить и устроить жизнь сына. Ей ли было не знать Сергея Величкина!

И Елена Федоровна нисколько не ошибалась. В самом деле, все мысли Величкина были направлены только по одной дороге. Ему нужно было как можно скорей увидеться с Иннокентием Зотовым.

Зотов жил неподалеку — в Прямом переулке. В темном, пахнущем пеленками и жареным луком коридоре его квартиры сыновья соседа, бухгалтера Шпольского, ссорились, оспаривая лестное право первому выпалить из пугача. Они же и сообщили Величкину, что дверь заперта, потому что дядя Иннокентий уехал на все лето.

— На практику, — добавил младший, видимо гордясь своей осведомленностью.

Этой возможности Величкин не предвидел. Это означало, что и его приезд и вся его спешка оказались напрасными. С Иннокентием они не переписывались; куда уехал его друг, он не знал, и, следовательно, нужно было ждать несколько недель, а может быть, даже и месяцев.

Величкин несколько времени постоял около двери, которую молодые Шпольские исчертили и изрисовали так сильно, что она сделалась похожей на карту путей сообщения. Он огорченно и бесцельно повторил три или четыре раза: «Уехал? Так, так!..» и «Значит, он уехал? Так…» — и медленно спустился по той самой лестнице, по которой, поднимаясь, прыгал через несколько ступенек. Потом Величкин опять поднялся, написал и подсунул под дверь короткую записку и снова вышел на улицу.

Зотова не было, и Москва показалась Величкину пустой. Он бродил по раскаленному городу. Размягченный пыльным июньским солнцем асфальт подавался и оседал под каблуком. Вдоль улиц грохотали и лязгали оглушительные грузовики, груженые длинными, волочащимися и громыхающими железными брусьями.

Величкин не привез с Кавказа ничего из обычных сувениров: ни заостренной кизиловой палки с монограммой, ни узкого пояса со многими пряжками и ремешками, ни даже открыток с видом на Эльбрус и пышную гостиницу. Зато он для чего-то вез с собой через две тысячи километров лист магнолии, завернутый в носовой платок. Хотя в дороге Величкин часто смачивая платок водой, лист начал засыхать. Елена Федоровна хотела выбросить его в форточку, но Величкин отнял его и, тщательно расправив, спрятал между страниц Плеханова.

О том, почему и зачем ему понадобилась эта поблекшая реликвия, он не рассказал.