Г. Киреев, чтобы искоренить проявления взаимного неуважения, рекомендует радикальное средство: подстреливать людей.
И подстреливать «не как-нибудь», «балаганным» способом, на сорока шагах, а:
«По строгим правилам искусства,
По всем преданьям старины».
(«Что похвалить мы в вас должны!»)
«Шагов этак на десять и до первой крови.»
Г. Киреев, известный сторонник «правильно организованной дуэли», искренно радуется, что комиссия вырабатывает теперь, наконец, правила смертной казни за проявление недостаточного уважения к личности.
Правила эти вырабатываются на основании «лучших дуэльных кодексов».
Воля сражающихся этими правилами будет доведена до нуля.
Хочешь — не хочешь, а умирай.
Это уж именно не дуэль, а смертная казнь.
Средство, конечно, радикальное.
Но как же сильна, значит, болезнь, — раз «радикальные потребны тут лекарства: желудок больше не варит».
Как, следовательно, велик этот «недостаток уважения к личности», раз потребовались столь радикальные средства?!
«Недостаток уважения»? Только «недостаток уважения»?
Говоря высоким штилем, мы — камни, из которых слагается здание — общество,
Какой же цемент связывает камни? Und welche Leben’s Elementen giebt es?[4]
Как-то раз в Париже проезжавший мимо извозчик предложил мне:
— Буржуа, хотите я вас подвезу?
Я посмотрел на него с величайшей подозрительностью.
Не хочет ли меня оскорбить этот «ситуайен», называя «буржуа»?
Но извозчик смотрел так добродушно:
— Садитесь, буржуа!
Точка в точку так же, как в Москве извозчик предлагает:
— Купец, желаете, прокачу?
Желая даже польстить вам. Город купеческий, — купцами и титулуют.
Я успокоился.
Ведь я не в России!
В России это было бы оскорбительно. В России нет слов не оскорбительных.
«Буржуа» — оскорбительно, «мужик» — оскорбительно, «дворянчик» — оскорбительно, «князёк» — оскорбительно, «графчик» — оскорбительно, «генерал» — оскорбительно:
— Ну, ещё бы, ведь вы генерал!
«Солдат» — оскорбительно:
— Ты, толкайся! Чисто солдат!
«Мещанин» это уж страх как оскорбительно:
— Мещанство какое в этом человеке!
«Аристократ», «аристократчик», «аристократишка» — оскорбительно. «Купец» «купчишка», — тоже. «Чиновник, чиновничья душа, чинодрал» — это одно из самых оскорбительных слов. А «ремесленник» это оскорбительно даже и для «чиновника»:
— Какие это чиновники, это ремесленники какие-то!
И даже слово «человек» у нас самое оскорбительное изо всех существующих слов.
Что мы будем говорить о «недостатке уважения», когда главный элемент русской жизни, цемент, который проходит между камнями, это — презрение.
Вся русская жизнь состоит из взаимного презрения.
Все презирают всех и каждый каждого.
Консерваторы презирают либералов. И если хотят дискредитировать какую-нибудь идею, какой-нибудь проект, — достаточно сказать:
— Либеральные идеи! Измышления гг. либералов!
Презрительнее слова уж нет.
Либералы презирают консерваторов.
— Ретрограды. Мракобесы!
Престиж консерваторов чуть-чуть было поднял кн. Ухтомский. Кажется, это единственный консерватор, которого не презирают либералы. Но зато в консервативных газетах о кн. Ухтомском пишут в «уничижительном тоне, прозревая в нём „либеральные поползновения“».
Консерваторы и либералы презирают радикалов:
— Безусая молодёжь! Желторотые юнцы!
А если радикал «в возрасте», его презирают за то, что:
— Подделывается к желторотым! На их круглых головах ножи точит!
Радикалы, в свою очередь, презирают не только, — это уж, конечно! — консерваторов, но особенно презирают «либералишек».
— Либеральные кисляи! Постепеновцы! Мазиловщина!
Не успели народиться марксисты, а уж их обдали невероятной уймой презрения, наворотили на них чёрт знает чего:
— А, истинные «дети века»! Капиталу в ножки кланяться? Бессердечие проповедуете-с! Народ-пахарь пусть с голоду дохнет? Помогать ему не нужно? Так по-вашему?
Их обвиняли в том, что они «радуются народным бедствиям».
— Вот, каковы голубчики!
Зато и марксисты, не успели народиться, «народников», и даже самых заслуженных и «почтенных», таким ушатом облили!
— Тупицы! Отсталый народ! Сентиментальные плюнь-кисляи.
Такая уж страна.
Не успеет младенец родиться, всем с презрением «дулю» показывает. И не успел ещё младенец пальчики в «дулю» сложить, его уж все презирают.
Штатский на языке военных называется «шпаком» или «штафиркой».
«Шпак» по-польски значит скворец. Птица, вероятно, чем-нибудь предосудительная. А «штафирка», это — что-то в роде гоголевского «моветона».
— Чёрт его знает, что это слово обозначает!
Хорошо, если только «дрянь», но, может, и того хуже.
Но зато и штатские отвечают военным тем же.
— Военщина!
Это стоит «шпака» и «штафирки».
И не только касты враждуют между собой, как в Индии, — внутри самих каст тот же цемент, который разделяет все камни общественного здания, тот же элемент, который разъедает всю русскую жизнь.
«Отдельные части» так же относятся друг к другу.
Ещё Скалозуб издевался над:
«Предубеждением Москвы к любимцам: к гвардии, к гвардейцам, к гварррдионцам».
А гвардия создала кличку:
— «Глубокая армия».
«Глубокая» армия, — какой эпитет! Словно «глубокое» ничтожество, «глубокое» невежество.
Армейская кавалерия, обгоняя пехоту и обдавая её тучами пыли, насмешливо кричит:
— Пехота, не пыли!
Это обиднейшая и презрительнейшая из насмешек. Почитайте писателей из военного быта, и вы увидите, как на пехотном языке называются кавалеристы:
— «Франтики», «щёголи», «моншеры».
По Невскому проспекту идёт маленький армейский штабс-капитан, приехавший в Петербург из глубокой провинции по делам. Штабс-капитан, живущий с семьёй на 75 рублей в месяц В порыжевшей шинели, в выцветшей фуражке. А кругом носятся на собственных — офицеры в фуражках красного сукна, в фуражках белого сукна, в сверкающих касках.
Навстречу военный писарь. «Идёт и словно не видит».
Маленький штабс-капитан вскипает:
— Стой!
Вот он сейчас ему покажет! Нет, не ему! Всем «петербургским» покажет, как нужно относиться к армии. На нём выместит.
— Ты что ж это? А? Офицер идёт, а ты чести не отдаёшь? А?
— Виноват, ваше высокоблагородие, не заметил.
«Не заметил»! А по глазам видно, что именно «заметил».
— Кто дежурный по полку?
Вот он сейчас отправит его к дежурному по полку. «Штабс-капитан, мол, такой-то, прислал не отдавшего чести»…
— Дежурный по полку…
И сообразительный писарь называет такого дежурного по полку, что маленький штабс-капитан делается ещё меньше ростом, порыжевшая шинель рыжеет ещё больше, выцветшая фуражка окончательно вянет на голове. Он говорит:
— Ну, хорошо, иди. Только вперёд, братец, будь осмотрительнее!
— Так точно, слушаю, ваше высокоблагородие.
Писарь делает налево кругом, а в глазах так и светится:
— Что, брат, ожёгся?
Учёные отличаются особой презрительностью. Когда новый академик г. Корш ответил старому публицисту г. Суворину, — это было событием исключительным. Он «снизошёл» до ответа, — но зато каким высокомерным слогом заговорил «снизошедший до ответа» учёный. А ведь речь шла не о каком-нибудь «юсе малом йотированном», во всём своём малом объёме доступном только академической учёности, а о такой всем доступной материи, как поэзия русского народного поэта.
Не Бог ведь весть, какие светила и столпы учёности издают разные специальные журналы, врачебные, юридические, — а как они терпеть не могут, когда «общая пресса» смеет касаться «специальных» вопросов. Считается прегрешением, если какой-нибудь врач или адвокат обратится с письмом или статьёю в «общую прессу», а не в «специальный журнал».
Какой-нибудь лекаришка, виновный в том, что забыл портсигар с папиросами у больного в кишках пренаивно пишет в «вынужденном объяснении»:
«Конечно, я считаю несовместимым с своим достоинством отвечать на обвинения в общей прессе и дам объяснения по существу в специальном журнале, куда и отсылаю интересующихся этим делом, к сожалению, поднятым в общей печати».
Зато, если вы хотите что-нибудь дискредитировать в глазах не невежественной толпы, а средней, интеллигентной публики, — скажите только:
— Да ведь учёные так говорят!
Довольно.
— Учёные!
Раз учёные говорят, значит «ерунда», да ещё «на постном масле».
— Мало ли, батюшка, что ваши учёные говорят! Их только послушай! Вон для учёных и преступников нет, — их нужно, видите ли, лечить, они больные! Мало ли, что учёные толкуют! На то они и учёные.
«Учёный», это — синоним «наивного», очень часто приближающийся к «дураку».
Да и среди «учёных».
Аллопаты не считают даже за порядочных людей гомеопатов и отказываются принимать их членами даже в какой-то «велосипедный докторский кружок».
— На одном велосипеде с тобой ездить не хочу.
Чем это не индусский огнепоклонник, который выбрасывает пищу, если в котелок только взглянул человек другой касты?
Зато гомеопаты не иначе зовут в своих писаниях аллопатов, как:
— Отравителями. Обскурантами. Тупицами, не способными воспринять ни одной новой и здравой идеи.
Университетские выдумали себе даже значки, чтобы «в толпе» отличать друг друга, как индусы отличают людей своей касты по знакам на лице; у того круглое красное пятно на лбу, у того круглое белое пятно, у того белые полосы на челе, у того на щеках, у того на носу полосочка.
И даже не один выдумали значок, а два. Сначала жетон на цепочку. Но не у всякого университетского у нас впоследствии часы есть. Да и неудобно, встретив человека, броситься его расстёгивать и смотреть: есть у него на цепочке жетончик или нет. Ещё, пожалуй, разговоришься с человеком, заговоришь с ним не свысока, а он окажется не университетским!
Так выдумали значок явственный, на левой стороне груди. Сразу чтобы в глаза бросалось:
— Я университетский!
С этим значком упраздняется обычный вопрос, которым «университетский» человек в провинции обязательно встречал «новопредставленного»:
— Вы какого университета?
В сущности, ему всё равно, какого именно вы университета. Но ему нужно знать, университетский вы или нет, чтобы знать, как говорить: как с равным или свысока.
Ведь до чего доходит!
Один очень знаменитый художник с сожалением говорил о Л. Н. Толстом:
— Да, но всё-таки он не кончил университета. Жаль.
Зато нет ничего подозрительнее для публики, как «университетский»:
— Знаем мы этих дипломированных господчиков-то!
Человек без диплома меньше внушает недоверия. А «дипломированный», это — презрительная кличка.
— Чему они там в университетах учатся! Учатся! Дипломы только бы получить!
Так думают девяносто девять сотых всей России.
Интересно, как относятся друг к другу люди с высшим образованием.
«Университанты» презрительно относятся к «привилегированным высшим учебным заведениям», наполненным «барчуками», «господчиками» и «карьеристами».
— Училища, из которых выходят в генералы!
«Барчуки» и «господчики» смотрят на себя и на свои привилегированные учебные заведения, как на что-то недосягаемо высшее, чем университет и университанты.
Даже маленький конторский писец страшно обижается, если ему сказать:
— Ах, голубчик, вы относитесь к делу по-чиновничьи.
Он спешит отпарировать такое оскорбление:
— Какой же я чиновник? Я стараюсь, я думаю о том, что делаю!
«Чиновник». Среди бесчисленных обидных кличек нет на Руси презрительнее и обиднее.
Но и чиновники презирают всех и вся.
— Требования жизни… да, но есть ещё и государственные соображения! Голос печати… Мало ли что мелют в газетах! Представители местных нужд… Ах, они только и знают, что местные нужды. У нас есть общие высшие соображения!
«Что они понимают! Что они знают! Чего они суются!» — вот вечные презрительные пофыркивания чиновников, когда посторонние хотят залезть «в их сферу». А «их сферой» они считают всё. Не много и не мало.
Поэт считает своей обязанностью «презирать толпу».
И для «толпы» нет клички презрительнее «стихоплёта». Когда происходит громкое, шумное чествование поэта, писателя — две трети, три четверти, девять десятых России только диву даётся:
— Сколько шума! А ведь он только сочинитель!
— Ну, он поэт! — говорят, когда хотят сказать: «на него, мол, нечего, не стоит обращать внимания».
— Это всё сочинители выдумали! — стоит роковой надгробный крест над сотнями, над тысячами гуманных идей, планов, проектов.
— Подлаживается под вкусы публики… Угождает вкусам публики! — более страшного приговора нет для писателя, художника, артиста.
Он за это заслуживает презрения.
Как будто у «публики», по мнению литераторов, художников, артистов, — нет, не может быть ни вкуса, ни ума, ни верных взглядов, ни добрых чувств. Как будто «публика», это — идиот, кретин, больной moral insanity[5], что-то заслуживающее презрения.
Во дни своей юности, увлекаясь сценой, я обратился к покойному знаменитому артисту И. В. Самарину за советом.
— Куда бы мне поступить?
— Право, не знаю! — отвечал великий артист, беспомощно разводя руками. — В театр вас не возьмут, в театр берут из школы, а в провинцию…
Он сделал такой жест, словно отряхивал с своих пухлых рук что-то, во что нечаянно попал:
— Провинции я совсем не знаю!
Он так и сказал. Не добавил «в императорский», в «столичный», а просто сказал «в театр», словно не считал провинциальных театров за театры и провинциальных актёров за актёров.
Так, что-то такое. Чего коснёшься, — а потом надо отряхнуть руки.
Эта фраза до сих пор звучит в моих ушах. Да оно, вероятно, и до сих пор так, раз на всероссийском актёрском съезде М. Г. Савина, как об особой своей примете, говорит, что она считает провинциальных собратий «земляками», своими, равными.
Если бы это было не «особой», а общей приметой, об этом не стоило бы и говорить, — как никто, говоря о себе, не скажет со скромным достоинством:
— У меня есть нос!
И удивительно, как быстро русский человек выучивается презирать. Дайте любому пешеходу «своих» лошадей, он сейчас же заведёт резиновые шины и начнёт обдавать грязью с ног до головы пешеходов. Первое чувство, которое просыпается у русского человека, когда он поднимается ступенью выше, это — чувство презрения к тем, кто только что стоял на одной ступеньке с ним. И гоголевская городничиха была воистину «русской женщиной», когда, мечтая о генеральстве, заметила мужу:
— Ах, Антоша, ты всегда готов наобещать кому угодно! А там, в Петербурге, разве у тебя будет время помнить о всей этой мелкоте!
Таковы мы.
Десятки артистов на моих глазах из провинциальных делались императорскими, и надо было слышать, каким тоном они говорили через месяц, через день:
— Это не то, что в провинции, где «Гамлета» с двух репетиций играют. У нас, на казённой сцене…
А один, только что предебютировав весной и подписав контракт, отвечал на вопрос, что он думает делать до начала службы:
— Поеду за границу. У нас, у императорских, это принято! Нам без этого нельзя. Освежает.
Зато провинциальный актёр, на вопрос, почему он не старается пробраться на казённую сцену, отвечает:
— Мне ещё в чиновники рано. Послужить искусству хочется!
И слово «образцовая» сцена всегда произносится не иначе, как в кавычках.
Дворяне кричат про купцов, про купчишек, про «лавочников»:
— Чумазый идёт! Колупаевы! Разуваевы!
А купцы, среди которых много вчерашних крепостных всеми силами души презирают дворянство:
— Ну-ка! Ну-ка, дворянчики!
Художник-импрессионист, художник-декадент, художник-символист возбуждает уйму презрения у художников просто, «настоящих художников»
— Вы хорошенько их, хорошенько! — говорит художник журналисту, рассказывая ему анекдот про «декадентов»
— Да за что же? За что? Ну, ищут новых путей, — и пускай. Никому ничего дурного они этим не делают. Новых путей в искусстве искать всегда нужно.
— Какие там «новые пути». Просто шарлатаны, мальчишки, безграмотная, бездарная, претенциозная дрянь! Карьеристы! Обезьяны! Оригинальничают! Идиоты!
Даже: «мерзавцы!»
Спросите у художников «нового направления» про «стариков»:
— Рутинёр! Выдохся! Ремесленник! Шаблон! Трафарет! Болван, которому вы в голову не втешете никакой идеи!
Куда вы ни пойдёте, везде вас охватит эта атмосфера взаимного презрения, которой живут, дышат, в которой задыхаются люди
Пойдёте хоть на репетицию оперы, где нет ничего, кроме «звуков сладких».
Оркестр презирает певцов, «музыкальных неучей», «безграмотный народ»; певцы смотрят на музыкантов оркестра, как на лакеев, обязанных нести шлейф аккомпанемента за их «божественными нотами».
Что мне сказать о журналистах?
Полемизировать у нас значит — ругаться. Но ругаться непременно презрительно.
Полемизируя, журналист высказывает непременно презрение и желает в других вызвать именно презрение к противнику.
В роскошнейшей из лондонских гостиниц «Savoy-Hotel»[6] я просил в конторе поставить мне в номере письменный стол.
— Для писания, сэр, у нас есть writing-room![7] В первом этаже! — отвечал мне управляющий.
— Да, но там нельзя курить. А я привык курить, когда пишу!
Управляющий улыбнулся с сожалением, как на вздорную просьбу маленького ребёнка, и пожал плечами; «Что ж, мол, делать! Надо отвыкать!»
— Да ведь мне не письма писать надо! — с отчаянием воскликнул я. — Мне статьи! Я журналист!
— Журналист!
Управляющий моментально изменился:
— Это другое дело. Вы к какому столу привыкли, сэр? Дать вам бюро или конторку? Поставить прямо перед окном или боком к окну? Как вам удобнее?
И когда я вернулся часа через 2 домой, у меня в номере стоял отличнейший письменный стол с прекрасным прибором, с массой бумаги, перьев, ручек, карандашей.
Когда я выходил, управляющий поймал меня. Всё ли так устроено, как я привык, как я люблю.
— Благодарю вас! Благодарю вас! Вы слишком беспокоитесь.
— О, нельзя! У вас, у литераторов, есть масса привычек, нарушать которые нельзя.
А около Владивостока туземный миллионер, принимая меня в своём имении и не зная, конечно, что я журналист, спросил, когда я заговорил с его дочерью об одном знаменитом русском писателе:
— А его не бьют?
— За что?!
— А вот… Зачем пишет?
Это два полюса.
Между ними расположена страна, где родился этот чудный рассказ о двух приятелях, которые, узнав, что под окном бьют корреспондента, сказали:
— Знаешь, что! Допьём сначала чай!
Пишешь каждый день, ничего другого не делаешь, только пишешь, и часто думаешь:
— Что я делаю: добро или зло? И вдруг я «как раз наоборот»: частица силы той, которая, стремясь к добру, творит одно лишь зло?
Хотите откровенного мнения?
Желаете, чтобы кого-нибудь законопатили в каторгу, — попросите журналиста за него заступиться.
И чем горячее он будет за него заступаться, тем вернее человека законопатят.
— Разве можно поступать так, «как желают гг. журналисты!»
Хотите провалить какой-нибудь проект, — просите журналистов, чтобы они вовсю защищали его в печати.
Успех несомненный!
Проснётся гордость, проснётся протест.
— Чтобы подумали, что мы идём по указке прессы?!
Есть ли что-нибудь оскорбительнее предположения, «что слушают каких-то писателишек», что «словно боятся каких-то литераторишек».
Ведь это «обыватели» даже будут смеяться! Ибо, что для обывателя писателишка?
Зато среди журналистов нет обвинения ужаснее:
— Фи, батюшка, какая у вас «обывательщина!» Какие у вас «обывательские» взгляды!
Как будто этот бедный, налоги платящий, все тяготы несущий, всех нас содержащий, «обыватель» и не имеет права требовать, чтобы мы занялись его интересами. Как будто у этого «обывателя» не может даже быть других взглядов, кроме подлых, глупых, — как будто уж преступление высказать то, что думают тысячи добрых, честных, трудящихся людей.
Но «обыватель» для писателя такой же предмет величайшего презрения, как «писателишка» для обывателя.
Мы далеко ушли от темы г. Киреева о «надлежащем» подстреливании людей, недостаточно уважающих чужую личность.
Но мы всё время говорили о ней же.
Г. Киреев говорит только об офицерской среде, и об этой болезни — о «недостаточности уважения» только в офицерской среде.
Но мы думаем, что специально офицерских болезней нет, как есть, например, болезни специально дамские.
И в офицерской среде сказывается только та же самая болезнь, которая свирепствует во всём русском обществе.
И не подстреливанием, хотя бы и самым «надлежащим», отдельных субъектов исцелится эта болезнь…
Что уж тут говорить о «недостатке взаимного уважения», когда главнейший элемент русской жизни, это — взаимное презрение.
Я люблю мою родину, как можно любить тёмную, душную, но родную хату, и, любя, не смею ей льстить.
Если б меня спросили, что за страна Россия, — я смолчал бы, но подумал:
«Это страна, где все друг друга презирают».
Почему?