Интеллигентская голова на солидном, плотном, грузном туловище.

-- Это наш знаменитый критик. Музыкант Кругликов.

Поджарый, весь высушенный, весь нервы, -- немец-музыкант, которому я указал С. Н. Кругликова, в отчаянии схватился за голову.

-- А-а! Изумительный город! Пирогов... как они у вас называются? Растегаев... блинов, икры, поросят, стерлядей! У вас всё сдобное, пышное, рассыпчатое! Любовники Малого театра, как отпоенные молоком телята! Это? Музыкальный? Критик? Это директор банка! Директор-распорядитель акционерной компании! Музыкальный? Он питается звуками? Критик? Да где же у него может быть желчь?

У него были добрые, усталые, снисходительные глаза.

В глубине которых, в самой глубине, прыгала едва заметная искорка насмешливости.

Добрая, усталая, благожелательная улыбка.

Чуть-чуть, едва приметно, ироническая.

Мягкая, несколько ленивая, медленная походка.

Он шёл в жизни медленно, не торопясь, лакомясь жизнью.

Он любил жизнь, её радости и умел ими лакомиться.

Настоящий гастроном жизни.

Заходила речь об еде, -- он говорил со вкусом умевшего тонко поесть человека.

Когда в фойе театра появлялась красивая женщина, -- он останавливался, разглядывал её внимательно и любуясь.

Делал несколько замечаний видавшего по этой части виды человека.

Угадывая детали, которые может угадать только знаток.

Он говорил о красотах Альп, Рейна, старинных французских замков так, что подмывало взять билет и поехать.

С упоением слушал Гайдна, Баха.

Находил, что Оффенбах:

-- Гений,

в оперетке:

-- Которая тоже прелестное искусство.

Серьёзный критик, смел писать, что, конечно, искусство г-жи Вяльцевой не велико, но Вяльцева:

-- Явление в этом искусстве. Очаровательное. Событие!

В нём была масса вкуса.

И ни капли педанта.

Ни на грош фарисейства.

За всю жизнь он не израсходовал ни одного фигового листика.

Он был скептик, и в нём было немножко философского безразличия человека, много видевшего на своём веку.

И когда все кругом возмущалось какой-нибудь г-жой Пищалкиной, готовясь учинить над ней суд Линча:

-- Ошикать, освистать её после арии в последующем акте!

Кругликов только улыбался снисходительно.

И к певице, и к негодованию.

О, боже! Сколько было плохих певиц, -- а, ведь, свет от этого не провалился.

И когда критики кругом уже точили назавтра свои перья, -- Кругликов пожимал своими мягкими плечами:

-- У неё такая любовь петь! Это приятно отметить. Без голоса, -- но поёт!

Это был Петроний нашего оперного партера.

Magister elegantiarum[*]:

[*] - Magister elegantiarum -- Учитель изящества (Петрония называли Arbiter elegantiarum).

-- Музыкальных и критических.

Как критика, его ценили не только артисты, но и публика.

За двумя-тремя исключениями, наши музыкальные критики разделяются на две категории.

Одни знают.

Но так наполняют свои рецензии бемолями и диезами, -- словно писал фортепианный настройщик!

Другие пишут интересно, иногда даже увлекательно.

Но, услыхав Шаляпина в "Демоне", уверены, что у него:

-- Высокий баритон.

А если Собинову в дружеской компании придёт фантазия спеть "На земле весь род людской", -- способны написать, что:

-- У нашего превосходного тенора великолепный бас.

Я знал одного такого критика.

Nomina sunt odiosa[*].

[*] - Имена ненавистны (не будем называть имён).

Он должен был писать о концерте, на котором должен был исполняться листовский "Фауст".

Он добросовестно был на концерте, -- с критиками не всегда случается.

Слышал всё.

И как Фауст с Мефистофелем мчатся через лес. И как шумят старые деревья. И как приближается духовная процессия.

Видел, -- духовными очами сам видел, как два путника зашли в кабачок, где справлялась крестьянская свадьба.

Умилился над простодушным сельским вальсом. Пришёл в восторг от бешеного, инфернального танца, который заиграл Мефистофель, вырвав скрипку у одного из музыкантов. Ужасался прерывающим мелодию раскатам демонического хохота.

И назавтра всё это описал в газете.

Описал талантливо, блестяще, увлекательно.

И только тогда, из других газет, выяснилось, что, вместо всем известного "Фауста", в концерте вчера играли почему-то увертюру к "Струензэ"!

Кругликов соединял в себе и знание, и литературный талант.

Редкое и чудное сочетание!

Особенно, когда оно приправлено тонким вкусом.

И любовью к такой радости жизни, как искусство.

Прочитав его рецензию, хотелось пойти и послушать это самому.

Театр у нас наполовину загублен нашей критикой.

Не её строгостью. Не её бранью. Нет.

Насчёт брани есть отличный, -- конечно, грубый, -- афоризм Н. И. Пастухова.

Он был в ссоре с г. Коршем и желал ему всякого зла.

Рецензент его газеты бранил театр Корша.

Находил пьесу плохой, исполнение ещё хуже.

"Николай Иванович" остался недоволен рецензией.

-- Ни к чему! Вы пишете: "плохо". А человек спросит у знакомого: "Хорошо?" -- "Хорошо!". И пойдёт. Нет, ты напиши, что в театре с потолка кирпичи валятся. Вот, тогда кто в такой театр пойдёт!

Критика губит театр не бранью.

Публика всё-таки больше верит знакомым, чем незнакомым.

Соседу за столом больше, чем критику.

Театр губят эти "осторожные из добросовестности" похвалы.

"Умеренные".

"Средние".

-- Артистка такая-то добросовестно спела свою партию. Остальные были достаточно тверды.

Я пойду смотреть превосходное исполнение.

Я готов идти смотреть из рук вон плохое, скандал, чёрт знает что, а не представление.

Это тоже любопытно.

Но какое мне делю до чьей-то добросовестности, да ещё в пении?!

Ну, пусть будет добросовестна! Очень хорошо с её стороны! Получит награду на том свете!

Но я-то, я-то зачем буду тащиться из дома, платить деньги, чтобы убедиться, что кто-то поёт:

-- Добросовестно!

Ведь, это всё равно, что сказать мне:

-- По Кузнецкому мосту идёт сейчас прилично одетая дама.

Вы думаете, что я побегу?

-- Ах, как это интересно!

Кругликов писал всегда сочно, со вкусом, со смаком.

Снова переживал спектакль.

На ваших глазах лакомился, и у вас возбуждал аппетит.

В этом его большая заслуга перед театром.

Был ли он беспристрастен?

К чести его скажу:

-- Нет.

Это евнухи беспристрастно проходят среди красавиц гарема.

Евнухи искусства могут быть вполне:

-- Беспристрастны.

В Кругликове было слишком много желания любить, способности любить, чтобы он мог относиться "беспристрастно" к прелестям искусства.

Он любил, а, следовательно, и ненавидел, чувствовал отвращение и увлекался, симпатизировал, презирал, испытывал беспричинную антипатию.

Чувствовал всю гамму ощущений.

Был пристрастен.

К тому, что ему нравилось. К тому, что ему не нравилось.

Мог почти замолчать новую оперу Рахманинова и, в то время, когда в Большом театре совершалось "событие", -- мог написать огромную статью о тысяча восьмисотом представлении "Травиаты" в опере Зимина!

В нём не было многих достоинств критика.

Были большие недостатки.

Но их искренность, смелость, с которой он их не скрывал, блестящая форма, в которой они выливались, -- делали их очаровательными.

Не в одних женщинах пороки подчас бывают очаровательнее добродетелей!

О, боже! Одни добродетели!

Одна добросовестность! Одно беспристрастие! Одна осторожность!

Можно и Венеру Милосскую описать так:

-- У неё правильное лицо. Грудь развита нормально. Дефектов в сложении не замечается. И, к сожалению, недостаёт рук.

Так тысячи критиков, добросовестных критиков, изо дня в день описывают спектакли, искусство, артистов.

Но кого интересует эта:

-- Безрукая статуя?

Эта женщина:

-- С нормально развитою грудью, лицом чистым, носом умеренным, подбородком обыкновенным?

Нет.

Восторгался ли Кругликов Венерой Милосской, или бранил её, -- но он судил её как дон Жуан, а не Лепорелло.

И в этом был секрет его обаяния на публику.

Он писал с улыбкой.

Не был ни забиякой, ни бретёром.

Но если вызывали, -- был не прочь:

-- Скрестить перья.

И фехтовал пером хорошо.

Моя первая встреча с ним была полемическая.

Мы не убили друг друга.

Но кольнули.

И я через много лет с удовольствием вспоминаю об этой "встрече", как о встрече с противником, с которым скрестить оружие -- и честь, и большое удовольствие.

Это было давно!

Когда в Москве гремели "Новости Дня"[*].

[*] - В. М. Дорошевич, после дебютов в юмористических журналах, стал фельетонистом "Нов. Дня", которым создал успех ежедневными фельетонами, под заголовком "День за день". А. К.

Тогда и я был юн, и Кругликов не служил ещё "ради места" в директорах какого-то синодального хора, и Липскеров не держал ещё скаковой конюшни.

Тогда, когда в Москве было лучше, и солнце светило ярче, и женщины на свете были красивее.

-- И фунты были больше! -- как вспоминают о своей молодости бабушки.

Лентовский держал зимой оперу.

Которой, кроме рецензентов, никто не посещал.

В "Сельской чести" выступила какая-то дебютантка.

Фамилии её теперь не помню, но глаза помню.

Это была именно такая головка, какую Нерон приказал отрубить и подать себе "отдельно", на блюде.

-- Всё остальное её только портит.

Совершенство.

И глаза. Какие глаза!

Мне показалось, что она поёт, как Патти. Играет, как Дузе.

И я добросовестно написал всё, что, действительно, чувствовал, в газете.

-- Патти, Дузе и Венера.

На следующей день должна была идти с нею "Кармен".

Когда, без пяти восемь, я явился в театр, Лентовский встретил меня в ужасе:

-- Что вы наделали?!

-- Именно?

-- Да знаете ли вы, что сегодня к двум часам не было ни одного билета?! У театра появились барышники! Барышники, про которых я позабыл даже, как они выглядят! Театр будет переполнен! Предлагают по десяти рублей за приставное место!

И всё это с отчаянием!

-- Но вам-то чего же так огорчаться?!

-- Да поймите вы, что она, оказывается, не знает даже партии! Всё, что она знает в своей жизни, это -- только Сантуцца в "Сельской чести". Она -- не певица!

-- Ах, чёрт возьми!

Действительно, неприятно.

-- Пусть заболеет. Отменить спектакль.

-- Хорошо говорить! В два все билеты были проданы. А в пять минут третьего все деньги взяты кредиторами!

В этот вечер фонды театральной критики не высоко стояли у публики.

Как провалилась моя богиня!

В жизни не видывал, чтоб кто-нибудь, когда-нибудь, в чём-нибудь так провалился!

Нет, это что! Но как ругалась публика!

А на следующий день я прочёл в той же самой газете, где я сотрудничал, строки Кругликова:

-- Мой молодой собрат так увлёкся глазами и т. д., и т. д., и т. д.

Моё полное невежество в музыке!

Не мог же я, -- тогда! -- оставить этого без ответа.

И в той же газете, на другой день, я отвечал "ударом на удар".

-- Мой собрат средних лет напрасно так свысока говорит о глазах. Прекрасные глаза выше музыки. Как причина выше следствия. Если бы не было на свете прекрасных глаз, в честь кого звучала бы ваша музыка? Если бы не было на свете прекрасных глаз, не было бы ни музыки, ни песней. Ни педантов музыки и т. д., и т. д., и т. д.

Я застал в редакции записку:

-- "Желаю вам как можно дольше сохранить способность восторгаться красивыми глазами. Быть может, в жизни это самое главное... С. Кругликов".

А через несколько дней мы познакомились лично.

-- Да вы с ней хоть знакомы?

-- Нет.

Он расхохотался.

-- Зибель!

-- Петроний!

Мы встретились с Семёном Николаевичем в последний раз прошлой весной[*].

[*] - 1909 г. А. К.

Для дружеского и литературного разговора, мы "дали себе свидание", -- как выразился он, сговариваясь по телефону, -- за завтраком в "Эрмитаже".

Он был уже "нехорош".

-- Я теперь должен всего беречься.

Мы не сели на террасе:

-- Воздух!

Но сели у открытого окна:

-- Знаете, всё-таки воздух!

Карточку завтрака он прочёл с интересом, но с грустью:

-- Я теперь на строжайшей диете!

Метрдотеля продержал у стола долго.

-- Осетрина. Мне, собственно говоря, запрещено Но как приготовлено? Ах, так! Ну, тогда... Мне запрещено, но...

-- Почки на чёрной сковородке. Да ещё с костяным мозгом?! Мне именно запрещено. Но...

От вина отказался.

-- Мне всякое вино запрещено, но...

Стакан пододвинул.

-- Это хорошее вино.

Кофе ему было:

-- Совсем нельзя.

Но...

-- А уж коньяку ни-ни.

Но марка и год были соблазнительны.

-- Но...

Нам обоим было грустно.

Мне -- за него, ему -- за себя.

Он с иронией, подёрнутой печалью, рассказывал о своём "казённом месте".

-- Я теперь "ваше превосходительство"! Да-с.

Рассказывал, как он устраивал "для архиереев" полуспектакль, полуцерковное торжество -- "Пещное действо".

И со скукой добавлял:

-- Это, знаете, очень, -- это очень интересно.

Страшно любивший Европу и её культуру, шутил над собой, что принуждён поехать в этом году не куда-нибудь заграницу, а на Кавказ.

-- Вместо какой-нибудь кельнерши в этаком гофреном переднике, -- армяшки! Вы понимаете, армяшки!

И в этой шутке слышалась "времени непоправимая обида".

Позавтракав среди грустных шуток, мы разошлись в разные стороны.

Пожав друг другу руку. В последний раз.

Нам было не по дороге.

Ему в синодальное училище.

Мне в редакцию.

Пока ещё в редакцию.

Интересная фигура милой "старой Москвы" ушла из жизни...