Дорогойченко Алексей Яковлевич
Большая Каменка -- село Самарского округа, Средне-Волжской области. Большая Каменка -- пестрая: половина в ней русских, половина мордвы. Сборня, где теперь помещается сельсовет, отделяет мордовский курмыш от русского.
И детство мое было пестрое. Родился я в коренной мордовской семье 1 марта 1894 г., а рос среди русских. Отец получил тяжкое увечье и не мог как следует работать в хозяйстве. Отца отделили, и он ушел из мордовского курмыша на русский. Отец был "малолетком"; в ревизские сказки не попал и своего надела не имел, но при разделе дедушка дал нам четверть своей ревизской души. На этой четверке родители мои вели безлошадное хозяйство. Семья росла из года в год, отцу было трудно работать из-за хромоты, и он, хотя и малограмотный, часто нанимался в сельские писари, сначала в соседние маленькие деревни, а потом служил и в самой Каменке. Приработок отца был грошовый, и бедность, как пес сторожевой, не сходила с порога. С этой стороны вспоминать детство жутко.
В семье у нас отец говорил по-русски, а мать по-мордовски, отец был развитым для деревни и вел революционную работу, а мать держалась крепко за бога и царя. Под перекрестным влиянием родителей рос я и все последующие бесчисленные братья и сестры.
Над мордвинами в русском курмыше подсмеивались, на улице меня дразнили "мордвишенком", "мордовским лаптем", "эрзякой". Я хорошо помню, как посетители, а их у нас почему-то была всегда "полна изба", насмехались над полуслепой, трахоматозной матерью, когда она пробовала говорить по-русски. Я как сейчас слышу жирный хохот мужиков, когда наш шабер, мужичонко бедный, но насмешливый, начинал имитировать Степановну -- мою мать:
-- Я сидела под окошкой и прядила. А у меня брат больчой озорникь был: подошол окошкой-то, руки-ти в рот разинул, глазы-ти растопирил. Я не ёво глянул, как сидел, так и упал. "Вай авакай!" киричу.
Но я в детстве не смеялся; мне было жалко мать, и мне нравился ее мордовский говор: в нем так много сложных складных слов и поговорок. Самому же по-мордовски говорить почему-то было стыдно, язык не поворачивался. Тогда я уходил в мордовский курмыш к дедушкам (были: Белый дедушка со стороны отца и Черный дедушка со стороны матери). Там русской речи не услышишь, и я охотно говорил по-мордовски. Хождения в мордовский курмыш я продолжал и взрослым, они вошли в привычку, которая сохранилась до сих пор.
В школе я как-то по особенному полюбил русский язык, увлекался чтением и выделялся способностями в писании классных сочинений.
По окончании двухклассной школы учительница усиленно советовала отцу учить меня дальше. Отец молчал. Я чувствовал, что он и сам хотел бы этого, но учить было не на что. Зато мать ополчилась: каждодень со слезами и руганью она причитала о том, что она совсем неграмотная, а везет на себе все хозяйство, что у других дети в такие лета уже кормят "мать, отца", а что у нее старший сын "лодырь царя небесного"... И гнала учительницу из избы. После этого кричала на отца и требовала, чтобы он "сей момент" нанимал меня в работники или отдавал в приказчики к местному купцу Прохорову. Отец упорно отмалчивался. Ослепленный мечтой учиться, я вел себя вызывающе: между мною и матерью создался фронт. Кончилось это дикой дракой с матерью, в результате которой я убежал из дому. Учительница дала мне десять рублей, с ними я впервые вышел за околицу Большой Каменки, попал в Самару и по Волге спустился ниже Саратова в немецкую колонию Ровное. Там была учительская семинария. Чуть было не вернулся я назад, когда увидел, что на экзамены с'ехалось двести пятьдесят человек, и все старше меня, и все из низших сельскохозяйственных и второклассных школ, а я из двухклассной, и мне всего четырнадцать с половиной лет. Надо то только попасть в число избранных тридцати, но мне надо сдать обязательно первым или вторым, только тогда дадут полностью казенную стипендию, остальным кому полстипендии, кого на свой счет. К счастью, я сдал вторым и получил стипендию.
На первом курсе я начал писать стихами и прозой почти одновременно и тогда же где-то вычитал, что Горький писал и складывал написанное в корзиночку, так стал делать и я. О печатании даже и мысли не возникало. Привычка "складывать в корзиночку" осталась и сейчас. Впервые я напечатался через десять лет, уже во время революции.
Писал я в учительской семинарии много, запоем, и классные сочинения мои превращались в целые рассказы и повести. Помню одно, особенно обратившее внимание словесника, сочинение на тему "Моя родина", где я впервые пробовал описать Большую Каменку.
По окончании семинарии в 1912 году я был назначен народным учителем в село Сосновая Мэза Хвалынского уезда, Саратовской губернии, откуда через месяц был уволен без права учительства в пределах губернии, по доносу местного попа.
Возвратился я в Каменку. Вскоре открылось место учителя, и я стал учительствовать в своем селе. Одновременно готовился на аттестат зрелости, мне хотелось в университет. После двух с половиной лет учительства я был уволен за "систематическое нехожденне в церковь и неподчинение распоряжениям инспектора народных училищ". Неподчинение мое выразилось в том, что я до окончания учебного года по сговору с остальными учителями, которые согласились меня заменить, уехал держать экзамен экстерном на аттестат зрелости.
Экзамен я выдержал и поступил сначала в петербургский, а потом перевелся в московский университет. Одновременно слушал лекции в народном университете им. Шанявского. Со второго курса в 1916 году меня мобилизовали, как студента. Был в студенческом батальоне, в школе прапорщиков, но прапора из меня не получилось: я был выпущен в чине коллежского регистратора уже во время февральской революции и послан на юго-западный фронт, где был корректором армейской газеты.
В Октябрьские дни демобилизовался и вернулся в Большую Каменку, где принялся за организацию советской власти в волости.
От волости был послан делегатом на первый губернский с'езд советов, где был избран членом губисполкома, а потом и председателем. Во время чехо-эсеровского переворота в Самаре попал в их тюрьму и весь период чехо-учредиловщины просидел в тюрьмах: Самарской, Бу-гурусланской, Уфимской. При эвакуации арестованных в Сибирь бежал из Уфимской тюрьмы 25 октября 1918 года.
До колчаковского переворота в Уфе скрывался в подполье, а потом, когда начались повальные облавы по всему городу в поисках бежавших, мне удалось пробраться через колчаковский фронт в Самару, уже занятую нашими. Добровольно вступил в Красную армию. В конце 1919 года был переброшен) с восточного на кавфронт, где был начальником политотдела дивизии, а после тифа -- редактором красноармейских газет и журналов. В 1921 году был командирован в Москву для работы в газете "Правда".
О первых днях Октября, о годах гражданской войны -- об этом в кратких словах не расскажешь: об этом надо писать роман.
Впервые серьезно напечатался в провинции, в Самаре, в ноябре 1917 года,-- стихи в газете "Приволжская Правда".
В Москве печатаюсь с 1921 года.
В Москве приходилось -- и все время приходится -- служить и очень много работать в общественной и литературно-партийной областях. Поэтому до сих пор не имею возможности заняться творческой работой вплотную, только об этом и мечтаю. Замыслов горы, а времени и возможностей для их осуществлении почти нет. С детства хочется мне написать большую-большую книгу о русском крестьянстве, в плане эпопеи. Но это дело будущего, если хватит сил и здоровья.