Человек, который зашел ко мне был средних лет, прилично одетый, с благообразным и добрым лицом. Но когда он вспоминал, на его лице были муки и боль, словно он до сих пор чувствовал то, что происходило когда-то давно. Его дергало.

-- Я к вам зашел по курьезному делу! -- с натянутой улыбкой и, видимо, чувствуя неловкость, начал он. -- Очень... очень курьезно. Был у меня, знаете, сослуживец. Лет шестидесяти. Так тот, как бывало напьется пьян, так начинает плакать, что гимназии не кончил! Вот так и я-с... Я пришел вам пожаловаться, что меня за невзнос платы за "право учения" исключили.

-- Вас?!

-- Меня-с. 23 года тому назад. Правда, забав-но-с? Нашел, когда вспомнить! А только я этого дня никогда не забывал-с. И умирать буду -- не забуду. Все дни забуду, а этого дня не забуду. Когда мне объявили, что все мои ходатайства об освобождении от платы оставлены без последствий и за невзнос "правоучения" я подлежу увольнению, я сказал: "Честь имею кланяться", честь-честью поклонился и даже улыбнулся. Потому что страдал очень. Кто страдает, тот и улыбается. На днях я в газетах читал, что какого-то "злодея", -- у нас как судом приговорили, хоть бы по ошибке, так и "злодей", уважение-с к юстиции-с! -- как какого-то злодея приговорили к 20 годам каторги, и как злодей выслушал приговор цинично, спокойно, "даже улыбаясь". Какой ужас! Да ведь потому, судари вы мои, и улыбается человек, что уж очень он страдает. Страдание, -- это как дыра в панталонах. Есть у вас в панталонах дырочка, незаметная дырочка, а вам кажется, что что весь мир ее видит. И закрываете вы ее, и закрываете!

Страдание у вас страшное на душе, и кажется вам, что весь мир его видит, закрываете вы его улыбкой, чтоб любопытные не смотрели. И делает человек вид: "Мне, мол, это ничего! Как с гуся вода! Видите, видите, я даже улыбаюсь!" Выходил я и говорил себе: "Вот и отлично! Вот и отлично!" И "стены заведения" были мне отвратительны, казались стенами лупанара. Дотронуться до них пальцем, краем пальто противно было. Профессора, "люди науки", за которыми мы бегали, которыми мы вдохновлялись, бодрящее общество товарищей, -- все это, как семга в "Ревизоре": "для тех, которые почище-с". Наука, как продажная тварь, принадлежит только тому, у кого есть деньги. Какое ей дело до ваших "чувств"! По любви она не отдается. Продажная тварь, она принадлежит всякому мерзавцу, который может ей заплатить. Всякому сыну лавочника и самому в душе лавочнику, который является сюда, чтоб лучше вооружиться ею "на жизнь" для волчьих подвигов, -- она раскрывает свои объятия: "Пожалуй, голубчик!" Каждому мерзавцу, который от младых ногтей думает:

"Вот сделаю карьеру, буду у других на спинах ездить", она принадлежит. Каждому пустельге, купчишке, родители которого вылезли "в люди", богатому дворянчику, -- которые волочатся за ней из тщеславия, чтоб потом этим похвастаться, она принадлежит. Всем, кроме тех, у кого нет денег. Продажная тварь! И я перебирал в уме всех своих товарищей, и никогда мне не казалось, что мир так переполнен мерзавцами. Девять десятых из моих товарищей я находил в ту минуту мерзавцами. И всем им наука будет принадлежать, а мне вот нет, потому что у меня нет денег, чтобы ей заплатить. Как женщина в лупанаре.

У меня была истерика в душе, и я хохотал: -- Посмотришь на студенчество, какой все честный, "светлый" народ. Откуда же потом берутся негодные адвокаты, карьеристы-прокуроры, выезжающие на чужом мясе, на чужой крови, на чужих страданиях, "не сказывающиеся дома" доктора, отказывающие в помощи умирающему, потому что он не в силах им заплатить? Откуда берутся они все? Это как дети. В шесть лет все дети "удивительно умны". Откуда только потом берется на свет столько дураков!

Несправедлив я был тогда, да ведь и ко мне как были несправедливы!.. Кругом торгуют, копаются над чем-то, говорят, что "работают" и что это "святое дело", пеленки для детей покупают, в газетах пишут, а перед человеком захлопнули двери к знанию, потому что у него нет... денег. Из "храма науки", -- "храма науки" ведь -- черт их побери! -- потому что у него заплатить было нечем, вытолкали. И никому до этого нет никакого дела! Лежит человек на мостовой, и все мимо идут. Эх, всех бы вас... К счастью, жизнь моя сложилась так, что диплом мне ни разу не потребовался. Разве иногда мерзавец какой-нибудь, -- измерзавившийся вконец ведь! -- ткнет: "Вы, мол, университета не кончили, а мы -- университетские"... Ну, да я так жизнью закалился, что на всякого мерзавца могу с улыбкой смотреть и думать: "Раздавлю я тебя в свое время, гадину. В свое время! Когда обстоятельства нас поставят, что ты будешь подо мною, а я над тобою. Дай только времени и обстоятельствам нас в удобную позицию поставить!.." Да вот еще, как значки эти пошли, и все эти ордена за аккуратный взнос платы за ученье нацеплять стали. Улыбнетесь вы, мелочно это. Но когда рана болит и не заживает, всякое малейшее прикосновение ее бередит, будешь мелочным, когда больно. Нацепит этакий вислоухий дурак на лацкан сюртука квитанцию во взнос причитавшихся с него "за нравоучение" денег и ходит: "Я существо высшего порядка!" И на всех, у кого такой квитанции не нацеплено, смотрит презрительно. Ну, иногда и злость берет. Такая же злость, какая бы взяла, если б человек вам ежеминутно надоедал: "А у меня тогда-то 40 рублей было, а у тебя не было! Что? А у тебя не было, не было, не было!" Глупо, а злишься!

"Эге, -- скажете, однако, вы, -- чего ж ты тут жалуешься? Диплома, по твоим же словам, тебе в жизни ни разу не пригодилось, значкам и прочим "знакам отличия" ты, как видно, значения не придаешь. Чего ж тебе надобно? Образования? Так для этого и самообразование есть".

Самообразование! Хорошо, что я юрист. А представьте себе, что я был бы медиком. Тут самообразованием не займешься. Ну, да это в сторону. Самообразование! Случалось вам в юности веселой шумной гурьбой взбегать на высокую крутую гору? Ног под собой не чувствуешь, устали нет, крутизны не замечаешь -- летишь! Ежели толпой. А если одному-то карабкаться и взбираться? А? Нет живого человеческого слова, в душу льющегося, -- одна мертвая белая книга. Был у меня один знакомый немец. Так тот почему-то вздумал, что ему надо аптечным способом питаться и все в порошках и пилюлях принимать. Мяса он не ел, а принимал мясной порошок. Супа не ел, а принимал тройной экстракт бульона в виде желе. Жив был немец, но чахлая была скотина. Так, не человек, а словно слипшийся порошок человека. А книга -- это порошок мысли, это -- мысль в пилюле. Нужно живое общение с людьми, которые работают над тем же делом, так же страстно стремятся к знанию. Тяжело по вечерам, при желтом свете лампочки, одному по мертвой книге самообразованием заниматься. Словно в чулан тебя заперли: "Усовершенствуйся!" А когда на вас вдруг сомнение найдет: "Да нужно ли все это?" -- тогда вы что один-то поделаете? Когда кругом вас толпа жизнерадостной молодежи, вы уж ее душой живете, а не своей. От окружающих верой заражаетесь. Трудно человеку в одиночном заключении жить, а учиться и еще труднее. Тяжко юноше один на один бороться с сомнениями. Сопьешься -- или рукой махнешь и свиньей сделаешься. Многие тем и кончают. Но меня злость спасала. "Врете, подлецы, -- у которых были деньги на право учения, -- не меньше вас знать буду!" И даже больше многих знаю. Да ведь стоило-то чего! Идешь один, в темноте, ощупью дорогу ищешь. Где бы бегом бежать можно было, как черепаха ползешь. В душе, бывало, от обиды и злости плачешь: "Время трачу, и лучшее время. Труда сколько! И часто на что? На то, что всякому "правоучение, безо всякого труда дается". Экая им-то привилегия! Вы меня, может быть, спросите, сколько же при такой своей лютой злобе, которой живу, которой дышу, злодейств надел? Хотел много, не сделал ни одного. Обстоятельства так складывались, что мне к злодействам никаких поводов не было. Напротив! Обстоятельства так уложились, что я даже не мало путного обществу, быть может, сделал. Но делал я это с презрением, с отвращением -- как, знаете, видишь на дороге полураздавленную лягушку, возьмешь ее да осторожненько на травку и переложишь. Жалея, доброе дело ей делаешь, но делаешь с омерзением. И никогда я истинного удовольствия, теплоты, родственного чего-нибудь при этом не чувствовал. Общество, создавшее такие условия, при которых "двери знания" закрываются перед тем, кто не может заплатить "за вход"! От него, алчущего и жаждущего, прячут знание. "Знаем, а не скажем, потому что у тебя заплатить нечем". Общество. Все презираю я в нем! И все громкие слова, которые оно произносит, кажутся мне лицемерием, фарисейством: "Общественные интересы"! Ваши интересы -- выжать из отдельной личности все, что можно, и если вам удается при этом ничего не заплатить, вы, алтынники, говорите человеку, которого вы обобрали: "Это с вашей стороны бескорыстное служение!" Вы говорите о бескорыстии, вы -- общество, в котором даже истина продается. "Нравственность" как один из устоев общества. Вот слово, которой я ненавижу, и когда его произносят при мне, я смеюсь в душе: "Ах, подлецы, подлецы!" А вышвыривать юношу из "храма знания" за то, что у него нет денег, это нравственно?" Нет у общества большего врага, нет. То есть, -- такие же, как я, перед которыми в один прекрасный день захлопнули дверь с циничною фразой: "Денег нет -- и ученья нет!" Эта обида, эта величайшая несправедливость никогда не забудутся. Никогда! У нас, извольте заметить, человеку когда больше всего в душу плюют? Когда он молод. Ты пожившему человеку в душу плюй, -- у него душа, как подошва, плохо чувствует даже, что мокро. А юная душа покрыта еще пленочкой. Стоит хорошенько харкнуть, пленочка и прорвалась. И раночка. А если даже и зарубцуется, то больной рубец будет. Больной! На всю жизнь общество юноше на душу клеймо, разожженным железом клеймо, кладет: "Вот каковы мы, подлецы. Помни это всю жизнь". И будет помнить. И никогда не забудет. Все обиды, все несправедливости забудет, а этой несправедливости, этой обиды никогда не забудет, потому была первая, тягчайшая и незаслуженнейшая, и очень юной и болезненно-чувствительной душе нанесена. Никогда не примирится. И поступая так, общество готовит себе злейших, заклятейших врагов. В его ли это расчетах? Я в другие чувства и побуждения общества не верю -- не расчет. В его ли расчетах себе врагов готовить?

Вы спросите меня, быть может, зачем я это все вам рассказать явился. А видите ли. У нас два раза в год с молодежью то делают, что со мной сделали. Два раза в год молодежь то чувствует, что я тогда перечувствовал. И вот теперь то же предстоит. Газеты в таких случаях статьи очень милые печатают и на жалость бьют: "Пожалейте, мол, молодежь! Они такие огорченные". Нет, скажите им, -- они не только огорчаются, они озлобляются. Озлобляются! Вы против себя оружие готовите! Не допускайте до этого! В видах самосохранения не допускайте! Что на самом деле все жалиться да жалиться. Вы их этим и припугните... припугните их... хе-хе... припугните...

Опубликовано: Дорошевич В.М. Собрание сочинений. Том I. Семья и школа. М.: Товарищество И.Д. Сытина, 1905. С. 148.