«… Но меч положите на мою могилу. Я был смелым бойцом». Гейне.

В «таинственном» доме, который в Одессе окружён легендами, в бывшей масонской ложе, в странных пяти-, восьмиугольных комнатах, жил старый «барон».

Дом и жилец подходили друг к другу.

И от того и от другого веяло романтизмом.

Поссорившись с одним старым другом, «барон» расстрелял его портрет из револьвера и послал записку:

— Ты для меня более не существуешь. Я тебя убил.

— Журнализм, это — донкихотство! — говорил мне старый «барон». — Я 25 лет воевал с невежеством, с грубостью, с глупостью. Главное — с глупостью. Расскакавшись на своём Росинанте, вонзал со всего маха копьё…

Он, иронически улыбаясь, кивнул на ручку с пером:

— В крылья ветряных мельниц… Ветряные мельницы вертятся по-прежнему, — я, разбитый, лежу на земле с выбитыми зубами. «Беззубый фельетонист». Я стараюсь утешить себя: «Приносил пользу». Разве это не тот же глупый, «волшебный» бальзам, который делал для себя Дон-Кихот! Раны от этого бальзама не проходят. Да и самый «шлем» журналиста? Кажется, я тазик цирюльника принимал за рыцарский шлем!

Кабинет «барона» был уставлен книгами.

Это были публицисты, критики, полемисты шестидесятых годов. Его «рыцарская библиотека».

Указывая на эти книги, он сказал:

— «И погромче нас были витии, да не сделали пользы пером»… Когда я буду умирать и мне скажут: «Барон Икс», — я отвечу: «Барона Икса больше нет, я Герцо-Виноградский добрый!»

Этому старику, с рошфоровским коком, с видом бреттера, в старомодно повязанном большим бантом широком галстуке, нравилось сравнение с Дон-Кихотом.

— А сколько ошибок! Сколько донкихотских ошибок! Сколько жертв злых волшебников я вообразил себе, тогда как это были обыкновенные плуты и негодяи. Сколько копий сломал из-за них, не подозревая, как смешно моё донкихотство! «Приносил пользу!» Я воюю за служащих Камбье, — знаете, этих кондукторов, кучеров конно-железной дороги. Их эксплуатирует бельгийское анонимное общество, как умеют эксплуатировать только бельгийцы! Они работают 18 часов в сутки. 18 часов на ногах, не присевши. По праздникам до 20 часов! Сотням людей сокращают жизнь. Я назвал их «неграми господина Камбье». Сравнение так верно, что иначе их теперь и не зовут. А толк? Г. Камбье разыскивает: кто мог сообщить барону Иксу все эти сведения? И гонит заподозренных служащих! Вы помните мальчика-ремесленника, за которого заступился Дон-Кихот, — и которого потом за это хозяин выдрал ещё сильнее? Да и «общество», во имя которого мы сражаемся! Это Дульсинея Тобосская, которую наша фантазия награждает красотой и всеми совершенствами! Посмотрите на Одессу. О чём она думает, о чём мечтает? Разве это не грубая, безобразная крестьянка? Какое донкихотство считать её прекрасною, знатною дамой, которую только заколдовали злые волшебники и которую можно расколдовать! В довершение сходства с «рыцарем печального образа» меня уже начинают топтать бараны!..

«Барон»…

Звучное имя «Герцо-Виноградский» существовало только для участка, где он был прописан. Для всех остальных он был:

— Барон Икс.

К нему обращались в разговорах не иначе, как «барон». Ему писали: «барон».

Простой народ, обращаясь к нему с жалобами, ища защиты, писал ему на конвертах:

— Его сиятельству барону Герцо-Виноградскому.

«Барон Икс» был то, что называется «горячей головою».

Пылкий, увлекающийся, — его жара не охладило даже путешествие по Сибири.

Вернувшись из этого путешествия в Одессу, он сразу сделался кумиром всего юга.

Он писал смело, горячо, страстно. Ни с чем не считаясь, кроме цензуры, да и с ней считаясь плохо.

Не его вина, что часто истинно пушечные заряды ему приходилось тратить на воробьёв.

Это был большой талант! Созданный вовсе не для провинции. Работай он в Париже, — его имя гремело бы.

А в провинции… В Одессе… Где газета находится не под одной цензурой, — под десятью цензорами, где всякий над газетою цензор. Тут не расскачешься. Тут всякий Пегас скоро превратится в Росинанта.

Это был блестящий журналист. С огромной эрудицией. С хорошим, литературным стилем. С настоящим, с огненным темпераментом журналиста.

Мы беседовали с ним как-то о журнализме.

— Пренелепое занятие! — смеялся он. — Ко мне сегодня приходил молодой человек. «Желаю быть журналистом». — «Журналистом? Скажите, можете ли вы ненавидеть человека, который вам ничего не сделал, которого вы никогда не видали, имя которого раньше никогда не слыхали?» Смотрит, вытаращив глаза: «Как же так?» — «Ненавидеть глубоко, искренно, всей своей душой, всем своим сердцем? Видеть в нём своего злейшего врага, только потому, что вам кажется, будто он враг общественного блага? Если да, вы можете быть журналистом. Настоящим журналистом».

Сам он был таким.

Он был «Иеремией» Одессы.

Его «развратная Ниневия», — «пшеничный город», где всё продаётся, и всё покупается, где высшая похвала:

— Второй Эфрусси!

Где, когда хотят сказать, что человек «слишком много о себе воображает», — говорят:

— Он думает, что он Рафалович!

Точно так же, как в других местах говорят;

— Он думает, что он гений!

— Он думает, что он Бог!

В жизни этой «Ниневии» облитые желчью, написанные огненным стилем пророков статьи — «плач» её «Иеремии», — играли большую роль.

Его фельетоны были набатом, который будил город, погружённый в глубокую умственную и нравственную спячку.

Он поднимал «высокие вопросы», указывал на высшие интересы, один только кричал о нравственности, о справедливости, когда кругом думали только о выгоде или убытке.

На всём юге, для которого Одесса является умственным центром, — с нетерпением ждали фельетонов барона Икса.

Много интереса к высоким задачам и высшего порядка вопросам пробудил он, много молодых сердец заставил биться сильнее.

Он обладал огромным нравственным авторитетом.

«В своё время», когда он был молод, силён, в расцвете таланта, вокруг него группировалось всё передовое интеллигентное общество Одессы.

Он был кумиром молодёжи. И что самое главное — этот суровый человек был кумиром молодёжи, не льстя ей.

На его юбилее один из ораторов, юрист, сказал:

— Вы были обер-прокурором в суде общественного мнения. Ваш кружок — кассационной инстанцией. Много общественных приговоров было отменено, как несправедливые, по вашему протесту, нравственно-авторитетным решением вашего кружка.

Другой оратор, старый студент, приветствовал «старого барона»:

— Ваша связь с Новороссийским университетом не прерывалась в течение 25 лет. Вы были сверхштатным и экстраординарным профессором нашей almae matris. Более влиятельным, чем многие из ординарных и штатных профессоров. Для молодёжи вы занимали кафедру «общественных интересов». На ваших фельетонах граждански воспитывалось молодое поколение.

Надо обладать колоссальным талантом, чтобы при условиях, в каких стоит провинциальная пресса, создать себе такой высокий авторитет, каким «в своё время» пользовался этот публицист.

«Его время» длилось лет двадцать. Год войны считается за два. Год войны провинциального журналиста можно считать за четыре. Та война, которую вёл «Барон Икс», была беспрерывной севастопольской кампанией, где считался за год месяц.

Это было сверх человеческих сил.

Больной, с разбитыми нервами, чтоб поддержать себя, «барон» прибегал к морфию.

— Я ободрал себе всю кожу, пробираясь через глухую чащу, через терновник, у меня все нервы наружу. Мне всё больно! — жаловался старый «барон». — Я живу, я пишу ещё только благодаря морфию.

Быстро и ярко сгорел талант.

Тот «барон», мой первый визит к которому я описал в начале фельетона, был уже «бароном» последним журнальных дней.

Он ещё сражался, но каждый удар стоил больше ему, чем врагам. Он ещё рубил своим старым, зазубренным мечом, и раздавались стоны, но это были его стоны, а не стоны врагов.

В это время «барон» напоминал израненного, измятого рыцаря на поле битвы.

Он лежит, он истекает кровью.

А кругом ещё жестокая сеча. Стучат мечи о железо щитов. С треском ломаются копья. Звенят латы грудь с грудью столкнувшихся бойцов.

И в полуистекшем кровью рыцаре сильнее бьётся сердце.

Он поднимается. Шатаясь, он выпрямляется во весь рост. Обеими руками он заносит над головой тяжёлый меч. Но в изрубленных, избитых, измятых руках невыносимая боль, стон вырывается у рыцаря, его меч «бессильно рубит воздух», и со стоном, с проклятием падает раненый.

На его глазах в первый раз выступают слёзы. Тяжкие свинцовые слёзы, — слёзы обиды, бессилия.

Тяжело было «Барону Иксу» переживать самого себя.

Времена переменились.

Газеты, где он так боролся с «меркантильным духом времени», стали сами делом меркантильным.

Газета из «дерзкого дела» превратилась в ценность, в акцию, на которой, как купоны, росли объявления.

Издатель из пролетария превратился в собственника.

Он щёлкал пальцем по четвёртой странице и самодовольно говорил:

— Вот они сотруднички-то! Гг. объявители! Печатают в газете свои сочинения и сами же платят! Гривенничек строчка-с! Не от меня-с, а мне-с!

На редакторском кресле сидел господин из Петербурга, выхоленный, вылощенный, истинный петербуржец с девизом:

— Мне на всё в высокой степени наплевать!

Редактор с брезгливой улыбкой кромсал этого «кипятящегося» Икса:

— Всё уж в человеке выкипело. А он всё ещё кипятится! И чего так кипятиться? Это может не понравиться.

Издатель морщился и, не стесняясь, в глаза говорил:

— Беззубо-с! «Стара стала».

«Барон», привыкший к успеху, избалованный, стонал, жаловался:

— Меня топчут уже бараны. Санчо-Панса обзавёлся своим домком, хозяйством, а меня, разбитого ветряными мельницами, Дон-Кихота из милости держит где-то на задворках. И старается об одном, чтоб я не забыл, что валяюсь на чужой соломе.

Эти последние пять лет агонии таланта были скорбным путём. Истинной «Via dolorosa».[20] Дорогой тяжких страданий.

Наступило 25-летие.

И «Ниневия» чествовала своего «Иеремию», плакавшего над нею полными любви слезами и хохотавшего полным рыданий смехом.

«Дульсинея Тобосская» оказалась «прекрасной благородною дамой», которую старому Дон-Кихоту удалось расколдовать от колдовства злых волшебников.

Никогда ещё ни один русский журналист, — «просто журналист», — не удостаивался такого общественного чествования, какое было устроено Одессой старому «барону».

Это было торжество не одесское, не «Барона Икса», — это было торжество русской журналистики, русского публициста. «Только журналиста», «всего на всё фельетониста» люди, представлявшие собою цвет интеллигенции, люди, убелённые сединами, называли «учителем».

На чествовании «Барона Икса» были представители самоуправления, суда, адвокатуры, профессуры, медицины, — всё, что есть в Одессе выдающегося и известного.

Со всего юга летели телеграммы от «учеников» старому «учителю».

А вокруг здания, где происходило чествование, стояла несметная толпа народа, — тех слабых, которые, не находя нигде защиты, привыкли грозить:

— Пожалуемся Барону Иксу!

Они кричали:

— Ура, Барон Икс!

Говоря потом о своём юбилее, растроганный «Барон Икс» говорил:

— Это были похороны «Барона Икса». Мне не хотелось бы, чтоб его «останки» валялись в газете. Но я — нищий. Я ничего не умею делать, — только писать!

Один из добрых знакомых «барона» когда-то непримиримый его оппонент в спорах, бывший одессит, занимающий теперь очень высокий пост, — выхлопотал старому писателю пенсию от академии.

Долго колебался. больной старик:

— Я не из тех, кому дают пенсии!

Надо было много увещаний друзей:

— Это не подарок. Это — то, на что вы имеете право!

Скрепя сердце, перешёл ветеран в инвалиды и принял пенсию.

Он сложил своё честное перо.

Дон-Кихота больше уж не было, — был «дон Алонзо добрый».

Так пять лет тому назад умер «Барон Икс».

На днях скончался и С. Т. Герцо-Виноградский.

Светлый ум погас, благородное сердце биться перестало.

Товарищи, славный боец ушёл, доблестный ветеран скончался.

Отдайте ему честь нашим святым оружием, — пером.