I

Если вы хотите уверовать в суд присяжных, -- не просто прийти к снисходительному убеждению, что это "достаточно хорошая форма суда", а уверовать, -- займитесь исследованием именно тех дел, приговоры по которым ставятся в вину суду присяжных.

Именно тех дел, приговоры по которым возбуждают "негодование" общества и шакалий вой против суда присяжных в печати.

И вот, когда вы вполне ознакомитесь с делом, когда все обстоятельства дела во всей полноте раскроются перед вами так же, как они раскрылись перед присяжными на суде, вы увидите, до какой степени "возмутительный" приговор согласен с обстоятельствами дела, до какой степени он вытекает из них, вы увидите, сколько справедливости, чуткости, ума, сердца в суде присяжных.

Я не знаю занятия более интересного, чем исследование дел, по которым вынесены "возмутительные" вердикты. Вы увидите, что именно "наиболее возмутительные"-то вердикты и являются наиболее справедливыми.

Да, но это тогда, когда вы знаете все обстоятельства дела.

А спросите тех, кто поднимает "шакалий вой" по поводу "возмутительных" вердиктов:

-- Были вы на суде? Слышали дело?

-- Нет, но я читал отчёт в газетах.

По газетам же только и судит публика, "негодующая" на "возмутительные" вердикты.

Большинство русских газет за суд присяжных. Идти против суда присяжных считается у русских журналистов зазорным и скверным. Надо быть совсем уж Грингмутом, чтобы травить суд присяжных.

Газеты считают своим долгом вступаться за суд присяжных, и никто столько не приносит вреда суду присяжных, сколько газеты. Если кто и дискредитирует суд присяжных в глазах общества, так это исключительно газеты своими "краткими судебными отчётами".

Надо оговориться. Газеты, особенно провинциальные, отчасти и не по своей вине виноваты в этом тяжком грехе. Не любят, чтоб мы много занимались "всей этой уголовщиной", "размазывали кровавую грязь". И не одна только воля г-д издателей и редакторов виновата в том, что газеты не отдают судебным делам столько внимания, сколько дела эти заслуживают.

Но это только отчасти.

Вообще же, что такое "судебный отчёт" в газете?

Издатель говорит:

-- Подешевле!

Редактор говорит:

-- Покороче!

Всякий издатель расхохочется, если вы скажете ему, что за судебные отчёты следует платить так же дорого, как платится за политические статьи, за статьи по внутренним вопросам, за фельетоны общественной жизни, -- для того, чтобы привлечь к ведению этого отдела, столь же важного, людей талантливых, образованных, знающих.

Всякий издатель только плечами пожмёт:

-- Батюшка! Да где ж это делается?

И что ж удивительного, что нищенский бюджет "судебной хроники" привлекает к себе только злосчастных репортёров, бесталанных, часто невежественных, иногда даже малограмотных.

Замечательное дело. Идёт, положим, "Отелло", и в редакциях очень и очень думают:

-- Кого бы послать из лучших сотрудников? Этого... Но справится ли он с психологией этой трагедии? Поручим такому-то. Но достаточно ли он литературно образован для этого? Попросить разве такого-то. Но достаточно ли он знает театр? Достаточно ли он опытен?

"Кого-нибудь" на "Отелло" не пошлют.

А идёт та же трагедия в суде, рассматривается дело об убийстве из ревности, и в редакциях спокойны:

-- Репортёр напишет!

А ведь жизнь талантливее Шекспира. И трагедия, которая рассматривается на суде, быть может, поглубже шекспировской.

Некоторое исключение составляют только дела, про которые можно заранее сказать, что они будут "особо сенсационны". А обыкновенный редакторский пароль по отделу судебной хроники:

-- Главное, покороче!

Репортёр приносит заметку для судебной хроники.

-- Коротко написано?

-- Коротко!

Это лозунг, необходимый, чтоб заметка прошла на редакторский стол. Без этого лозунга она сильно рискует корзиной.

Судебный отдел печатается-то даже петитом, чтоб занимал поменьше места.

Обычный размер для отчёта от 30 до 100 строк. Maximum до 150. 200 уж для дел "сенсационных".

А дело становится "сенсационным" часто только после того, как его переврут газеты. A priori сенсационных дел сравнительно немного.

Занимаясь тульским делом (Грязнова) об "отцеубийстве", я спросил у одного московского редактора:

-- Не было ли у вас напечатано чего-нибудь об этом деле?

-- Была заметка. Строк в 35.

А ведь на этих заметках по 35 строк и был основан весь тот шакалий вой, который был поднят по поводу оправдания "заведомого отцеубийцы".

Что может при таких условиях написать репортёр? Что мог бы при таких условиях сделать Достоевский, Толстой, Шекспир? Можно ли в 30--100 строках рассказать обстоятельства дела, изложить показания свидетелей и речи сторон, подчеркнуть и выяснить те существенные обстоятельства, которые легли в основу приговора?

Да, этого и не напечатают:

-- Не размазывайте!

Репортёру даже незачем, в сущности, присутствовать на суде и сидеть в том тёмном, тесном, неудобном уголке, откуда плохо видно, очень плохо слышно, куда сажают в суде "представителей гласности", долженствующих "совершенно точно" передать обществу всё происходившее.

В 30--100 строках дай Бог изложить только содержание обвинительного акта.

Так и делается.

Сообщается содержание обвинительного акта и приговор.

Что происходило на суде, подтвердились ли и насколько подтвердились данные обвинительного акта, что осталось от обвинительного акта на судебном следствии, и осталось ли от него что-нибудь, -- ничего этого публика не знает.

Публика судит о виновности подсудимого только по содержанию обвинительного акта: только это ей и сообщено. Но ведь, если бы выносить приговоры только на основании обвинительного акта, все были бы всегда виноваты. Ведь обвинительный акт -- уж потому, что он "обвинительный", -- это одностороннее освещение дела, часто неверное, неосновательное, ошибочное. Ведь это не какой-нибудь безусловный документ. Его нужно ещё проверить. Для проверки его и существует судебное следствие. При проверке этого документа иногда выясняется такая его ошибочность, что прокурор даже отказывается от обвинения. Обвинительный акт составлен на основании свидетельских показаний, данных следователю без присяги. Часто на суде, когда приходится говорить как перед Богом, под присягой, свидетели меняют свои первоначальные показания.

Оказывается, что они следователю говорили неправду. Ещё чаще оказывается, что следователь не так понял, не так записал показание свидетеля. Наконец на суде являются новые свидетели, свидетели со стороны защиты, которые только здесь на суде оглашают новые обстоятельства. Часто на судебном следствии совершенно меняется картина, нарисованная в обвинительном акте. На судебном следствии никогда почти не остаётся без изменения картина, нарисованная обвинительным актом.

И всё это, вся истина, добытая судом, остаётся для общества совершенно неизвестной!

Общество читает только содержание обвинительного акта, часто даже прикрашенное...

В этом нужно сознаться, но не будем за это строго судить репортёра: у него есть скверная привычка есть. И чтоб обеспечить помещение заметки, он пускается на маленькую спекуляцию, придаёт делу "некоторую сенсационность", и суконный язык обвинительного акта украшает блёстками своего красноречия. К слову "убийца" прибавляет "безжалостный", к слову "жертва" -- "несчастная", картину преступления зовёт "раздирающей душу" и руку убийцы всегда титулует "бестрепетной и незнающей сострадания". Ему хочется есть. Он так дрожит, что заметку о случае, в котором нет "ничего сенсационного", так сократят, что умрёшь с голоду.

И вот читатель, прочитав это "сенсационное" изложение обвинительного акта, поражён, встретив вдруг строчку:

-- "Присяжные вынесли оправдательный приговор".

Он ничего не понимает:

-- Как же так? По обстоятельствам дела всё выходило "виновен", "виновен" и вдруг "невиновен"?!

Он "негодует". Чаще всего люди "негодуют" именно потому, что они "ничего не понимают". Он негодует:

-- Оправдали заведомо виновного!

И, слыша шакалий вой по адресу суда присяжных, шакалий вой, вызванный теми же "краткими заметками", говорит:

-- А ведь они правы! Приговоры присяжных, действительно, становятся возмутительными!

И мы не можем его обвинять: ведь он не знает того, что в действительности происходило на суде, и только потому обвиняет присяжных в том, в чём виноваты не они, а другие.

II

К прекрасной формуле, каким должен быть суд, мне кажется, по теперешним обстоятельствам должно прибавить два слова.

Суд должен быть правым, скорым, милостивым и "без запроса".

Уже предварительное следствие ведётся "с запасцем".

Юридическая практика говорит...

Практика! Практика, которая даже служение божеству превращает для жрецов в ремесло!

Практика говорит, что всегда безопаснее взять "степенью выше", чем "степенью ниже".

Эта ошибка будто бы более поправима.

На суде прокурор всегда может смягчить обвинение и не в состоянии на суде его усилить.

Икс обвиняется в убийстве. Если в деле есть не доказательство, а намёк, указание на это, лучше, говорит "практика", ввести обвинение в "заранее обдуманном намерении".

На это будет обращено внимание суда. Суд это исследует. И если это указание, этот намёк обстоятельствами дела не подтвердится, прокурор всегда может отказаться от "заранее обдуманного намерения" и обвинять просто в умышленном убийстве.

Но если обвинение формулировано так: "обвиняется в умышленном убийстве", а на суде намёк, указание на "заранее обдуманное намерение" выяснились бы яснее, то прокурор не может усилить на суде обвинение; чтоб обвинять в "заранее обдуманном намерении", он должен вернуть дело к доследованию, подыскивать "новые обстоятельства, открывшиеся на суде".

"Беда" будет труднее поправима.

А потому, говорит "практика", лучше, безопаснее для правосудия степенью выше, чем степенью ниже.

Так "запросец" вкрадывается в дело ещё в первоначальной его стадии.

Из предварительного следствия "запросец" переходит в обвинительный акт. Обвинительный акт -- законный сын предварительного следствия. Оно было с "запросцем", обвинительный акт тоже "с запросцем". Это по наследственности.

Обвинительный акт, конечно, составляется осторожно. Но ведь это не мотивированный приговор суда, апелляции не подлежащий. Обвинительный акт это только приговор обвинительной камеры и апелляции подлежит. Всё судебное следствие есть апелляционный, по существу дела, разбор обвинительного акта.

Обвинительный акт это жалоба закона на подсудимого. Жалоба, которую будут ещё разбирать. И жалобу не мешает написать посильнее. Жалоба всегда одностороння: она не может не быть односторонней. Интересы ответчика обеспечены защитой. Защита будет за него торговаться. Значит, "было бы из чего уступить". И если есть "запрос", то он опасности не представляет. Прокурор не судья. Судить будут другие. Прокурор -- сторона. И надо укреплять свою сторону.

И вот тут-то и делается та ошибка, которая часто совершается при оборонительных работах. Очень часто те валы, которые строят для защиты от неприятеля, служат неприятелю только для того, чтобы удобнее войти в город.

Желая укрепить свою "сторону", обвинение выдаёт, наоборот, её слабость, если во время судебного следствия слишком выяснится сделанный "запросец".

Дело вышло из односторонне настроенной обвинительной камеры и приближается к истине, вступило в лучшую свою стадию, -- в стадию равноправного состязательного процесса.

Жизнь и закон, два титана, встают друг перед другом.

Законы! Их пишут сытые для голодных, спокойные для потерявших голову, старики для молодёжи, в которой бушует кровь.

Закон -- это единица. Жизнь -- это бесконечность.

И жизнь говорит закону:

-- Категоричный, ты не можешь предусмотреть всех тех положений, которые беспрерывно создаю и изменяю я. Идущий за мною, и всегда за мною, всегда позади меня, прислушайся к моим указаниям, к моим словам. Закон, сын, мною рождённый, останови удар твоего меча, занесённого над головою упавшего, и выслушай, что тебе скажу я, -- я, тебя родившая мать.

Общество и личность борются друг с другом, борются смертной борьбой, защищая всякий своё. Общество -- своё право, личность -- свою свободу.

Это равноправный состязательный процесс.

Картина несколько меняется, когда, благодаря сделанному "запросу", начинается торг.

Например. Мать, наказывая, недостаточно жалела свою дочь.

Обвинение говорит:

-- Истязание!

Защита, видя в этом "запрос", потому что истязанием по нашему закону называется только нечто, равносильное пытке, поступает, как всегда поступают, слыша "запрос", и говорит:

-- Лёгкие побои, равносильные простому оскорблению.

Присяжные видят, не могут не видеть, что в этом не состязательном процессе, а торге о наказании, обе стороны вдались в крайности. Обвинение требует слишком дорогой "цены за преступление", защита даёт слишком мало, приравнивая беспрестанные побои к простому "оскорблению". О каких "оскорблениях личности" может быть разговор у матери с дочерью?

Где ж истина?

Она говорит устами присяжных, когда те возвращаются из совещательной комнаты без ответа и спрашивают:

-- Не могут ли они признать мать виновной в жестокости, но без предумышленного истязательства, которого не было?

Им говорят:

-- Нет.

Или признавайте "истязание" или не признавайте ничего.

Платите чужой человеческой жизнью по цене, которая вашей совести кажется, несомненно, чересчур высокой.

Какой человек будет платить чужой жизнью цену, в которой он слышит несомненный "запрос"?

Этот "запрос", впервые появившийся на предварительном следствии, оттуда перешедший в обвинительный акт, -- этот запрос, всё время фигурировавший на суде, попадает и в вопросный лист.

Возьмите то же дело Грязнова.

Это удивительное дело, в котором простые присяжные сошлись совершенно в решении с просвещённейшим юристом, обер-прокурором Сената. (Вот вам и говорите о юридической цене вердиктов присяжных.)

Суд присяжных нашёл обвинение в отцеубийстве противоречащим обстоятельствам дела. И учёный юрист признал применение к Грязнову обвинения в отцеубийстве неправильным и не отвечающим данным, добытым следствием.

Следствие, в результате которого явилось обвинение в отцеубийстве, не доказало, однако, ничем не подтвердило этого обвинения.

Напротив, на суде совершенно ясно выяснилось, что Грязнов не убивал отца. Не помогал Коновалову в убийстве. Да и зачем в борьбе со слабосильным, истощённым стариком молодому, дюжему, сильному Коновалову потребовалась бы помощь этого "заморыша", этого чахлого цыплёнка? Грязнов-сын в борьбе мог не помогать, а мешать.

Указание, предположение о том, что Грязнов будто бы подкупал Коновалова на убийство, так и осталось только указанием, предположением, ничем существенным не подтвердилось.

Несомненно было только то, что Грязнов укрыл совершённое уже, без его ведома совершённое, убийство.

И за это "укрывательство" присяжным предложили признать Грязнова виновным "в убийстве отца, с заранее обдуманным намерением".

Заглянем же в эту 1449 статью улож. о наказ., применение которой к этому делу и обер-прокурор Сената признаёт неправильным.

"За умышленное убийство отца или матери виновные подвергаются: лишению всех прав состояния и ссылке на каторжные работы без срока. Они ни в коем случае и ни по каким причинам не переводятся в разряд исправляющихся; увольняются от работ не иначе, как за совершенною к оному от дряхлости неспособностью, и даже тогда не освобождаются от содержания в остроге".

Вот та цена, которую предложили присяжным заплатить чужой жизнью за совершённое человеком, -- быть может, наверное даже, из трусости, укрывательство чужого преступления.

Что удивительного, если присяжные отступили перед такою ценой. Они не могли не увидеть в этой цене страшного, ничем не оправдываемого запроса, и не дали, не могли дать такой цены.

Вне их возможности, -- быть может, и при всём их желании, -- было наказать Грязнова за то, что он сделал, потому что от них требовали признать его виновным в том, чего он не делал!

До чего много было "запроса", можете судить по вопросу относительно подсудимого, мальчишки Мысевича.

-- "Виновен ли Мысевич в том, что, с заранее обдуманным намерением и по предварительному соглашению с другими лицами, лишил жизни Алексея Грязнова, у которого он проживал в учении?"

Какой довесок к тяжкому и без того обвинению!

Это уже особо отягчающий наказание особый тягчайший вид тягчайшего преступления.

Убийство хозяина ведь приравнивается к убийству "благодетелей и родственников".

Слава Богу, что Мысевич, несомненно, не виноват ни в убийстве, ни в заранее обдуманном преступном намерении, ни в предварительном злодейском соглашений с другими лицами. Он выбежал на шум, смертельно перепугался, и под угрозой, что будет немедленно убит, помог Коновалову прятать труп.

Но представьте себе, что Мысевич был бы виновен в смерти старика Грязнова!

Неужели присяжных не смутила бы и тогда эта прибавка? Неужели старика Грязнова, того изверга Грязнова, каким он выяснился на суде, можно без иронии приравнять к "благодетелям" и сказать, что к такому хозяину надо было относиться "прямо, как к родственнику"?

Это требование, чтоб они признали покойного Грязнова прямо благодетелем, прямо словно родственником Мысевича, и тем особенно отягчили участь обвиняемого, -- разве не показалось бы присяжным именно "запросом", которому нет места, когда речь идёт о жизни человеческой?

На суде должен быть установлен prix-fixe, подсудимый должен обвиняться только в том преступлении, которое он совершил. Безо всяких надбавок.

Суд правый, скорый и милостивый должен быть судом "без запроса".

"Цены же с запросом" присяжные давать не будут. Там, где платить надо чужой жизнью, такой цены давать нельзя.

III

В травле против суда присяжных, как и во всём в мире, быть может, есть своя хорошая сторона.

Разбор и тщательный пересмотр тех дел, за которые травят суд присяжных, быть может, выяснят некоторые устранимые недостатки вообще нашего суда.

Но, благодаря тому, что суд присяжных переживает такие тяжкие времена, в прокурорских речах прибавился ещё один аргумент, несправедливый, положительно подлежащий устранению.

Запугивание присяжных заседателей общественным мнением.

Всё чаще и чаще приходится слышать в суде:

-- Вам, г-да присяжные заседатели, придётся дать отчёт перед общественной совестью!

Требуя обвинительного вердикта, г-да прокуроры прибегают к такой "фигуре красноречия":

-- Ваш приговор должен дать ответ не только вашей совести, но и совести всех сидящих в этом зале.

Иногда эта "фигура красноречия" делается ещё шире:

-- Не только совести тех, кто сидит здесь, но и тех, кто ходит теперь по улицам!

Было бы очень хорошо, было бы превосходно, если бы Сенат когда-нибудь, мимоходом предал осуждению эту манеру "застращиванья", как в деле Скитских была предана порицанию тенденциозная манера делить свидетелей на свидетелей просто и "свидетелей защиты" как менее достоверных.

Присяжных не должен пугать тот шум, который поднимет завтра их оправдательный вердикт. Этого шума нельзя принимать за приговор общественного мнения, потому что ни один приговор не может быть поставлен без знания всех обстоятельств дела. А общественное мнение, по причинам, о которых мы говорили вначале, -- увы! -- лишено возможности знать истинные обстоятельства дела. Если этот шум можно принимать за "голос общественной совести", то совести обманутой, введённой в заблуждение.

И таких приговоров не должны бояться присяжные. Их нельзя такими приговорами пугать.

Приговор одной совести должен руководить ими, -- их собственной.

Бог -- апелляционная инстанция над их судом.

Не шаткому и зыбкому как море общественному мнению, которое можно ввести в заблуждение, присягают служить они, а Богу. Только страшное судилище Его должно быть страшно им.

Ни о чём ни о ком не должны думать они, постановляя приговор, кроме Бога. Его одного. О Боге должны они думать, следовательно, о справедливости, потому что справедливость эта только одно из имён Божиих.

Одного судью поставил Бог над нашими мыслями, -- нашу совесть. И только приговора одного этого Божьего судьи должны бояться и трепетать присяжные, -- приговора их собственной совести.

Их совести, пред которой открылись на суде все обстоятельства дела, и которая только одна, зная всё, может судить.

Её голосу только и должны они повиноваться.

Самые лучшие посторонние мысли в этом случае будут худшими.

И мысль, заботливая мысль: "не повредил бы действительно наш приговор, -- и без того много нареканий на суд присяжных", не должна смущать присяжных, не должна приходить им в голову.

Эта мысль является в деле суда уже низменной: она принадлежит к области политики.

А политика, даже самая лучшая, не может быть выше правосудия, потому что выше правосудия только одно -- милосердие.