Александр Давыдович Давыдов -- опереточный тенор, одно время кумир публики, партнёр В. В. Зориной. Умер в 1911 г. в Петербурге.
Пусть на этом скромном надгробном памятнике, моем фельетоне, будет ласковое имя, каким его звали, под которым его любили.
Лентовский рассказывал, как создался "давыдовский жанр":
-- "Приехал ко мне тенор Давыдов. Хороший голос, умеет петь. Отлично поёт все ноты, которые написаны в партии. У нас ставили тогда "Малабарскую вдову". Иду как-то на репетиции за кулисами, слышу, Давыдов напевает:
У на-бэ-бэ-бэ друзья,
Ждёт на славу угощенье.
Что такое? Словно простое белое вино закипело, заискрилось, как шампанское! Спрашиваю:
-- Что ты поёшь?
-- Так. Из "Вдовы". Дурачусь.
-- Ну-ка, полным голосом!
Спел.
Это не то, что написал композитор. Но это гораздо лучше.
-- Дурачься так всегда!"
И Лентовский отдал приказ:
-- Предоставить Давыдову петь, как он хочет.
С тех пор Давыдов начал петь, "как бог на душу положит".
И оперетка:
-- Закипела и заискрилась, как шампанское.
Нечто подобное было с Мазини.
Верди захотел послушать знаменитого тенора.
Тот явился к великому композитору.
И начал петь ему из его опер.
Верди слушал, слушал:
-- Бог тебя знает, что ты поёшь! Я ничего подобного не писал. Но это лучше того, что я писал. Так и пой.
Мне недаром вспомнилось имя Мазини.
Давыдов был "придворным певцом короля теноров".
Я жил в Москве, в гостинице "Лувр", рядом с Мазини.
И однажды вдруг услыхал в номере Мазини пение Давыдова.
Я слышал, как Мазини аплодировал Давыдову.
Аплодировал один на один.
Просил его спеть ещё и ещё.
И заплатил ему за цыганские романсы серенадой из "Искателей жемчуга".
Таково было свидание "королей".
Один был "королём оперных теноров".
Другой -- "королём опереточных".
Разница между ними была такая же, как между германским императором и князем монакским.
Но оба были королями "милостью божией".
Королями от рождения.
Природа дала и тому, и другому:
прекрасный голос,
такую постановку голоса, какой не мог бы дать самый лучший профессор,
бездну вкуса.
И помазала их:
-- Талантом пения.
В тембре Давыдова было нечто "мазиньевское".
Благодаря природной постановке голоса, они пели так долго.
И даже в старости они сохранили ту "приятную сипотцу", которую слушать всё же было сладко.
Чтоб совсем походить на Мазини, Давыдов после "королевского свидания" отпустил себе бороду, остриг её а-ля-Мазини.
Стал с тех пор надвигать себе шапку на ухо:
-- Как делал Мазини.
И так снялся.
О, ребёнок!
Давыдов был опереточным артистом "первого призыва".
Когда со сцены раздавался умный смех Родона, когда в оперетке царила очаровательная, изящнейшая С. А. Бельская, и захватывала, покоряла голосом, силою, страстью В. В. Зорина.
И оперетка была шампанским.
Настоящим, французским шампанским. Хорошей марки.
Дававшим лёгкое, приятное опьянение.
А не той кашинской бурдою:
-- Шампанское свадебное "Пли". Пробка с пружиной. При откупоривании просят остерегаться взрыва.
Которую, Горбуновским же языком продолжая:
-- Не всякий гость выдержать может.
От которой только тошнота и пьяный угар.
Оперетка была остроумной без пошлости, пикантной без порнографии, изящной и весёлой.
Подмывающе весёлой.
Это было хорошее время, господа.
Мы были молоды. Россия была молода.
Всё у нас было новое.
Суд был:
-- Новым судом.
Воинская повинность:
-- Новой воинской повинностью.
Земства, городские думы -- "новыми учреждениями".
Мы перешли жить в новый дом. Мечтали об "увенчании здания". Совершили "освобождение" у себя и освобождали других.
Бодрому времени -- весёлые песни.
Остроумная, дерзкая оперетка во Франции хохотала над "священным" классицизмом, в столице белокурой прекрасной Евгении выводила на сцену белокурую Прекрасную Елену, и в "Разбойниках", на глазах у императора, женившегося на испанской графине, смеялась над "фантастическим" монархом, пожелавшим жениться:
-- На испанке.
Мы переняли эту острую политическую сатиру просто, как весёлую песню.
Как маленькую "Марсельезу".
Россия вся была в обновках. Мы были молоды душой. И хотели слышать что-нибудь весёлое.
Привет вашей памяти, певшие весёлые песни в наше молодое, бодрое время!
Среди весёлых певцов Давыдов был самым весёлым.
Давыдов был, действительно, чарующим Парисом.
Я вижу его, на коленях, с фигурой молодого бога, с тонким профилем, с восторженными глазами, перед сбросившей с себя "лишнюю мантию" царицей, очаровательной царицей, Бельской.
Видел мрамор я плеч белэсне-э-э-эжных!.
Какая увлекательная картина!
Какая красота!
Он был забавным бедняком Пикилло.
Ты не красив, о, мой бедняжка! --
почти с отчаянием поёт своим глубоким бархатным, полным страсти голосом Зорина:
Ты не богат и не умён!
Ты с виду чистая дворняжка,
Как шут гороховый, смешон,
А меж тем...
-- Что меж тем?.. -- на пианиссимо дрожит и страхом, и надеждой голос Давыдова.
И что-то вакхическое вспыхивает вдруг
Обожаю, люблю,
Мой разбойник, тебя!
И эта красивая, гордая женщина делает движение, чтоб упасть на колени перед своей "дворняжкой".
И я вижу этот порыв, этот жест Давыдова, которым он подхватывает её, чтобы не дать, не допустить стать на колени.
И при воспоминании слёзы немного подступают у меня к горлу, как подступали тогда.
Ведь, это же поэзия. Настоящая поэзия любви.
Надо сыграть, милостивые государи!
Надо суметь дать поэзию любви.
А он умел.
Как умел дать и поэзию волокитства.
Коронной ролью короля опереточных теноров был Рауль Синяя Борода.
Я вижу его.
Весь -- красивая наглость.
То, что чаровало Эльвиру в дон Жуане.
Красивое бледное лицо, голубоватая борода, чёрный колет, чёрное трико.
Он в трауре: отравил жену.
Носит креповую повязку... на ноге.
И на печальном лице горят весёлые глаза.
Супруге незабвенной...
какой печалью веет это.
Роскошный мавзолей...
да его печали нет границ!
Какой твёрдостью, клятвой звучат его слова:
Я построю непременно!..
И вдруг всё лицо ожило:
К чёрту грусть об ней!
Но он спохватился, и снова маска печали на лице:
Молю-ж вас, чтоб участье
Мне каждый оказал!
Никогда лицемерие не было передано с таким юмором, с такой элегантностью и с такой увлекательностью.
Давыдов страшно возмущался каким-то знаменитым французским исполнителем Синей Бороды, которого он видел в Париже:
-- Вообрази! Танцует, когда поёт этот вальс. Танцует! А? Шут! Нет благородства!
Он облагородил свой образ Синей Бороды. Почти до дон Жуана.
Увлёкся им.
С ним слился.
Эпиграфом над всей его жизнью можно было бы поставить из того же "Синей Бороды":
Чтоб жить послаще,
Как можно чаще
От жён своих вдовей!
-- Однако, у вас в памяти много опереточных цитат! -- скажет хмурый читатель нашего хмурого времени.
Да, есть.
Я помню их, как помнят песни своего детства.
Заканчиваю цитату.
Наш век короток, --
Менять красоток
Цель жизни всей моей!
Сколько женщин, -- о, добродетельных! -- теперь предавшихся молитве, нянчащих милых внучат, -- сколько женщин украдкой смахнули слезу, набежавшую при известии о смерти легкомысленного друга их молодости?
Mille e tre.
Балерины и цыганки, и прекрасные московские купчихи, и французские актрисы...
Список был бы слишком длинен.
-- Вы поёте порок?
Я пою легкомыслие.
Всё прекрасно, что приносит только радость.
Одно время старая, грешная Москва со снисходительной улыбкой рассказывала о беспутном "Саше":
-- Вы знаете? Давыдов каждый день ходит на Тверской бульвар посмотреть на своих деток. Трогательная картина! Три кормилицы одновременно выносят гулять трёх его дочерей. Одна законная, две незаконных!
Бог благословил Давыдова почему-то дочерями.
У него родились только дочери.
У него была масса дочерей.
И все носили различные фамилии!
И всех он помнил и любил.
И говорил о них со слезами нежности.
И они его "признавали".
И относились к нему, как к большому ребёнку.
И хорошо делали.
Этот баловень жизни был ребёнком.
Как ребёнок, он быстро и охотно плакал.
При воспоминании о "дочках":
-- Что-то они все теперь делают?
От того, что у него нет денег.
-- Что, Саша, если бы тебе вернуть все деньги, которые ты выпил на шампанском?!
-- Что на шампанском! Если бы вернуть, что я при шампанском на жареном миндале проел, -- у меня был бы каменный домина! -- ответил Давыдов.
И заплакал.
Как ребёнок, он был со всеми "на ты".
С первого же слова.
И, как ребёнок, не понимал, что "дяди" могут быть очень важные.
В Петербурге, у Кюба, он подошёл к одному "приятелю", назначенному министром:
-- Ты что-ж это, такой-сякой, -- я иду, а ты даже "Саша" не крикнешь?
Министр посмотрел на "опереточного лицедея", как принц Гарри, сделавшись королём, смотрит на Фальстафа, и перестал посещать ресторан.
-- Чего это он? -- искренно удивлялся Давыдов.
Когда ему нужны были деньги, он просил просто и "бесстыдно".
Как просят дети.
У мало знакомых людей.
И деньги тратил на лакомства.
Как-то, после удачного концерта, все деньги проел на землянике.
Дело было в марте.
Он просидел у Дюссо, -- у знаменитого в Москве Дюссо, -- целый день в кабинете, пил шампанское и ел только землянику.
Наконец, распорядитель с отчаянием объявил:
-- Вы, Александр Давыдович, всю землянику в Москве изволили скушать. Везде посылали. Больше нигде ни одной ягодки нет.
Давыдов уплатил по счёту и сказал:
-- Да и денег тоже!
Или тратил деньги на игрушки.
С трудом достав несколько сот рублей, вдруг накупал каких-то абажурчиков для свечей, закладочек для книг.
-- Дочкам подарки.
-- Да ты с ума сошёл! На что им эти игрушки? Дочки-то твои почти замужем!
-- Всё-таки об отце память!
Нельзя представить себе, на какой детский вздор он тратил деньги, о которых имел самое смутное представление.
Однажды, в саду "Эрмитаж" он передал знаменитому фактотуму Лентовского, Рулевскому, пачку, завёрнутую в газету:
-- Отнеси ко мне домой!
И вдогонку крикнул:
-- Да смотри, не потеряй! Ты известный растеряха! Здесь сорок тысяч!
Все рассмеялись.
Задетый за живое, Давыдов вернул Рулевского, развернул пачку и показал деньги.
Это он выиграл в карты.
Он по-детски радовался шутке.
В каком-то драматическом журнале было напечатано:
Какая разница между Давыдовым и Хохловым?
Тогдашним знаменитым баритоном Большого театра.
Ответ: от Хохлова требуют "не плачь", от Давыдова -- "плачь".
"Не плачь, дитя" -- из "Демона" и романс "Плачь", -- которые непременно требовала публика у этих артистов.
И Давыдов недели, месяцы со счастливым лицом показывал всем истрепавшийся, затасканный номер журнала:
-- А? Читал? Ловко?
Пока, к удовольствию приятелей, не забыл о своей игрушке.
В его восторгах было всегда что-то детское.
В Москву приехал знаменитый итальянский трагик Эммануэль. Великим постом, когда театр "Парадиз", был переполнен артистами по контрамаркам.
Эммануэль вообще нравился нашим артистам своею "русской простотой игры".
А в "Отелло" понравился особенно.
Как же было не вспыхнуть Давыдову?
-- Братец! Надо поднести венок! А? от русских актёров, -- предложил он тут же на представлении.
-- Можно. На следующем спектакле.
Но Давыдову не терпелось.
Вот! Сейчас же! Сию минуту!
Тут же сделали складчину, собрали на венок, послали в цветочный магазин:
сделать немедленно!
Но как же быть с "печатной лентой"?
Давыдов метался.
-- А как же печатная лента? Что же за венок без печатной ленты? Лавровый лист выкидывается, а лента остаётся навсегда!
-- Кто же тебе сейчас ленту напечатает?
И вдруг его осенила мысль:
-- Сторож. Получи 5 рублей. Бери лихача. Поезжай в гостиницу. У меня на стене лента висит!
Эммануэлю поднести венок... с надписью:
"Незаменимому исполнителю цыганских песен".
-- Ты с ума сошёл!!!
Но Давыдов был спокоен:
-- Ничего! Он не поймёт! А ему всё-таки лестно.
-- А переведут?
-- И превосходно! Пускай итальянская бестия чувствует, что такое русский артист! Он, брат, итальянец, за шёлковую ленту удавится! Дрянь, сквалыга! Только наши деньги берут! А русский артист -- на! От себя ленту отнял.
И кто такой, собственно, был Эммануэль, -- гений или "бестия", доставить итальянцу удовольствие или уколоть его хотел Давыдов, -- разобрать было решительно невозможно.
Как ребёнок, он быстро привязывался к людям.
Напечатав в покойной "России" какое-то объявление. он искренно счёл себя с этих пор членом редакции.
Встречаясь с сотрудниками, говорил:
-- Ну, что у нас в редакции?
Или вздыхал:
-- Надо бы, братцы, нам собраться, обсудить наши редакционные дела.
Как ребёнок, быстро ссорился.
Сидя за бутылкой шампанского, ругательски ругал Лентовского:
-- Что это за человек? Только шампанское пьёт!
Но назавтра мирился:
-- Лентовский?! Да он скорее без куска хлеба сидеть будет, -- а уж актёру заплатит!
И плакал от умиления.
Иногда он рассуждал о политике.
И с глубоким вздохом говорил:
-- Революция необходима! Надо собраться всем и подать прошение на высочайшее имя, чтобы всех градоначальников переменили.
Он был детски простодушен и по-детски же хитёр.
Когда он приехал в Москву, у него была масса кавказских безделушек: запонки, булавки, спичечницы с "чернетью".
Из любезности, эти вещи хвалили:
-- Премиленькая вещь!
"Саша" сию же минуту снимал с себя.
-- Бери.
-- Что ты? Что ты?
-- Нельзя. Кавказский обычай. Называется: "пеш-кеш". Бери, -- обидишь. Раз понравилось, -- бери. Куначество.
Но затем и он начал хвалить у "кунаков" золотые портсигары, брильянтовые булавки.
И ужасно обижался, что ему никто не дарил "на пеш-кеш":
-- Мы не кавказцы!
-- Хороши кунаки!
На него никто долго не сердился, как нельзя долго сердиться на детей.
Хорошее и дурное было перемешано в нём в детском беспорядке.
В нём всё старело, кроме сердца.
Он оставался ребёнком.
Но старость шла.
Я помню спектакль в "Эрмитаже" Лентовского.
Было весело, людно, шикарно.
Шли "Цыганские песни".
Антип, Стеша повторяли без конца.
Давыдов пел "Плачь" и "Ноченьку".
И вот он подошёл к рампе.
Лицо стало строгим, торжественным.
Пара гнедых, запряжённых с зарёю
Первое исполнение нового романса.
И со второго, с третьего стиха театр перестал дышать.
Где же теперь, в какой новой богине
Ищут они идеалов своих?
Артистка Е. Гильдебрандт покачнулась. Её увели со сцены.
Раисова -- Стеша -- наклонилась к столу и заплакала.
Красивые хористки утирали слёзы.
В зале раздались всхлипывания.
Разрастались рыдания.
Кого-то вынесли без чувств.
Кто-то с громким плачем выбежал из ложи.
Я взглянул налево от меня.
В ложе сидела оперная артистка Тильда, из гастролировавшей тогда в "Эрмитаже" французской оперы Гинцбурга.
По щекам у неё текли крупные слёзы.
Она не понимала слов.
Но понимала слёзы, которыми пел артист.
Бывший в театре гостивший в Москве французский писатель Арман Сильвестр, лёгкий, приятный писатель, толстый, жизнерадостный буржуа, в антракте разводил руками:
-- Удивительная страна! Непонятная страна! У них плачут в оперетке.
Вы, только вы и верны ей поныне,
Пара гнедых... пара гнедых...
Давыдов закончил сам с лицом, залитым слезами
Под какое-то общее рыдание.
Такой спектакль я видел ещё только раз в жизни.
Первое представление "Татьяны Репиной".
Но только играла Ермолова!
Перед "веселящейся Москвой" рука опереточного певца начертала:
-- Мани, факел, фарес.
И этот маленький мирок эфемерных, весёлых мотыльков, как росою, обрызганных брильянтами, испугался и заплакал.
Это было похоже на сцену из "Лукреции Борджиа".
"Un segretto del'esser'felice..."
подняв бокал, беззаботно поёт Дженарро.
И вдруг раздаётся похоронный звон.
Оргия похолодела, замерла.
Это была панихида.
Похороны таланта были, -- стыдно сказать, -- в ресторане.
Стыдно сказать?
Но мёртвые, -- да ещё мёртвые дети, -- срама не имут.
Ресторан Кюба, в Петербурге, стал устраивать какие-то особенно шикарные ужины.
С певцами.
И на эстраду, перед ужинавшими, за несколько десятков рублей вышел Давыдов, сам ещё недавно кутивший здесь.
Ему пришла в голову детская затея.
Спеть перед этой весёлой толпой "Нищую" Беранже.
Бывало, бедный не боится
Придти за милостыней к ней.
Она-ж просить у вас стыдится...
Подайте, Христа ради, ей!
И при словах "Христа ради" несчастный Давыдов махнул рукой, расплакался и ушёл с эстрады.
Через день он сидел у того же самого Кюба; оживлённый, и объяснял, что с ним случилось:
-- Я, брат, привык петь, чтобы муху было слышно, как пролетит! В храме! А тут вилками, ножами стучат! Всякий артист сбежит.
Он мог расплакаться над романсом, но легкомысленно пройти мимо трагедии своей жизни.
Было бы соблазнительно написать контраст:
Блестящее начало и ужасный конец.
Но это была бы неправда.
Я видел "казнь артистов".
При мне в Москве был освистан старик Нодэн в опере, ему посвящённой, в "Африканке".
Старик умирал от голода и должен был петь, когда ему трудно было даже говорить.
Ничего подобного Давыдову, слава богу, не довелось пережить.
Судьба хранила своего баловня.
И его биография, редкая биография:
Счастливца на земле.
Семья Давыдова была обеспечена.
Когда через его руки проходили большие деньги, один из его родственников отнял у "беспутного Саши" несколько десятков тысяч и открыл магазин, который вполне обеспечил жизнь семьи и воспитание законных детей.
Незаконным он передал вместе с кровью чудный талант -- пение.
Всё устроилось в жизни отлично.
У "беспутного Саши" был и свой угол, и кусок хлеба.
Тёплый угол и кусок хлеба с маслом.
Хороший кабинет в отличной квартире, где он мог передохнуть от бурной жизни, и вкусным обедом с бутылкой кахетинского, которое он пил после ресторанного шампанского с неизменным умилением:
-- А? Говорят, бургонское? А разве с кахетинским сравнить можно? Своего не умеем ценить!
И иногда от умиления плакал.
Всё необходимое было.
А на "легкомыслие" он должен был промышлять.
И промышлял.
Жил, как птица небесная.
То вдруг занимался делами.
-- Я, брат, теперь коммерцией занимаюсь. Распространяю шампанское "Кристалл".
Но, кажется, больше выпил этого шампанского чем распространил.
То вспоминал старое и ехал в провинцию давать концерты.
То просто занимал.
То кутил с приятелями.
Жил весело, как могут жить только беззаботные люди, и это истинно мудрое дитя!
Его, отлично одетого, весёлого, можно было встретить везде, где веселятся.
Только там, где веселятся.
За несколько дней до смерти его видели в скэтинг-ринге.
Он был беззаботен и весел, как дон Жуан на последнем ужине.
А каменный Командор уже подходил.
И стучали его тяжёлые шаги.
Счастье не слышит, когда они раздаются, -- чёрт знает, где ждёт иногда Командор!
Он остановился на январском морозе, на петербургском ветру, у дверей залитого огнями скэтинг-ринга.
И когда "Саша Давыдов" выехал, шутя, остря, смеясь, в распахнутой шубе, с шапкой, надвинутой на ухо, а-ля-Мазини, с видом vieux marcheur'а, говорящего: "Ещё поживём!" --
Командор дохнул на него своим холодным дыханием.
Крупозное воспаление лёгких.
И вот:
Тихо туманное утро столицы.
По улице медленно дроги ползут.
Спи спокойным, детским сном, милый Саша.
Спасибо тебе за твои прелестные песни.
Да будет тебе земля легка, как легка была жизнь.