Как это случилось в первый раз, Иван Иванович даже не может дать себе отчёта.

Это произошло вечером, в полумраке кабинета. Дрожали красные, синие, жёлтые пятна, которые бросал разноцветный фонарик. Молодой человек сидел перед Иваном Ивановичем, наклонившись, с жадно раскрытыми глазами, засматривая ему в глубину очей, казалось, страдал и млел и только иногда шептал:

— Дальше… дальше…

Ивану Ивановичу казалось, что молодой человек гипнотизирует его своим взглядом. У него слегка кружилась голова. Он был в каком-то опьянении. Его охватывало волнение. Он говорил, говорил, говорил… и когда кончил, молодой человек поднялся и поклонился.

— Это всё, что мне было нужно. Вы интервьюированы!

Иван Иванович почувствовал, что он летит в пропасть.

Он словно пробудился от сладкого сна. Его охватил ужас.

Он хотел крикнуть вслед уходившему молодому человеку:

— Стойте!.. Стойте!..

У него даже мелькнула в голове мысль:

— Убить его и спрятать труп.

Но было поздно. Тот ушёл.

Иван Иванович остался недвижимый в кресле. Голова кружилась. Под ложечкой тоскливо сосало. Кости ныли, словно Ивана Ивановича кто-то исколотил.

И одна только мысль, не шевелясь, сидела в мозгу:

«Вот меня и интервьюировали!»

Ему вдруг захотелось кислой капусты.

— Что это я? — опомнился Иван Иванович и приказал сделать постель.

— Никого не принимать, и я никуда не поеду. Мне что-то не по себе.

Он с наслаждением зарылся в свежее, чуть-чуть надушенное бельё, свернулся клубочком в холодном полотне, задул ночник и долго лежал с открытыми глазами.

Ему было страшно и приятно.

Он старался думать о том, что произошло, с отвращением и не мог: против воли воспоминания наполняли его блаженством.

— А ловко я мысль об учреждении института экзекуторов пропустил… Прямо против Василья Васильича… Пусть съест! Хе-хе!..

Он заснул поздно, среди какого-то блаженного бреда, и спал тревожно, — его мучили кошмары.

Он кричал во сне и метался.

Ему снились народные толпы. Они смотрели на него с изумлением, с благоговением.

— Ах, какие у вас взгляды! Какие мысли! Какой ум!..

Подходили ближе, ближе и вдруг, подойдя совсем вплотную, показывали на него пальцем, кричали:

— Человек, которого интервьюировали!

Хохотали и разбегались.

И так раз восемьдесят.

Иван Иванович проснулся в холодном поту, с лёгкой головной болью. Одеяло, простыни были скомканы, подушки валялись на полу.

Он взялся за газету и почувствовал, что у него отнимаются руки и ноги. На первой странице крупным шрифтом чернело:

«О реформах наших департаментов. Интервью с его превосходительством Иваном Ивановичем Ивановым».

Каждое слово, которое он сказал вчера, стояло теперь чёрным по белому, выделялось, кричало. Тысячи, десятки тысяч людей теперь читали то, что он думал.

Иван Иванович чувствовал себя так, словно с него на Невском на солнечной стороне в два часа дня упала часть туалета и все увидели его сокровенное.

Ему было стыдно и — удивительно! — приятно.

«Что ж, дай Бог всякому!» подумал Иван Иванович, перечитав свои мысли.

Мысль о департаменте, однако, наполнила душу Ивана Ивановича ужасом.

— Читал! — почувствовал Иван Иванович, когда швейцар отвернулся, снимая с него шубу, и у него ёкнуло сердце.

Он пошёл на цыпочках вдоль стенки и в эту минуту отдал бы всё своё жалованье, чтоб только его никто не заметил.

При входе Ивана Ивановича всё стихло. Мелкие чиновники глубже ушли в бумаги. Средние начали вдруг все почему-то рыться в столах. Покрупнее, подавая руку, старались не глядеть Ивану Ивановичу в глаза и говорили что-то нескладное:

— Какой сегодня на дворе великолепный театр… Скоро ли будет числовое двадцато?..

«Словно по-сербски», тоскливо подумал Иван Иванович.

— Все прочли… Все знают…

Только один Степан Степанович глядел на него из своего угла прямо и пристально.

Степан Степанович потому и сидел в самом углу, что он имел неизлечимую болезнь интервьюироваться. Редкий день в газете не появлялось интервью с Степаном Степановичем. От Степана Степановича сторонились; Степана Степановича чуждались, с ним избегали говорить, особенно при посторонних:

— Ну его! Ещё возьмёт да в интервью вставит: «хотя некоторые из моих товарищей и полагают так-то, но я нахожу этот взгляд неосновательным». Да в виде «неосновательного взгляда» ваше мнение и выведет.

Степан Степанович и сам понимал, что ведёт себя предосудительно, держался в уголке, ни с кем не заговаривал, ни на кого не смотрел, руку подавал робко, словно успокаивал:

«Не бойтесь! Не бойтесь! Ведь я не заражу вас своим прикосновением. Отнеситесь же ко мне хоть немножко по-человечески, не отказывайте подать руку!»

Теперь Степан Степанович смотрел на Ивана Ивановича прямо и смело. Словно радостно, как будто слегка насмешливо.

«Старая кокотка так смотрит на начинающую!» пришло вдруг в голову Ивану Ивановичу отвратительное сравнение, и ему сделалось так нехорошо, что он даже вышел не надолго.

Его место было по самой средине комнаты, и Иван Иванович сидел ни жив ни мёртв, боясь поднять глаза. Куда бы он ни повернул голову, все в той стороне моментально низко склонялось над бумагами, словно даже бумаги — и те становились неразборчивыми от взгляда Ивана Ивановича, или начинало рыться в столах, или смотрело в окна, на стены в величайшем смущении.

Иван Иванович попробовал было рассеять эту тяжкую атмосферу томительного молчания.

Помолился в душе и громко сказал:

— Читали вы, господа…

Но сам не узнал своего голоса.

Да и кругом всё взглянуло на него с таким испугом, что Иван Иванович почувствовал, как у него отнялись ноги и язык.

Было тяжело, мучительно тяжело.

Ивану Ивановичу вспомнилась одна пьеса, которую он видел когда-то у мейнингенцев. Из древнегерманской жизни. Римские солдаты, остановившиеся в германской деревне, совершили гнусное преступление над германской девушкой.

И вот ночью сбегаются жители деревни. Сцена, при мерцающем свете факелов, наполняется страшным, леденящим душу шёпотом. «Об этом» никто не решается сказать громко. Вводят девушку, и гасят все факелы, чтоб никто не видел её лица…

«Словно я германская девушка!» с тоскою думал Иван Иванович и в первый раз перевёл дух, когда в половине третьего стемнело и комната департамента погрузилась во мрак.

Но самое страшное было, когда один из вызвавших его просителей начал свою речь к Ивану Ивановичу так:

— Прочитав сегодня в газетах ваши просвещённые взгляды, осмеливаюсь…

Иван Иванович схватился за притолоку:

«Все знают… все»…

Безумные мысли закружились у него в голове:

«Убить просителя и спрятать труп».

Но голос благоразумия взял верх:

«Всех не перебьёшь… Всех перебить невозможно»…

Да к тому же в его ушах прозвучал в эту минуту, словно труба архангела, страшный голос курьера:

— Вас к директору!

Шатаясь, Иван Иванович вошёл.

В кабинете было полутемно.

— А, это вы… — сказал директор, отвернулся и подал ему руку, как показалось Ивану Ивановичу, нерешительно.

Подал и сейчас же отдёрнул.

«Убить директора и спрятать его труп?». мелькнула в голове Ивана Ивановича опять та же безумная мысль, и ему вдруг мучительно, страстно, болезненно захотелось, чтобы в эту минуту случилось светопреставление.

Директор смотрел в сторону, барабанил пальцами, видимо, хотел что-то сказать, но говорил совсем другое.

— Какая хорошая погода! — сказал директор.

Иван Иванович шевелил сухими губами.

— На улице ездит много извозчиков! — сказал директор и, не получая ответа, добавил: — Вообще на улицах завелось что-то слишком много извозчиков…

Иван Иванович от этих странных фраз директора ещё больше страдал. Наконец он облизнул сухим языком сухие губы, собрал все силы и воскликнул:

— Пётр Петрович… Ваше превосходительство…

Его голос пересёкся и зазвенел как оборванная струна.

В кабинете послышались тихие всхлипывания.

Директор заговорил. В голосе его тоже послышались слёзы:

— Иван Иванович… Успокойтесь… Не надо… Ведь я же не зверь, я понимаю… Ничего особенного… Даже очень дельно… Но только отчего же вы всего этого мне на словах не сказали, а так, вдруг, в газете?..

Всхлипывания раздались сильнее.

— Ну, ну!.. Не буду… Не надо… Я не спрашиваю, как это случилось! Не надо!.. Не рассказывайте!.. Я знаю, вам больно… Но, Иван Иванович, дорогой мой… Одна просьба!.. Ну, случился грех, с кем не бывает… Но вперёд не впадайте… Затягивает это… Я знаю… Вон посмотрите, Степан Степанович…

— Пётр Петрович, — воскликнул Иван Иванович, — да неужели я Степан Степанович?…

И рыдания хлынули из его груди…

Сравнить его со Степаном Степановичем! Это было уж слишком.

«Вот когда я погиб! — вспоминал потом Иван Иванович. — Убил он меня, назвав Степаном Степановичем».

Директор даже испугался.

— Да я не сравниваю… Что вы?.. Иван Иванович!.. Я предупреждаю только… Отечески предупреждаю… Ведь «они» начнут теперь шляться… Ах, Господи! Командировку, что ли, вам дать куда-нибудь, чтобы вы проветрились?!

В горле Ивана Ивановича высохли слёзы.

— Нет-с, ваше превосходительство, никакой командировки на надо… Никуда я не поеду… Я останусь тут бороться. Пусть ко мне ездят, пусть искушают… Борьбой, борьбой со страстями я искуплю невольное падение… Искуплю и восторжествую!

И, сделав поклон, он шатающейся походкой пошёл к двери.

— Бог вам да поможет в вашем подвиге! — напутствовал его вслед директор, а когда Иван Иванович выходил из двери, он слышал, как директор говорил экзекутору:

— Вот и ещё одного чиновника мне испортили!

В коридоре Ивана Ивановича, оказывается, поджидал Степан Степанович.

— Хотите, батюшка, я вам одного репортёра пришлю! — страстно прошептал Степан Степанович, — Как, шельма, интервьюирует!!!

Иван Иванович даже отпрянул в ужасе и воскликнул:

— Отойди от меня, сатана!

Темно было в департаментах, а на улице было ещё достаточно светло, и Иван Иванович, возвращаясь домой, узнал на встречном лихаче того самого молодого человека, который его вчера интервьюировал.

Молодой человек ликовал. Иван Иванович считался самым неприступным из действительных статских советников, и за интервью с ним молодому человеку заплатили в редакции по двойному тарифу.

Молодой человек радостно закивал Ивану Ивановичу.

У Ивана Ивановича кровь бросилась в голову, ему захотелось вдруг остановить извозчика, закричать:

— Стой! Городовой! Держи его! Взять! Он развращает действительных статских советников!

Но лихач уже промелькнул и затерялся в толпе экипажей.

Вернувшись домой, Иван Иванович объявил, что никуда не поедет.

— Куда ни поедешь, везде «про то» говорить будут!

Он даже в клуб не отправился обедать. Просидел, не евши, и, быть может, слабостью вследствие голода и объясняется то, что случилось.

В семь часов в кабинет вошёл другой молодой человек, с беспокойно ласковым взглядом, сел против Ивана Ивановича и, нежно наклонившись к нему, мягко спросил:

— Что вы думаете о резиновых калошах?

Иван Иванович хотел вскочить, крикнуть прислугу, приказать избить ласкового молодого человека резиновыми калошами, но сам не знает, как вместо всего этого сказал:

— Думаю, что резиновые калоши полезны вследствие только дешевизны, но в смысле сохранения пальцев на ногах предпочитаю кожаные…

И пошёл…

На следующий день с Иваном Ивановичем в департаменте даже не все поздоровались, экзекутор сухо сказал:

— По распоряжению г. директора, из вашего ведения будут изъяты все дела, не подлежащие оглашению.

Но Ивану Ивановичу — странное дело, он даже сам удивлялся своему равнодушию — было всё как с гуся вода. В эти ужасные минуты его волновала только одна мысль:

«Нет, что же он, подлец, про буквы металлические ничего не напечатал. Ведь я говорил, что металлические буквы в калошах вредны, ибо портят сапоги. Забыл, должно быть! Надо будет за ним послать!»

Степан Степанович подлетел к Ивану Ивановичу уже смело, утащил его в угол и шёпотом сказал:

— Читал. Хорошо. Но всё-таки не так, как мой, с которым я интервьюируюсь. Вот, подлец, умеет. Всю подноготную переберёт. До души доходит. Хотите, пришлю разочка на два. Пусть интервьюирует. Удовольствие получите!

Иван Иванович прошептал:

— Пришлите!

Степан Степанович рассмеялся и по плечу его похлопал:

— Так-то! А то «сатаной» вчера назвали! День только потеряли.

И Иван Иванович, к удивлению, за такую фамильярность не только не послал Степана Степановича к чёрту, а, напротив, позвал в трактир обедать.

И вечер они провели в трактире, в пьянстве и разговорах:

— Как лучше интервьюироваться?

После обеда они ездили к каким-то интервьюерам, пили с ними пиво, кажется, танцевали, и на утро Иван Иванович прочёл в пяти газетах пять интервью с ним:

«О нормальной длине юбочек у балетных танцовщиц».

«Брать ли нам Герат?»

«О мерах к предупреждению наводнений».

«О лучшей закуске к водке».

«Что, по его мнению, сделалось с Андре».

Что произошло дальше?

Об этом грустно и рассказывать.

В один хмурый, ненастный день директор, — даже не лично, а через экзекутора — объявил Ивану Ивановичу свою волю:

— Подавайте прошение.

И Иван Иванович не только не смутился, но даже громко спросил:

— За что?

Экзекутор даже не нашёлся ответить, да Иван Иванович и не ожидал ответа. Смело и вызывающе глядя всем в глаза, он кинул, словно вызов:

— За то, что я интервьюируюсь?

Все были в ужасе. Он ещё бравирует этим!

— А Степан Степанович? — вызывающе бросил Иван Иванович.

Это уж было чересчур! Экзекутор сделал самое суровое лицо и отвечал, отчеканивая каждое слово:

— Даже Степан Степанович не доходил до такой распущенности. Степан Степанович интервьюируется постоянно с одним. А вы с кем ни попадя. Ни одного дня ни одной газеты не выходит без интервью с вами. Прощайте.

И даже Степан Степанович не подал ему руки и отвернулся, когда Иван Иванович выходил из канцелярии.

Переступая в последний раз порог канцелярии, Иван Иванович чувствовал, что для него всё гибнет, и какое-то дикое, весёлое отчаяние охватило его. Какое-то бесстыдство овладело им. Ему захотелось бесстыдничать, приводить всех кругом в ужас, негодование, пить чашу презрения.

На пороге он обернулся и крикнул на всю канцелярию:

— Хотите я к вам, ко всем, интервьюеров пришлю?! Ах, хорошо, подлецы, интервьюировать умеют!

Он ожидал воплей негодования, угроз, криков: «вывести его!»

В ответ было гробовое молчание.

И среди гробового молчания Иван Иванович, бледный, шатающийся, вдруг обессилевший, вышел из канцелярии. Даже швейцар не надел ему в рукава, а набросил на плечи шинель.

— Погиб, погиб! — шептал Иван Иванович, идя домой пешком.

А вечером в его квартире шёл дым коромыслом. Иван Иванович… праздновал своё изгнанье в кругу репортёров, пил, плясал для них русскую и кричал:

— Выгнали! Слава Богу! Теперь я свободен! Теперь я ваш! Интервьюируйте меня по 24 часа в сутки! Пусть публика знает все мои мысли! Ничего сокровенного у меня нет!

И отвечал сразу на шесть вопросов по шести разным предметам.

Даже репортёры изумлялись откровенному бесстыдству его ответов.

И вот потянулись ужасные дни.

В кабинете Ивана Ивановича, обыкновенно чистом, слегка благоухающем, запахло какой-то казармой, типографской краской, промозглым пивом, много ношенными сапогами, скверными папиросами.

И Иван Иванович ходил по белому когда-то, теперь насквозь проплёванному ковру, отбрасывал ногой валявшиеся окурки и олово от пивных бутылок и с удовольствием втягивал в нос острый запах скверных папирос.

— Эх, здорово репортёром пахнет… Хоть бы пришёл кто из них!

Утром, едва Иван Иванович брался за газеты, у него просыпался какой-то зуд:

— Хорошо бы по этому вопросу мнение высказать… Ах, и по этому бы и по этому…

И он с трепетом ждал, когда вздрогнет звонок, сам выбегал в переднюю, сам снимал с вошедшего пальто и говорил, почти задыхаясь:

— Интервьюируйте меня! Интервьюируйте! Чем вы меня сегодня? Иностранной политикой долбанёте?

— Нет. На очереди стоит вопрос: как лучше солить огурцы?

И он интервьюировался, интервьюировался, интервьюировался с каким-то бешенством, говорил обо всём: о Чемберлене, огуречном рассоле, древних языках, о том, что знал, и с особым наслаждением о том, чего вовсе не знал.

Но вот звонки в квартире Ивана Ивановича стали раздаваться всё реже и реже…

Редакторы более не принимали интервью с Иваном Ивановичем:

— Надоел! Во всех газетах!

Репортёры развращали других действительных статских советников и даже на улице, при встрече с Иваном Ивановичем, вскакивали на первого попавшегося извозчика и уезжали, крича:

— Поскорее!

Потянулись истинно тяжкие дни. Иван Иванович, говорят, перестал курить свои гаванские сигары и курил самые скверные папиросы.

— Репортёром пахнет!

Это создавало бедняге иллюзию. Целые дни, говорят, он сидел один, разговаривая вслух сам с собою, задавая сам себе нелепые вопросы и давая на них самые нелепые ответы.

— А как вы думаете, ваше превосходительство, может Патти ещё раз выйти замуж? — спрашивал он себя, слегка изменив голос, и отвечал своим собственным голосом:

— Отчего бы и нет? Думаю, что может!

Это заключилось катастрофой.

На днях Ивана Ивановича судили у мирового за избиение некоего мещанина, занимающегося литературным трудом.

Из протокола выяснилось, что городовой, стоя вечером на углу безлюдной площади, услыхал безумные вопли, летевшие откуда-то из сугроба снега. Прибежав на место происшествия, он увидел известного ему литературного мещанина, на котором сидел верхом Иван Иванович, тузил молодого человека кулаками, по чем ни попадя, и кричал:

— Нет, ты будешь меня интервьюировать, будешь!

Свидетели-репортёры показали, что Иван Иванович положительно не даёт им прохода. Одного прищучил у Доминика, когда тот хотел уходить, не заплатив за пирожки:

— Интервьюируй меня или буфетчику скажу!

Другого семь дней ждал у выхода из редакции, так что тот должен был уходить в трубу.

Третьего настиг в глухом переулке и грозил застрелить, если тот его тут же не будет интервьюировать по вопросу об употреблении мелинита при осаде крепостных бастионов. Репортёры просили мирового судью оградить их от приставаний Ивана Ивановича:

— Нас другие действительные статские советники, желающие интервьюироваться, ждут.

Мировой судья приговорил Ивана Ивановича на две недели ареста.

Нам будет очень прискорбно, если этот фельетон попадёт в руки Ивана Ивановича.

Горько зарыдает бедняга:

— Изъинтервьюируют, да ещё насмехаются!