(Памяти Данилы Лукича Мордовцева)

Говорят, что больше всего умирает людей в предрассветный час.

В этот тяжёлый, томительный час.

Когда ночь кажется бесконечной.

На востоке как будто потянулись беловатые полоски.

Действительно ли близок рассвет?

Или это обман среди непроглядной тьмы, галлюцинация глаза, истосковавшегося по свете?

С полей прибегает ветерок. От его холода веет землёй.

Предрассветный ветерок.

А больному, умирающему кажется, что на него дышит холодом и разрытой землёю могилы.

Тяжёл предрассветный час.

Полоса на востоке всё белее, белее.

Заря заиграет пурпуром, золотом, розовыми, алыми пятнами, брызнут лучи и, словно плача от радости, брильянтами росы загорится трава.

И только он будет лежать, недвижимый, бледный, восковой. Задушенный уходившей ночью.

Словно злой, бессильный, низкий враг. Побеждённый. Бегущий. И убегая, добивающий больных, раненых, слабых и беспомощных.

Задушила и ушла.

В тяжёлый, предрассветный час умерло много больных русских людей, истосковавшихся по свету.

Михайловский… Чехов…

В предрассветный час, в Кисловодске, почти воздухе Украйны, где в тёплой, летней, влажной, бархатной тьме задумчивых ночей шепчутся пирамидальные тополи, — окончил свою праведную жизнь Данила Лукич Мордовцев.

Он давно уже принадлежал историкам литературы.

Мордовцева-бойца знали наши отцы.

Мы застали его ветераном, добрым старым дедом, тихо и буколически доживавшим свой век в литературе.

Милая, славная фигура, вызывавшая добродушную улыбку.

Старый Афанасий Иванович, оторванный от родной Украйны и принуждённый проживать в столичном городе Санкт-Петербурге.

Старику холодно на Ингерманландском болоте, он кутается в бекешу, — в бекешу из настоящих полтавских смушек! — и мечтает:

— А там вишнёвые садочки. Тополи. Песня слышится. Старая, дедовская, запорожская. «Гой вы, казаченьки». Дивчины в венках из цветов с поля идут. Парубки лихо поют. Хозяйка кулеш варит, пар от него валит. Хорошо.

Такой образ, милый, кроткий, добродушный, слегка забавный, без обиды для него, — рисовался мне, как всему нашему поколению при словах:

— Дид Мордовцев.

Пока я не увидал настоящего, реального Данилы Лукича Мордовцева.

Это было в Петербурге, на памятном первом представлении «Контрабандистов».

Предупредив обо всём полицию, г. Суворин трусливо бежал в Москву.

Умывал в это время руки в «Славянском Базаре».

— Я ни при чём-с… Помилуйте-с… это без меня-с…

Его лакеи, наглые, как могут быть наглы лакеи, чувствующие себя безнаказанными, спрятавшись за спины полиции, травили:

— Жарь! Играй! Лупи!

По сцене ходили актёры и, — слов не было слышно за рёвом урагана в зале, — кривлялись и строили рожи публике.

Они напоминали глупых и скверных мальчишек и девчонок, которые в зверинце кривляются перед клеткой и дразнят зверя, зная, что он за решёткой и их не может тронуть.

В театре стоял ураган.

Ураган общественного негодования.

Заблаговременно призванная суворинскими лакеями полиция приступила к «водворению порядка».

Раздались вопли юношей, девушек.

Взрослые люди, мужчины, падали в партере в обморок при виде того, что творилось в ложах.

Тогда старик Мордовцев пошёл за кулисы.

Говорить. Усовещивать суворинских лакеев.

Результат получился, какого надо ждать от разговора с наглыми лакеями.

Мордовцев со слезами умолял их:

— Пожалейте молодёжь. Прекратите ваши безобразия!

Лакеи, спрятавшись за широкие полицейские спины, нагличали и поглумились над плачущим стариком:

— Не ввязывайтесь! Вы кто такой здесь будете? Дело полицейское! Полиция докажет, как скандальничать! Всех скрутим! Проваливайте!

Я увидел в первый раз в жизни Мордовцева, когда он выходил из-за кулис этого учреждения, после разговора с лакеями, сучившими кулаки.

Старик дрожал и весь трясся от рыданий.

По его морщинистым щекам градом текли слёзы.

В эту минуту он напоминал скорее короля Лира.

Поруганного, обиженного, раненого в сердце, бессильного и плачущего старческими, горькими, бессильными слезами.

Лира, над которым надругался дворецкий Гонерилья.

Вопли избиваемой в ложе девушки и слёзы старика.

Такова участь молодости и старости в этой стране.

И с этих пор образ «скорей короля Лира» заслонил в моём воображении образ «Афанасия Ивановича».

И с этих пор при имени Мордовцева мне представлялась не буколическая фигура старика в бекеше из настоящих полтавских смушек, а трагическая фигура рыдающего старика.

Человек слова, он разделял участь всех русских людей:

— Молчать.

Череп русского человека — тюрьма, где томятся, чахнут и умирают его истинные мысли.

Без надежды увидеть свет.

И только у нас возможны такие недоразумения.

Короля Лира считают благодушествующим Афанасием Ивановичем.

Потому что Лир молчит.

Человек живёт среди нас, и мы не знаем его.

Кинул ли он слово ненависти тем, кого он ненавидел всей своей исстрадавшейся старой душой?

Мог ли он кинуть открыто слово привета тем, кого любил и кому в душе посылал своё старческое благословение?

И все мы умираем в одиночестве.

Не подав истинного голоса ни друзьям ни врагам.

Словно отгороженные друг от друга непроницаемыми стенами тюремных казематов.

В одиночном заключении со своими мыслями, со своими чувствами.

Так истосковавшись по свету, по солнцу, по дне, — он умер в самый предрассветный час.

Не вымолвив:

— Ныне отпущаеши…

Как Симеон, не доживший до Сретения.

Самый тяжёлый гроб — гроб русского человека.

Словно свинцом налита его грудь. Она полна невыплаканных слёз.