Сон бессарабского помещика
«И снится чудный сон Татьяне»… Евгений Онегин.
Снится бессарабскому помещику сон. Снится ему, будто его имение на завтра назначено с торгов за неплатёж процентов в банк, — а он, помещик, сидит на террасе и читает в газетах передовую статью «О процветании помещичьего землевладения в России», где говорится, что очень уж много льгот и выгод предоставлено гг. помещикам. Тут же сидят жена, дети, гувернантка, две бонны.
Жена рассчитывает:
— Завтра именье с молотка пойдёт, — гувернантку и бонн, конечно, отпустить придётся. Сама в гувернантки или, в крайнем случае, хоть в бонны пойду. Тоже, слава Богу, кое-чему в институте училась! А детей можно добрым людям раздать. Девочек мои же портнихи возьмут: они шустренькие, а Коленьку по столярной части можно пустить, — у него к этому пристрастие. Вот, слава Богу, всё и устроились!
И среди таких-то обстоятельств вдруг слышит помещик: по дороге колокольчик звенит, бубенцы заливаются.
— Кто бы это мог быть?
И только что хотел помещик распорядиться, чтобы в погреб шли и на всякий случай винца нацедили, — как к террасе подкатил щегольской дормез на четвёрке, кучер на козлах боком сидит, лихо так, — а из дормеза на террасу вышла свинья.
Самая обыкновенная свинья.
Хотя и идёт на одних задних ногах.
Жирная такая.
Ветчина у неё на ходу так и поворачивается, так и поворачивается, — слюнки текут даже, вот какая ветчина!
Вошла, поклонилась на манер Чичикова, — голову немножко на бок, но, впрочем, не без приятности.
Хозяйке к ручке подошла, детишек мимоходом по голове копытцем потрепала.
Изумлённому хозяину ножкой шаркнула и вдруг человечьим голосом спрашивает:
— Имею честь видеть владельца селения Прогорешты?
Хозяин всё больше и больше диву даётся, забыл даже, кто перед ним, сам поклонился и ответ держит:
— К вашим услугам. Кого имею честь?
— Я — свинья!
И так это сказала без всякой конфузливости, а, напротив, с большим достоинством.
Помещика даже в пот бросило:
«Фу, ты, чем только нынче люди не гордятся! Ну, времена! Этого, однако, я даже в Одессе не видывал».
— Что же вам собственно?
— А вот, — говорит, — сейчас всё узнаете. Именье ваше, скажите пожалуйста, в банке заложено?
— Да вы что же, собственно? Расспросы ваши к чему же? Вы, может быть, назначены, — или так, по статистике только прохаживаетесь.
— И не назначена, — говорит, — и по статистике не балуюсь. Потому что статистика, это — даже с моей, свиной, точки зрения — есть свинство! Ездить по прогоревшим помещикам и расспрашивать: «а здорово вы прогорели?»
— Гм… Зачем же в таком случае изволили пожаловать?
— Пожаловала я по своей доброй воле. А зачем — об этом будет речь впоследствии. Теперь же, будьте добры, на вопросы отвечать: ваше именье в банке заложено?
— И по двенадцати закладным ещё!
— Это отлично!
«Вот и поступки, — думает помещик, — себе приобрела губернские, а всё-таки сразу видно, что свинья: у человека имение заложено, перезаложено, а она радуется!»
— Да, — говорит, — это очень хорошо, что только по двенадцати. С банковской оно, положим, тринадцать закладных составляет. Число не хорошее! Но бывают числа и похуже. Вон я тут, у вашего соседа, была, — так у него, не считая банковской, по семнадцати закладным имение забухано. И все семнадцать он всё «вторыми закладными зовёт». У меня, говорит, — что ж? Банку должен, да по вторым закладным. Комики вы, господа! Ну, да это в сторону. Когда же ваше именье продавать будут?
— Не дальше, как завтра.
— И это превосходно. У вашего соседа вон вчера именье продали. А тут время, значит, ещё есть.
— Что же я, по-вашему, до завтрашнего дня сделать успею? Если мамалыги хорошенько поесть, — так хороший бессарабский помещик за такое время даже выспаться-то, как следует, не успеет. А вы говорите: «время есть»!
— Спасти можно.
— Да кто ж бы это меня спасать пришёл? Хотел бы я этого дурака видеть!
— Я!
И копытом себя в грудь стукнула.
— Я — свинья!
«Эк, — думает помещик, — ей это звание как понравилось!»
Однако, спохватился и даже в движениях суету обнаружил:
— Да вы, может быть, винца красненького или беленького с дороги не пожелаете ли? Порастрясло вас, — закусить, может, чего? Я сейчас мамалыги велю сварить, брынзы дадут. Слава Богу, пока до завтра ещё всё это есть.
— Благодарствую, — говорит, — вина я не пью, потому что состою в одесском обществе трезвости, а мамалыги с брынзой потом не откажусь, съем. А пока присядем, о деле поговорим!
«Чёрт её знает, — думает помещик, — в первый раз со свиньёй о деле говорить приходится».
Присели.
— Вы, может быть, не денег ли мне предложить взаймы желаете? — вкрадчиво и издалека начал помещик. — Так тринадцатую закладную можно хоть сейчас… на ваших же лошадях и в город… тут недалеко!
— Нет, — говорит, — не денег! Деньги что? Вздор — деньги!
И даже вздохнула, словно правильной жизни человек, поучающий других бескорыстию.
— Деньги — тлен.
— Ну, нет! Этого не говорите. Деньги, это, сколько мне помнится, штука не дурная. Оно, конечно, если с философической точки зрения — деньги, действительно, не что иное, как тлен, но тлен приятный!
— Деньги — вздор! Я вам кое-что получше дам, чем деньги.
— Что ж это такое, что получше денег?
— Поросят вам дам. Вот что, батенька!
Тут помещик даже со стула вскочил, как ужаленный.
— Да на кой же чёрт, позвольте вас спросить, мне ваши поросята дались? С кашей я их, что ли, есть буду?
Даже побагровел весь: такая насмешка! А свинья хоть бы что!
— На что вам, — говорит, — поросята, это я вам потом объясню. А теперь будьте добры отведите меня в такое место, где бы я опороситься могла. Потому мне время пришло. Я это в одну минуту, — а потом опять за прерванный разговор примемся.
Помещик повёл свинью на свою постель. Действительно, как говорила свинья, так и случилось: не успела свинья лечь, как двенадцать поросят появилось. Да каких поросят, один к одному, розовых, румяных, «пятачки», словно только что с монетного двора вышли, — так и горят! Ну, прямо, каши поросята просят! Взглянешь, так и хочется крикнуть:
— Человек, сметаны и хрену!
— Не надо ли вам чего? — помещик заботливо спрашивает.
За свиньёй уж ухаживает: этакое на дом благополучие видимо снизошло. Двенадцать! По числу закладных как раз. А сама — тринадцатая, как долг банку. Да жирная такая, здоровая, — совсем капитальный долг.
— Нет, — говорит, — ничего. Умыться только дайте. Мы, свиньи, чистоту любим.
«Не слыхал, — думает помещик, — про такую вашу добродетель!»
Однако, из жениной уборной всё, что полагается, дал.
— Ну-с, — свинья говорит, — теперь мы мамалыги поедим. Я, признаться, после трудов проголодалась. А потом именье осматривать поедем. А детишки мои пусть пока с вашими ребятишками поиграют, куда их брать?
Закусили. Велел помещик свою коляску новую четвернёй и с бубенчиками заложить, — и поехали.
— Это что у вас? — спрашивает свинья.
— Кукуруза.
— Долой! Гарбузами засейте, я гарбузы люблю. А это что такое?
— Пшеница.
— И пшеницу долой! Тоже под баштан пойдёт!
Словом, всё, что ни увидит, — всё долой. Везде одни тыквы велит сеять.
Только одни виноградники позволила оставить.
— Это, — говорит, — пусть. И вам будет что пить и я, признаться, виноградные выжимки страх как люблю! Ну, а теперь: камень у вас есть?
— Чего другого, а камня у меня в именье сколько вам угодно. Хоть пирамиду строить.
— Ну и начинайте сегодня же сарай строить.
— Что ж это, однако, будет? Для чего в конце концов сараи, когда и класть-то в них нечего?
— Что будет?
Свинья посмотрела на помещика сбоку, выдержала для важности здоровую паузу и медленно отчеканила:
— Свиной завод!
Тут помещик так себя со всего размаха во сне по лбу хлопнул, что даже на другой бок перевернулся.
«Как же это я раньше, простота я этакая, не додумался. Свинья — вот где спасение! Да и дело-то, главное, знакомое! Сколько со свиньями возиться приходилось. Поссессоры — свиньи, кредиторы — свиньи, да разве мало ещё свиней и кроме арендаторов с кредиторами. Ах, я простота, простота!»
И снится помещику чудный сон. Нет у него ни кукурузных полей ни пшеничных, — всё одни баштаны, баштаны да сараи, сараи да баштаны. И хрюканье идёт от его именья такое, — в Кишинёве слышно.
На всю Бессарабию его свиньи хрюкают. Да что на Бессарабию, — на весь мир.
В английской какой-то иллюстрации даже два портрета напечатано: его, помещика, и его свиньи. Так рядышком и напечатаны, как это всегда бывает: автор и произведение.
Какие свиньи!
По восемнадцати пудов свинья!
А всё едят.
А положенный срок пройдёт, — глядь двенадцать поросят на свет появилось.
И какие старательные поросята! Ещё и подрасти не успеют, а уж и от них поросята идут.
Весёлые свиньи! Шить любят.
Веселы свиньи, но веселее всех помещик. Ходит себе да пятачки считает, — а пятачки-то на солнце, как жар, горят. Прямо монетный двор какой-то. Без устали всё новые да новые пятачки чеканятся.
Эпидемия какая-то.
Пришлось даже меры против неё принимать.
Но свиньи даже и против принимаемых мер ничего не имеют: такого хорошего поведения свиньи.
И снится помещику, что свиньи за хорошее поведение даже награды удостоились: за добропорядочность позволено им за границу ездить, — для дальнейшего образования — в колбасы.
Снится ему, будто в Бессарабии расплодилось свиней столько, что даже телеграммы в Румынию и в Австрию полетели:
«Свиньями земля наша богата и обильна, а девать их некуда. Отворите границу и кушайте нашу ветчину на доброе здоровье».
И будто бы открыли границу.
Через Унгени, через Волочиск, идут, едут, всё свиньи, свиньи, свиньи… Пассажирам даже мест нет. Свиньи в третьем классе, во втором, даже в первом.
И все за границу.
Австрийские таможенные еле допрашивать успевают.
— Табаку и водки нет? Водки и табаку не имеется?
А помещик смотрит на мелькающие мимо поезда и из «Ревизора» цитату, глядя на окна вагонов, с удовольствием вспоминает:
— Ничего не вижу! Какие-то свиные рыла вместо лиц.
И снится ему, что все заграницы колбасой прямо объедаются.
А цены-то всё растут и растут, и нет этому ни конца ни предела! Да что! На пшеницу и на ту даже цены поднялись, потому что белый хлеб на бутерброды начал очень требоваться.
Немцы — изобретательный народ! Надоело им просто колбасу есть, так они даже затеи начали выдумывать!
Liebenwurst[1] — выдумали!
Термометр любви, изволите ли видеть!
Сосиски для любящих сердец.
Муж начинает есть сосиску с одного конца, а жена одновременно — с другого.
Доедят, пока губы не встретятся, — и поцелуются.
Для новобрачных, конечно, мелкие сосиски. Им внове-то это интересно. Для тех, кто год пожил, — так с полфунта. После двух лет — фунтовая, а там больше, больше, длиннее, длиннее, чтобы раз в год поцеловаться, не больше.
И многим эта игра так понравилась, что свиньи ещё больше в цену вошли.
Сидит себе помещик и над немецкими выдумками похохатывает:
— Делать-то им нечего!
Вдруг — телеграмма.
От экономки самого Бисмарка.
«Вышлите срочно наложенным две свиньи самых крупных, юбилею нужны сосиски, Бисмарк желает непременно ваших свиней».
Тут уж помещик окончательно не выдержал, барыши сосчитал и прямо в Одессу.
Остановился в «Северной», весь бельэтаж занял, в английский клуб пошёл, 10 тысяч одесситам проиграл:
— На-те! Долго ждали!
В ресторан явился, с итальянкой познакомился, да не с какой-нибудь, а с такой, что с голосом, и петь, действительно, может, да как крикнет по этому случаю:
— Шампанского!!!
Да так крикнул помещик спросонья «шампанского», что даже жена, спавшая рядом, вскочила:
— Что это ты, душечка, такое выдумал? Именье через неделю с молотка продают, а ты вдруг «шампанского», да ещё ночью!
А помещик лежал с выпученными глазами, молча, смотрел куда-то и думал, что ему делать: кукурузу продолжать сеять, или и впрямь лучше на всё плюнуть и свиной завод завести?
Купе для плачущих
— Сударыня, потрудитесь перестать плакать!
— Сударыня, я вам говорю, — перестаньте плакать,
— Кондуктор! Кондуктор!.. Где ж кондуктор, чёрт, побери? Предложите этой даме сейчас же перестать плакать!
— Позвольте! Да эта дама кто же? Ваша супруга?
— Если бы она была хоть моей супругой. А то в том-то и дело, что совершенно незнакомая мне женщина.
— Да какое же право вы имеете?
— А какое же право она имеет плакать? Пусть идёт в купе для плачущих и плачет там, сколько угодно!
— Да такого и купе нет.
— И очень жаль, что нет. Во-первых, ни в одной стране столько не плачут, сколько у нас. А во-вторых…
— Да если дама чувствует горе?
— Пусть сдерживается. Ведь вот же мне смертельно хочется курить, а я сдерживаюсь, — потому что здесь купе для некурящих. И не беспокою соседей!
— Да это произвол, деспотизм!
— А это не деспотизм — заставлять соседей выслушивать хныканье и смотреть на покрасневший нос. Довольно-с! Я не для этого еду по железной дороге. Мне этот красный нос и дома надоел-с!
— Господа! Это же возмутительно! Он обижает даму.
— А если мужчину обижают, это ничего-с? Я не такой же человек?
— Господа, это возмутительно!
— Возмутительно! Возмутительно!
Дама заплакала сильнее.
— Перестаньте плакать, сударыня!!!
— Нет, плачьте! Плачьте, сударыня… Сударыня, плачьте!
— Ах, вот как! Отлично! В таком случае я тоже начинаю плакать!
И затеявший весь этот спор, огромный, толстый мужчина поднёс платок к глазам и заревел прямо благим матом на весь вагон;
— Бед-ный я, си-ро-та кру-гла-а-а-я! В ран-нем дет-стве е-щё ли-шил-ся от-ца, ма-а-а-а-а-те-ри!
— Послушайте, перестаньте дурачиться!
— Это, наконец, Бог знает что!
— Позвольте! Позвольте! Она имеет право плакать, потому что рассталась с мужем, а я не имею права плакать о родном отце и матери?
— Да ведь вы сами кричите, что это давно было!
— Мало ли что давно, а мне сейчас вспомнилось. Наконец, у меня раньше свободного времени не было. У меня, я думаю, другие дела есть. А теперь мне делать нечего, я и плачу. Бе-е-една-а-а-ая мо-я го-ло-ву-у-ушка!
— Да перестаньте! Это действует на нервы!
— А мне не действует на нервы её рёв? Я такой же пассажир, как и она! Какое она имеет право плакать? Я буду плакать об отце с матушкой. Вы кто? Адвокат? Вы начнёте плакать, что дел мало. Вы доктор? О том, что больные домашними средствами пользуются. Вы ещё о чем-нибудь. Ведь это будет не вагон, а Бедлам! Отделение сумасшедшего дома какое-то! Э-э, да что я с вами время попусту теряю! Она плачет, и я буду реветь!
Но «реветь» не пришлось.
Поезд подошёл к полустанку.
Плачущая дама, как бомба, вылетела из вагона, и на платформе зазвенел её пронзительный истерический голосок:
— Кондуктор! Кондуктор!
Вслед затем появился кондуктор, собрал и унёс все барынины вещи.
— Вот так-то лучше! — довольным тоном произнёс огромный пассажир, с удовольствием потягиваясь
— Но согласитесь, что вы были с дамой слишком суровы и даже жестоки!
— Ничего подобного. Просто небрежность железнодорожного начальства. Раз у пассажиров, а особенно у пассажирок, есть такая привычка — плакать, должны устраивать особые купе: «для плачущих» и «для неплачущих». Есть же купе для курящих и для некурящих. Эта с мужем на целый месяц рассталась, тот за женой в погоню гонится, у третьего — бабушка недавно померла, — ну, ну, и пусть себе ревут хором. А неплачущих соседей беспокоить зачем же? У меня вот, может быть, и поважнее причина есть плакать, — а ведь не плачу же.
— Это об отце и об матери, которые умерли, когда вы были ещё маленьким?
— Нет, не об отце, об матери. А причина поважнее!
— Потеряли вы кого-нибудь?
— И не терял и не находил никого!
— Какая же тогда может быть у взрослого человека причина плакать?
— А вот хотя бы о том, что я дурак? Не причина?
— Как вы сказали?..
— Да вы, может быть, меня ещё разубеждать в этом вздумаете. Так я, милостивый государь, сам про себя должен лучше знать, дурак я или нет!
— Но, позвольте, однако, что же заставляет вас прийти к такому… к такому безрадостному для вас заключению?
— Многое. Во-первых, хотя бы уж то, что я не знаю даже, где находится Россия. Ну, вот! Вы умный человек, — а скажите мне, где находится Россия?
— Это даже странно… Россия, как это всякому, я думаю, известно, расположена…
— А вот ничего и не знаете, а туда же «расположена». Расположена она позволять иностранцам в ней хозяйничать и больше ничего! «Расположена»! «Расположена»! Я вот побольше вас ездил, да и то не знаю, где и к чему она «расположена»! Я, сударь вы мой, по глупости моей, где-где только не был. В Сибири был, — по своей воле, спешу сделать необходимую оговорку, — а то нынче на железных дорогах жулья много развелось.
Вы улыбнулись.
— Нечего улыбаться! Правда. В Царстве Польском был, на Кавказе, в Туркестанском крае, в Финляндии, Малороссию всю объездил, в Бессарабии я и родился, в земле войска Донского побывал. И везде, куда ни заедешь, только и слышишь: «Он в Россию поехал», «он из России приехал». Да что! Казань — на что город, на Волге стоит, и то спрашивают: «вы не из России приехали?» Фу ты, думаю, да где же эта самая Россия, наконец, находится? Надо же узнать. И махнул сдуру…
— В Москву?
— Угадали. В неё в самую! Здесь, думаю, она и собиралась, Россия-то, вокруг… Иван Калита, — ну, и всё прочее. Приезжаю, вижу в газетах про английские каверзы читают и вслух думают: «Нужно, — говорят, — из Петербурга телеграмм подождать: что-то Россия по этому поводу скажет!» Эге, — думаю себе, вон она где теперь, значит! Отправился. Порасспросил у того, у другого из сведущих людей, — говорят: «Действительно, там». Там и департаменты такие выстроены, чтоб об ней заботиться. Махнул в Питер. Приезжаю в один департамент. «Здесь Россия?» — «Никак нет — говорят, — здесь департамент неокладных сборов». Я в другой: «Здесь Россия?» Опять: «Никак нет, здесь департамент окладных сборов. И никакой России тут нет». Куда ж это, — думаю себе, — она запропастилась? Да спасибо, столоначальник один объяснил. «Россия? — говорит. — А, знаю, знаю! Это просительница такая. То купцы от неё приедут, то помещики, — и все всегда о чём-нибудь просят. Надоели даже». Тут-то, милостивые государи, я и понял, что Россия при пересылке из Москвы в Питер затерялась где-нибудь по дороге. Ну, скажите, — не дурак я после этого? Если я даже, где моё собственное отечество находится не знаю! Не дурак?
— Гм… А ещё какие же вы основания имеете к такому заключению?
— К тому, что я дурак-то? Целых два основания. Во-первых, я не знаю, что такое рубль. Ну, вот, вы умный человек, а скажите-ка мне, что такое рубль? Ан, опять не знаете?
— Рубль!.. Рубль!.. Ну, натурально, что рубль…
— «Рубль — рубль». Нешто это ответ? Я за ответом-то, может, весь свет объездил, кругосветное плавание сделал, — а вы: «Рубль — рубль». Спрашиваю у одного: «Что такое рубль?» — «Рубль, — говорит, — это сто копеек». Ясно! «Ну, а что такое копейка?» — «Сотая часть рубля». Ничего не понятно. Обращаюсь к другому: «Что такое рубль?» — «Рубль, это, — говорит, — 133 копейки». — «Как сто тридцать три?» Батюшки, думаю, в одну минуту разбогател! То сто копеек в кармане было, то, вдруг, сто тридцать три сделалось! Вот хорошо-то! Прямо, ушам не верю. «Откуда мне сие?» думаю. «Как, — говорю, — 133 копейки? Может ли быть?» — «Натурально, — говорит, — 133 копейки на серебро по курсу. Ведь у нас счёт на серебро». — «Отлично, думаю, а проверить всё-таки не мешает». Отыскал ещё одного знающего человека. «Правда, — спрашиваю, — что рубль, это 133 копейки серебром?» Засмеялся. «Кто ж это, — говорит, — вам сказал? Рубль, это — 66 с небольшим копеек». Батюшки, — думаю, — да что ж это с небес да в подземелье. То разбогател, то чуть не нищий. Дух перехватило, голосу нет: «Как, — спрашиваю, — 66 копеек?» — «На золото, — говорит, — кто ж нынче на серебро считает? Что такое серебро? Теперь ложки, — и те томпаковые делаются. Вон, — говорит, — один наш знакомый недавно в Париж ездил, полдюжины ложек оттуда привёз, на всех надпись: „Гранд-Отель“, „Гранд-Отель“, Гранд-Отель». Он-то думал, что они серебряные, потому и взял, — а они томпаковые. «На серебро, — такого и счёта нынче нет». Прямо голова кругом пошла. Опять в Петербург махнул. Там должны знать! Являюсь к одному знакомому столоначальнику, спрашиваю: «Облегчите вы мою душу, объясните мне, дураку, что такое рубль?» — «Рубль, — говорит, — есть часть жалованья, которое мы получаем каждое 20 число аккуратно, и на который я получаю определённое количество съестных и прочих необходимых для поддержания жизни продуктов, — впрочем, количество это не всегда одинаковое, ибо иногда на рубль дают продуктов больше, иногда меньше». Вижу, что он больше с колбасной точки зрения смотрит. «Ну, — говорю, — а если на колбасную валюту перевести, сколько этот самый рубль составит?» — «А это, — говорит, — сказать трудно, ибо это зависит от многих причин и, между прочим, от того, с каким усердием в центральных губерниях свиньи будут производить себе подобных. А также, как этим делом займутся австрийские свиньи? Будет ли Австрия довольствоваться своим собственным мясом или и нашей ветчины захочет. Ныне, — говорит, — колбаса лучшая стоит в цене — 40 копеек за фунт. И в переводе на колбасную валюту, рубль есть не что иное, как два с половиной фунта лучшей колбасы. А может в зависимости, как я уже вам объяснил, от свиней наших и заграничных курс на колбасу подняться и до 50 копеек, — и тогда рубль будет представлять собою два фунта колбасы, и то не лучшего качества. А может и так быть, что свиньи позаймутся своим делом, как следует, и рубль будет представлять собою три фунта колбасы с третью». Тьфу ты! Тарабарщина какая-то. То два фунта с половиной, то два только, то целых три с третью! Махнул к другому столоначальнику: за границу в командировку собирается. «Рубль, — говорит, — что такое? Пока славная штука! 37 с половиной стоит. А дальше не знаю, что будет. Теперь самое время за границу ехать. Чем глупыми вопросами заниматься, поезжайте-ка, батенька, за границу, да радуйтесь, что курс так стоит. Меры ведь принимали». Что же вы думаете? Поехал и всю дорогу радовался: курс, мол, поднимается. Даже шампанское за завтраком и обедом пил. Чего же мне при этаком курсе стесняться? Мне за границу-то и по моему делу, насчёт рубля, кстати нужно. Должны же ведь хоть за границей наши дела знать, — и мне всё толком объяснить. Приезжаю во Францию, — друзья! Я к одному французу: «Друг, поясни, что такое рубль?» Только француз-то попался глупый: «Рубль, — говорит, — это четыре франка». Да, к счастью, тут же при разговоре умный француз присутствовал, тот, спасибо ему, поправил: «И вовсе, — говорит, — не четыре франка, а два франка пятьдесят пять сантимов с дробью!» — «Ну, слава Тебе, Господи, — говорю, — если с дробью! Курс, значит, высоко стоит». Он на меня и глаза вытаращил: «Да вам-то, — спрашивает, — чего ж радоваться? Это нам нужно радоваться, а не вам». — «Да как же мне в Петербурге сказали?» «Мало ли, — говорит, — что вам в Петербурге кто скажет! Да вот я вам сейчас примером поясню: вы заняли у наших банкиров в неурожайный год 10,000 рублей по курсу, допустим, два франка». — «Ну?» — «Значит, 20,000 франков». — «Так!» — «Ну, а уплатили, конечно, в урожайный, когда курс поднялся, допустим, до 3 франков». — «Ну-с?» — «Значит, вы уплатили 30,000 франков. Взяли 20, а заплатили 30, — итого десять тысяч франков переплатили лишних, не считая процентов. Чему ж тут радоваться?» Нет, вы посудите по совести, если б я таким вот рёвой, как эта барыня, был, должен был бы я тут же разреветься, или нет? Узнавши, что я и радовался даром, и на повышении курса теряю, и шампанское напрасно пил. Должен был я плакать?
— Положим…
— Так и уехал ни с чем. И до сих пор не знаю, что такое рубль: 100 копеек, 133 или только 66 с дробью, — не знаю даже, радоваться мне, когда он повышается, или нет. Ничего не знаю. Ну, не дурак ли я после этого? У меня вон в кармане целых 10 рублей осталось, а я даже не знаю, что такое и один-то рубль.
— А вы далеко ездить изволили?
— В Петербурге был.
— По делам или так, опять по вопросам?
— Какие вы, однако, глупые вопросы задаёте! Зачем может бессарабский помещик в самую горячую рабочую пору в Петербург ездить? Конечно, с прожектом!
— Ну, и что ж?
— Приняли. «Ещё прожект?» говорят, и номер поставили. Кажется, 2.475.893-й. «Поезжайте, — говорят, — с Богом. Когда очередь дойдёт, посмотрим. В своё время обо всём через местного земского начальника известитесь, как и что!» А прожект-то неотложный, насчёт тарифов. Потому что ежели и в этом году на хлеб такой же тариф будет, то должно моё имение с молотка идти: на железную дорогу только и работаем.
— Как же вы теперь?
— А вот в этом-то и заключается третья причина, почему я заключаю, что я несомненный дурак. Не знаю, что сеять. Хлеб при нынешних условиях невыгодно…
— Ну, а в Петербурге как на этот счёт говорят?
— Разное. Был я у одного опять столоначальника. «Удивляюсь я, — говорит, — вам, гг. помещики, что вам за охота хлеб сеять, если невыгодно. Сеяли бы что-нибудь другое. Например, резеду. Очень выгодное растение. Я вот в горшке немножко посеял, — как разрослась, четыре раза рассаживать пришлось. А резеда, это — хорошо: во-первых, аромат, а во-вторых — выгода. Трава может идти на корм скоту, а цвет у вас парфюмерные фабрики с восторгом покупать будут. Опять же семена пойдут. А это не хлеб-с. Вы знаете, — семена-то, они почём? Пятачок золотник стоят. Ведь вон, — говорит, — Голландия, целая страна одними тюльпанами существует. Вот бы и вы за разведение цветов взялись. А то „хлеб“, „хлеб“. Предприимчивости у вас, господа, нет, — только клянчить умеете». Так отчитал, — ужас!
— Ну, а вы?
— Что я! У меня земли-то эк её сколько, в два дня не объедешь. Столько и дам-то на свете нет, чтоб всех передушить, если я резеду сеять начну. Прямо всемирный резедовый кризис в один год устрою. «Кризис-резеда!» Этого ещё только недоставало.
Поезд, между тем, стоял.
Толстый помещик взглянул на проходившего мимо начальника станции и вдруг вскочил, как угорелый:
— Батюшки, да это Пётр Иванович! Чуть было по глупости своей станции не пропустил.
И, еле выскочив с чемоданом на платформу, он крикнул нам в окно, когда поезд уж тронулся:
— А если кто из вас, господа, узнает, где в настоящее время Россия, или что такое рубль, или что нужно сеять, так будьте добры телеграфировать на мой счёт на станцию Забытую, селение Прогорешты, Ивану Алексеевичу…
Фамилии мы уже не расслышали.
— Это у них от кризиса! — заметил кто-то.
— Просто, брынзы много едят! — небрежно ответил господин с петербургской физиономией.
Поездка русского патриота на финляндский водопад Иматру
(Его наблюдения над природой, нравами и самим собой, изложенные в виде дневника)
Означенный «патриот», как видно из приложенного к его произведению curriculum vitae[2], состоит годовым подписчиком «Московских Ведомостей», полугодовым — «Нового Времени» и недавно подписался в рассрочку на «Гражданин».
Июля 15-го.
Решил ехать в Финляндию.
Перечитал несколько корреспонденций «Московских Ведомостей», купил кастет, два кинжала, пару револьверов, две берданки, четыре нагайки, щит, два копья, шесть коробок с патронами простыми, две с пулями «дум-дум».
В виду сепаратной нравственности Финляндии, весьма не одобряемой известным писателем г. Скальковским, думаю поехать вместе с женою.
Июля 16-го.
Был в гостях Иван Иванович, тоже полугодовой подписчик «Нового Времени». Услыхав, что еду в Финляндию, прослезился.
— Перенесёте ли вы эти ночёвки под открытым небом? Холодным, финляндским небом? На пронизывающем ветру, в жестокой стуже, под проливным беспрерывным дождём!
— Как под открытым небом?!
— Неужели же вы думаете, что финляндцы пустят вас в гостиницу?!
Решил купить брезент, раскину на берегу Иматры вигвам и поселюсь. Время распределяется так: три часа спать, три на карауле. Я сплю, — караулит жена. Жена спит, — я с берданкой хожу. При первом приближении финляндцев — стрелять. Драться до последней крайности. При сдаче выстрелить друг в друга.
Учу жену стрелять. Боится. Плачет, но стреляет.
Июля 17-го.
Приходил Пётр Петрович. Человек основательный. Вместо разговоров читает наизусть статьи «Московских Ведомостей». Узнав, что еду в Финляндию усомнился:
— Обеспечены ли вы провиантом? Я советовал бы ехать лучше зимою: мясо в замороженном виде дольше сохраняется. Хотя и теперь можно взять с собою консервы, как то делают путешественники к северному полюсу и в другие тому подобные места. Только консервы возьмите английские, а не русские. Русские консервы следует поощрять, но есть следует английские.
— А если финляндскую еду есть?
— Не дадут или отравят.
Купил солонины, дичи, масла в консервах, сделал запасы хлеба; не хватит — настреляю дичи на месте, убью медведя и сделаю ветчину.
Июля 18-го.
Видел во сне Грингмута.
Приезжаем будто бы мы с ним на Иматру, — и моментально нас окружает толпа раскрашенных в разные цвета финляндцев. Кинулись, привязали нас к дереву и начали вокруг нас танец танцевать.
— Как, — спрашиваем, — танец называется?
— Куоккала!
И, отплясав, начали говорить, что вот сейчас нас зарежут и съедят. Ножи у нас перед самым носом и над ухом точили.
Грингмута решили изжарить с кашей, а меня приготовить со сметаной и хреном.
Был освобождён от этого унизительного сновидения супругой.
— Что это ты, мой друг, такие страшные слова кричишь?
— Посмотрел бы я, матушка, что бы ты стала кричать, если бы тебя сметаной заливать начали! Всякий человек, когда его сметаной заливают, кричит!
Сон пророческий.
Решил усилить вооружение двумя штуцерами.
Июля 19-го.
Застраховал свою жизнь.
Июля 20-го.
Поехали.
Финляндец-кондуктор, с ненавистью посмотрев на наши билеты, указал в вагоне места, довольно удобные.
— Ага! Заманить хотите, а потом убить!
Держу револьвер наготове.
Озерки.
Удивительно удачная поездка. Не успел до финляндской границы доехать, — а уж измену открыл.
Оказывается, что Финляндия имеет целую огромную партию в самом Петербурге. И что партию эту составляют не кто иные, как гг. чиновники!
Открытие сделал случайно, в беседе с соседом, канцелярского вида господином.
— Помилуйте, — говорит, — сущая благодать! Собственную заграницу имеем! Во-первых, заграничного паспорта брать не нужно, — взял 28-дневный отпуск и за пять рублей девять копеек через полтора часа «иностранцем» сделался! Разве не лестно? Всё был русский, русский — и вдруг «иностранец». И всё-то удовольствие 10 рублей 18 копеек туда и обратно, с превращением в иностранца и обратной натурализацией, стоит. Деньги другие, разговор кругом — слова не поймёшь, границу переезжаешь! Прямо чиновничья заграница, заграница на сумму менее трёхсот рублей. Вот если бы ещё на обратном пути на границе построже смотрели, совсем была бы прелесть. Русский человек — контрабандист по природе. Хоть сигарочку беспошлинно провезти. Положим, сигары в Финляндии дрянь, но всё-таки контрабандную выкурить как-то приятнее. А теперь не то. Смотрят так, для проформы, никаких строгостей, никакой иллюзии!
Мысли столь зловредные, что решил о них телеграфировать в «Новое Время».
Куоккала.
Вот она Куоккала-то:
Переехали «границу», и начались оскорбления.
Чухонская морда, кондуктор, беспрестанно проходит по вагону и бормочет какие-то непонятные слова.
Так и кажется, что он, как тогда во сне, сейчас «куоккалу» танцевать примется.
Не выдержал, спросил соседа:
— Что это он зловредное про себя говорит?
— Названия станций выкликает.
Ах, животное!
Териоки.
Странное название!
И произносят, сколько я заметил, зловредные морды, особенно:
— Тери оки!
Как бы на что-то намекая!
Я тебе потру оки!
Надо будет об этом написать в «Московские Ведомости» и «Новое Время». Предложу переименовать загадочные «Тери оки» просто в «Теркино».
Опять проходила чухонская морда, буркнула что-то себе под нос и добавила:
— Остановка три минуты.
И каким тоном! Словно хвастается:
— Вот, мол, у нас как! Целых три минуты стоим!
Я тебе похвастаюсь, чёртова перечница!
Был истинно взбешён, но мыслей этих вслух не выразил, — по причине сепаратного воспрещения в Финляндии высказывать вслух свои искренние мнения о людях. А то сейчас в кутузку. Мошенники!
Произошло недоразумение.
Думал о чухонских тайных желаниях, как вдруг входит кондуктор, чухонская морда, и, в упор глядя на меня, говорит:
— Усикирка!
— На каком основании?!
Оказалось, — название станции.
Выборг.
Чухонцы — народ пустой и хвастливый.
Выхожу на станцию. Выборг. По-нашему, один Выборг, — а по их сейчас во множественном числе:
— Випури!
Гляжу, — аптека, одна аптека, а на вывеске:
— Appeteki.
Словно у них под одной вывеской чёрт знает, сколько аптек помещается. Как же! Нельзя! Надо похвастаться перед русским человеком:
— У нас, мол, всего много! И Випури и аптеки!
Тьфу!
Иматра.
Приехали в гостиницу.
— Пустите переночевать?
— Позялуйте!
У-у, подлецы! Буквы «ж» выговорить не хотят!
Вигвама разбивать не придётся. Для оружия и склада припасов пришлось взять другую комнату. Только в расходы вводят! Черти! Чухны!
Ещё за версту до нас донёсся могучий аккорд водопада.
Бегут года, столетия мелькают, как минуты, тысячелетия рождаются и гаснут, как день. Люди родятся, люди страдают, люди умирают. А этот аккорд, раз взятый природой, звучит, вечно звучит, как вечно всё в природе.
Когда в первый раз зашумела Иматра?