Есть места, отличающиеся особенно вредным климатом.
Как на смех, они считаются именно местами с климатом особенно хорошим.
Монако, Ялта, Волга.
Под жгучими лучами полуденного солнца, в час пурпурного заката, ароматною тёплою ночью, когда по небу из тёмно-синего бархата раскинется брильянтовое кружево звёзд, — от пальм, от благоухающих экзотических цветов поднимаются, хороводом кружатся в воздухе мириады особых монакских микробов.
При теперешних успехах науки можно быть уверенным, что этот микроб будет найден.
Микроб, который носится в благодатном воздухе Монако и заражает людей азартом.
Откуда взялись эти микробы?
Они родились, быть может, в лужах крови в роскошном вестибюле игорного дома, в лужах крови на площадке, под знаменитою монакскою скалой, в лужах крови на рельсах железной дороги.
Они родились от крови тех американцев, русских, англичан, французов, немцев, которые пускали себе пулю в лоб, кидались со скалы, бросались под поезд.
Я встречал в Монако москвича, знаменитого когда-то «красавца-мужчину», женившегося на очень богатой купчихе, получившего после её смерти миллионы.
Здоровье, красота и деньги, — у него было всё для веселья.
А он ходил в этом красивейшем уголке земного шара, в толпе разряженных красивых женщин, мимо блещущих роскошью и весельем ресторанов — унылый и мрачный.
— Что с вами?
— Вчера проиграл ещё двести тысяч!
— Послушайте! Да изо всех глупостей, это — самая глупая. У человека тысяча, а ему хочется иметь миллион. Он играет, — это не умно, но понятно. У вас есть уже миллионы! Зачем вам играть?
— Глупо.
— Зачем же вы играете?
— А я знаю? У меня на весь свет знаменитая красавица-испанка. Весёлое интересное общество, с которым я завтракаю, обедаю, ужинаю, катаюсь, кучу. С утра веселье и любви сколько угодно. Но вот подходит вечер, и меня начинает мутить: «Иди! Иди!» Меня охватывает тоска: «Иди! Иди!» Меня захватывает одно желание: «В казино». Тут все доводы рассудка бессильны. Я болен, я не могу рассуждать. Я иду, я играю, я проигрываю. И так каждый вечер. Это как малярия, которая схватывает вас к вечеру, аккуратно каждый день треплет, треплет и проходит… до следующего дня.
— Уезжайте!
— Не могу. Я болен. Я отравлен. Я не могу оторваться от казино!
«Малярия» длилась года два.
На третий я встретил «красавца-мужчину» поседевшим. Он сидел на скамейке на бульваре, с лицом человека, решающего вопрос, что лучше:
«Застрелиться или повеситься?»
— Опять проиграли?
Он улыбнулся:
— Нечего!
— Всё?
— Всё!
— Да зачем?! Зачем?!
— А я знаю?
Тысячи проигравшихся с изумлением думают потом: зачем они играли, зачем?
— Воздух, знать, такой!
Это болезнь, происходящая от заражения микробами, которые носятся в этом благовонном, отравленном воздухе.
В Ялте я знал одну барыню, пожилую, но ещё очень красивую. Умная, прекрасно образованная, остроумная, живая, весёлая, — она была душою нашего маленького общества, которое отдыхало и веселилось. К вечеру она обыкновенно говорила:
— У меня начинается мигрень!
Или:
— Мне нужно написать несколько писем!
И уходила.
Мы улыбались:
— К своему татарину!
Однажды я застал её в слезах, с исцарапанным лицом. Она рыдала страшно, неутешно.
— Что с вами?
— До такой низости, гадости, подлости я ещё никогда не падала. Меня избил Ибрагим.
— Как избил?
— Кулаками, нагайкой! Лошадь так не бьют, как он меня бил. Я должна об этом вам рассказать! Пусть мне будет стыдно перед посторонним человеком! Пусть этот стыд, этот срам, позор будет мне наказанием за то, что я пала так низко, гнусно, подло. Он избил меня за портсигар. Он захотел иметь золотой портсигар с моей надписью. Я заказала и подарила. Но портсигар оказался меньше того, который ему когда-то подарила какая-то московская купчиха. Он бросил портсигар мне в физиономию, — видите исцарапал. Бросился на меня с кулаками, потом снял со стены нагайку….
— И вы?
— Я только молила, чтоб он меня не убивал. Я боялась, что он меня убьёт. Он был так рассержен. Он не помнил себя. Послушайте! Возьмите с меня честное слово, что я больше не пойду к Ибрагиму.
— Да я-то при чём же?..
— Нет! Нет! Возьмите! Честного слова самой себе никогда не сдержишь! А пред посторонним человеком мне будет стыдно. Возьмите!
— Извольте. Дайте мне честное слово, что никогда больше не пойдёте к Ибрагиму!
— Даю вам честное слово, что я никогда больше не пойду к Ибрагиму! Всё кончено. Благодарю вас!
Она произнесла это торжественно, как клятву.
А через два дня она встала из-за стола, не ожидая конца обеда, и сказала:
— Простите, господа. У меня опять начинается мигрень!
А ещё через два дня она снова рыдала. Ибрагим снова избил её нагайкой за то, что она приревновала его к какой-то амазонке.
— А ваше слово? Ваше слово?
— Что же я поделаю, если я не могу держать слова даже перед самой собой?!.. Клянусь вам, нет утра, когда бы я не говорила себе, просыпаясь: «Всё кончено! С сегодняшнего дня»… И даю себе самое честное слово. А к концу обеда я встаю и, проклиная себя, — клянусь что ненавидя себя, — почти против своей воли говорю: «Извините, у меня мигрень». И иду. Я больна. Я отравлена.
Вся Алупка знала двух очень почтенных с виду дам, мать и дочь, которые поднимали такие скандалы, что сбегались все соседи.
— Ты интриганка! Ты отбиваешь у меня Ахмета!
— Не смей так смотреть на моего Османа!
И добро бы, всё это были писаные красавцы.
Это было бы пошло, но понятно.
А то встречаю этой осенью в Ялте маленького, невзрачного, рябого татарина, с золотой номерной бляхой.
— Имеет своих лошадей, работников! — поясняет с завистью другой проводник.
— Этот?
— Барыня одна провинциальная приехала этой весной. Десять тысяч подарила. Молодая и красивая, муж, говорят, по своим местам очень важная птица.
И наверное, «в своих местах», там это — неприступная провинциальная львица, готовая обдать леденящим холодом за всякое неосторожное слово, за всякий нескромный взгляд.
Что ж превращает, даже «рассудку вопреки», во временно исправляющих должность Мессалин наших скромных столичных и провинциальных матрон?
— Воздух здесь такой! — плакала бедная дама, которую бил Ибрагим.
При нынешних успехах знания смело можно надеяться, что скоро откроют ялтинского микроба, который вызывает эпидемические заболевания среди наших бедных дам.
— Я не могу слышать топота скачущей лошади. Это бросает меня в дрожь. Я не могу видеть парочки, которая едет с горы. На меня налетает рой воспоминаний! — говорила бедная дама, которую бил Ибрагим.
Мириады ялтинских микробов срываются со скал, на которых крупными чёрными буквами начертано в лавровом венке:
— Ибрагим и Маша.
Мириады микробов вылетают из-под копыт быстрой иноходью идущих лошадей.
Вылетают, кружатся в хороводе, разлетаются и заражают бедных, бедных, бедных дам!
Повышают температуру, туманят голову и застилают зрение…
Волга — чудная река.
Но причудливыми зигзагами её берегов по зеркальной, лазоревой глади написана бесконечная разбойничья история. То не горы чернеют по правому берегу Волги. То огромная библиотека из томов разбойничьих историй.
И леса кудрявые — только переплёты этих томов.
Вот огромный утёс, — огромный том с разбойничьим романом. Вот маленький утёс, — маленькая повестушка, но тоже разбойничья и весьма поучительная.
Жигули, Столбичи, это — уже многотомная история разбоев на Волге.
Тут каждый утёс кистенём машет, и каждый пригорок кричит:
— Сарынь на кичку!
Здесь творил суд и расправу атаман Степан Тимофеевич.
В этом ущелье жило двенадцать сестёр. Все разбойницы.
Вон как! На Волге даже дамы разбоем занимались. Где ж тут с мужчин строго спрашивать?
Выходили двенадцать сестёр, останавливали всякий стружок, бороться вызывали и, поборовши, дань спрашивали. Пока не приехал в утлой лодчонке калика перехожий.
Посмотрели сёстры на перехожего калику:
— Что же, с тобой, что ли, тоже бороться?
Невзрачный мужичонка шапку снял:
— Коли милости вашей угодно! Поборемся.
Взялись непобедимые сёстры, для смеха, поодиночке с ним бороться. Положил калика перехожий двенадцать непобедимых сестёр рядком на песок.
Диву дались двенадцать сестёр:
— Откуда, из каких таких стран этакий богатырь пожаловал?
Усмехнулся калика перехожий.
— Ну, какой я богатырь! Сами видите! На своей стороне самый лядащий.
Ужаснулись сёстры:
— Ну, уж ежели ты самый лядащий! Что же как другие из твоей стороны возьмут да придут?!
И со страха разбой кинули.
А то Бог бы знает, сколько бы ещё разбойничали сёстры, если бы к ним такой товарищ прокурора не пожаловал.
Здесь, по этим ярам гулял Кудеяр-богатырь.
Кудеяр-богатырь, который «сорок лет разбойничал, ни одной капли христианской крови не пролил». Всё так, за горло душил.
Согласитесь, воспоминания, — даже при поездке на казённом путейском пароходе вниз по Волге, — не особенно поучительные.
Среди старых волгарей есть легенда, что не умер атаман Степан Тимофеевич. Что живёт он в неприступном бору, около Жигулей. Седой как лунь, борода до земли, умереть никак не может, — земля его не принимает. Сторожит он заветные клады и живёт схоронившись. А как время ему придёт, — опять на святую Русь объявится.
— Жив Стенька Разин, только не показывается А жив.
Как всякая легенда, это — наивно.
Но что-то всё-таки тут есть.
Стеньки Разина нет, но микроб Стеньки Разина жив.
И не в виде старца древнего в дремучем бору живёт Стенька, а в виде микроба реет и вьётся на Волге.
Кудеяр, сёстры-разбойницы померли. Кости их истлели. А от праха их зародились микробы и заражают людей.
Что это так, — мы видим на гг. инженерах.
Вот и сейчас в Нижнем Новгороде московская судебная палата делает операцию двум таким заболевшим.
Содержание обвинительного акта, в двух словах, в следующем.
Атаман Александров собрал вокруг себя удалых добрых молодцев: подрядчиков, канцелярскую путейскую вольницу, и каждый проплывавшей мимо казённой тысяче они кричали:
— Сарынь на кичку!
А есаулом у него был свет инженер Шнакенбург млад.
Чем не волжская история?
Жаль, что все дамбы атамана Александрова всегда размывало водой, а то мы имели бы по Волге столько же «Александровских» дамб, сколько Разинских утёсов.
Как же это, однако, могло случиться?
Г. Александров — человек с высшим образованием. Будучи в институте инженеров путей сообщения, он, вероятно, и сам без волнения говорить не мог и других без волнения слышать не в состоянии был, когда речь заходила об общественной пользе, общественном служении.
— Деньги казённые — деньги народные.
А деньги народные, это — святыня!
Вероятно, его возмущало, искренно, до глубины души возмущало всякое известие о малейшем хищении народного достояния.
Да и г. Шнакенбург.
Воспитанника института инженеров путей сообщения, вероятно, волновало и возмущало каждое известие о всяком корыстном и бесконтрольном пользовании народным достоянием.
— Народные деньги — святые деньги.
Тут нужна осторожность в распоряжении каждою копейкой. Всё должно быть как за стеклом, — видно и ясно.
Какое поистине волшебное превращение!
Люди когда-то пылали, люди горели, а вот пришли на Волгу и…
Есть что-то в этой реке, — есть что-то для всякого инженера, который к ней подходит.
«В старину живали деды!» поют ему утёсы и горы.
— Смелее, смелее! — шепчут вековые леса.
Волны плещутся о камни, и в плеске их слышится русаличий смех двенадцати сестёр:
— Эх ты, простофиля!
А красавица-река, пышно раскинувшись, разметавшись в лазоревом ложе своём, говорит:
— Возьми!
Ну, инженер слаб — и «заболевает».
Это микроб.
Это какой-то особый микроб, потому что не теперь только, — всегда Волга действовала на инженера так. Всегда инженер «заболевал».
С тех самых пор, как появились на Волге инженеры.
Около Камышина вам показывают «инженерский утёс»,
Славе утёса 200 уж лет. Дело было ещё при Петре.
Пётр Великий выписал на Волгу инженера. Вероятно, немца. Вероятно, выбрал хорошего, — Пётр умел выбирать людей.
Но стоило хорошему немцу, будучи, инженером, приехать на Волгу, — как он «заболел».
И, выражаясь громко, «направил Волгу в свой карман».
Слухи о хищениях инженера на Волге дошли до столицы, и инженера потребовали в столицу «на суд».
В то время негде было взять трёх адвокатов, а потому инженер взял тройку степных коней.
Сел один в тарантас, разогнал коней и вместе с тройкой бухнулся в Волгу с крутого утёса.
Такова история первого хищения первого инженера на Волге.
Это было при Петре.
Вон когда ещё на Волге первый Шнакенбург завёлся!
Вон с каких пор изменилось течение Волги, и великая русская река течёт в инженерские карманы! И 200 лет этого её нового русла исправить не могут.
Что же делать?
Один волжский пароходчик серьёзно советовал:
— Менять казённые деньги на пятаки — и валить их в Волгу.
— Как так?
— А по арифметике. Если бы все деньги, которые истрачены на Волгу, разменять на пятачки, — особенно если на старинные, большие — этими пятачками можно бы устелить всё русло Волги от Твери до Астрахани. И текла бы Волга по медному руслу, никаких перекатов незнаючи.
Другие рекомендуют:
— Отдавать волжских инженеров под суд не «после», а «до».
— То есть как это?
— А так! Когда ещё ничего не сделал. Вместе с назначением на Волгу отдавать инженера одновременно под суд и следствие. Пусть ведёт всё дело под наблюдением товарища прокурора и присмотром судебного следователя. Инженер дамбу строит, а следователь следствие производит: а не производится ли сия постройка из материала, годного для обвинительного акта? Способ единственный.
— Мы возлагаем надежду на науку. Если 200 лет, инженеры страдают на Волге одною и тою же болезнью наука в конце концов откроет микроб этой болезни.
И тогда дело очень просто.
Отправляя инженера на Волгу, ему будут делать предохранительную «противоразинскую» прививку.
И тогда пускай микроб Стеньки Разина сколько угодно вьётся над его головой.
Пусть шепчут утёсы:
— Дерзай!
Пусть шумят леса:
— Чего ж ты зеваешь?
Пусть соблазняет река:
— Возьми!
Вся эта дурная компания разбойничьих утёсов, разбойничьих лесов, разбойничьей реки не страшна будет «привитому» инженеру.
А до тех пор… 200 лет с самого первого инженера длится это… Так «ужли же Волга-матушка да вверх потечёт».