Скончался А. Г Кашкадамов.

Это имя вызывает у меня далёкое-далёкое воспоминание. И не рассказать его было бы неблагодарностью к покойному.

Это было очень давно.

А. Г. Кашкадамов был тогда инспектором 4-й московской гимназии, а ваш покорнейший слуга — вихрастым семилетним мальчуганом, который только что «блестяще» сдал экзамен в приготовительный класс.

Я «отлично» решил задачу «на яблоки»:

— У одного мальчика было 5 яблок, два он съел. Спрашивается, сколько у него осталось?

Наставил в диктанте в меру буквы «ять» и не смешал Каина с Авелем.

И вот мы стояли с матушкой в актовом зале, перед бесконечным столом, покрытым зелёным сукном, и ждали решения нашей участи.

За страшным советским столом сидели двое.

Г. директор, бритый господин в золотых очках, с лицом не министра, — председателя комитета министров.

И полный, с седоватыми баками-котлетами инспектор Кашкадамов.

Директор презрительно тряс в руке моё метрическое свидетельство, смотрел на мою матушку негодующе поверх очков и выговаривал гневно и раздельно:

— Вы позволяете себе, сударыня, понапрасну утруждать преподавателей и начальство. Вы приводите экзаменовать вашего сына…

Он даже глазом не повёл на меня, словно меня не было.

— … Когда ему от роду всего семь лет.

— Через пять месяцев будет восемь, г. директор! Мальчик готов.

Матушка плакала.

Я вырос в средней русской семье, которые как огня боятся начальства, и объяснения с начальством считают одним из самых больших несчастия, какие только могут выпасть на долю человека.

А потому, видя перед собой начальство, я горько рыдал самым безутешным образом.

Директор посмотрел на мою матушку с величайшим презрением:

— Здесь, сударыня, не базар и не торгуются. Здесь казённое учреждение, и существуют правила. На каком основании вы позволили себе беспокоить преподавателей и начальство, когда в правилах ясно сказано: «в приготовительный класс принимаются дети не моложе 8 лет отроду»?!

Добрая матушка! Она знала правила, но всё-таки повела на экзамен. А может быть, примут в виде исключения, увидав необыкновенные способности её сына?

Все дети необыкновенны в 7 лет, в особенности для матерей.

— Г. директор! Год пропадёт. Мальчик готов. Всё знает.

Я заревел ещё безутешнее,

Директор презрительно пожал плечами:

— Слезами, сударыня, не поможете! Я вам человеческим языком говорю: правила.

А инспектор Кашкадамов погрозил мне толстым пальцем и сказал:

— Такой учёный, а плачешь!

Он улыбнулся и кивнул мне головой.

— Пойди, мол, сюда.

Я, рыдающий, обошёл вокруг стола. Кашкадамов погладил меня по голове:

— Мал, брат, ещё в гимназию ходить. Поиграй ещё в казаки-разбойники, в лошадки, в бабки.

Год я мечтал о гимназии, и теперь это желание, полное отчаяния, душило меня.

— Господин инспектор Кашкадамов, — завопил я, — я не хочу играть…

Я зарыдал ещё горше.

— Я хочу учиться!

Кашкадамов засмеялся и кивнул на меня головой директору:

— А?

Директор пожал плечами?

— Родился в январе, а теперь август. Какой же может быть разговор!

Но я чувствовал в Кашкадамове спасенье. И зарыдал отчаяннее:

— Господин инспектор Кашкадамов, ей Богу, честное слово, я буду хорошо учиться. Примите только меня в гимназию!

Он гладил меня по голове, улыбался и качал головой. .

— Господин инспектор Кашкадамов, — говорил я, рыдая, самым убедительным тоном, — экзаменуйте меня сколько хотите, только примите меня в гимназию!

Должно быть, я считал экзамен чем-то в роде пытки.

— Я и ари… ари… арифметику… Я и гра… гра… матику… Я закон Божий знаю! Хотите, я вам что-нибудь ска… ска… жу… жу…

Я окончательно захлебнулся слезами.

Кашкадамов обнял меня за талию.

Я видел, как он, улыбаясь и вопросительно, смотрит на директора.

— А если сделать исключение? Уж очень мальчишке учиться хочется.

— Год потеряет! — плакала матушка,

— Закон Божий знаю! — рыдал я.

Директор уже с отвращением пожал плечами:

— Удивляюсь вам, Алексей Гордеевич! Тут казённое учреждение, и существуют правила! Надо, наконец, внушить им…

Он кивнул на мою матушку так, как на неодушевлённый предмет.

«… Уважение к казённым учреждениям и к правилам…»

А я мочил слезами вицмундир Алексея Гордеевича.

И инспектор, улыбаясь немножко виновато, говорил:

— Изо всего ведь пятёрки!

Директор уж безнадёжно пожал плечами:

— Если вы остаётесь при особом мнении, Алексей Гордеевич, я передам вопрос на разрешение педагогического совета.

И строго сказал моей матушке:

— Можете идти с вашим сыном. Вопрос о принятии или непринятии будет разрешён педагогическим советом.

— Г. директор…

— Я вам говорю, можете идти, сударыня…

Такой презрительный тон только и можно услышать, что в школе по отношению к родителям.

— Г. инспектор скажет вам, когда зайти за решением. Ступайте!

Матушка поклонилась, плача взяла меня, горько рыдающего, за руку, и мы пошли, как двое виноватых и ждущих наказания.

А инспектор Кашкадамов проводил нас до дверей и потихоньку сказал моей матери:

— Не беспокойтесь. Я похлопочу!

Я радостно взглянул на «господина инспектора Кашкадамова».

На меня, улыбаясь, смотрело полное, добродушное, насмешливое лицо.

Он взял меня толстыми пальцами за щеку:

— Будешь, брат, так в гимназии реветь, — в карцер посажу!

«В гимназии», это звучало для меня, как музыка,

— Господин инспектор Кашкадамов, я плакать не буду! — уверял я, заливаясь слезами.

— Год пропадёт! — жаловалась матушка.

— Да ведь правила, сударыня! Ну, да я похлопочу! Вы не беспокойтесь, вы не беспокойтесь.

Через три дня матушка вернулась из гимназии с ликующим лицом:

— Инспектор Кашкадамов велел только, чтоб ты хорошо учился. Пойди сюда, я тебя поцелую, гимназист ты мой.

Я начал ходить на голове. Матушка плакала от радости.

Простите за эту «детскую» историю, где всё так мелко и так ничтожно, но я не умею лучше прославить память старого учителя, который почил теперь от долгого и доброго труда.

Мне врезалась в память каждая подробность этой сцены. Немудрено. За всю свою гимназическую «карьеру» я помню не более трёх случаев, когда ко мне отнеслись по-человечески. Трудно было бы забыть.

Фигуры этих двух педагогов, — директора и инспектора Кашкадамова, — вставали в моей памяти всякий раз, когда недавно так много говорилось о нашей средней школе.

И я видел их обоих ясно, совершенно ясно, хотя всё это и случилось давно.

Очень давно.

Когда ещё относиться с любовью к ученикам не было предписано циркулярами.