I
Мною получено следующее письмо:
«Милостивый Государь! Сообщённая вами трагическая история одиннадцатилетней девочки Ирины Гуртовенко заставит многих призадуматься, и те немногие строки, которые вы посвятили этой истории, нам кажется, не пропадут даром. Можно надеяться, что найдутся люди, которые не откажутся прийти на помощь несчастной девочке, нужно только призвать на эту помощь, и нам кажется, что вы можете это исполнить. Мы же со своей стороны собрали для начала доброго дела посылаемые вам при этом 10 рублей и просим вас распорядиться ими на пользу и спасение этой несчастной и невольной преступницы. Ваши читатели. Г. Дубоссары. 21-го октября».
Это обязывало меня заняться судьбой несчастной девочки.
Исполнить это было, однако, не так-то легко.
У мирового судьи сведения краткие, сбивчивые и неверные.
Прасковья Гуртовенко приговорена на 3 недели. Полиция осталась приговором недовольна и переносит дело в съезд. Прасковья Гуртовенко не имела определённого места жительства. Её дочь после суда, будто бы, была отправлена в приют для неимущих, откуда её мать взяла назад.
Где теперь и та и другая — неизвестно.
После некоторых усилий и поисков мне удалось, однако, разыскать сначала мать, а потом дочь.
Мать я нашёл в одном из ночлежных приютов около Толкучего рынка.
Направо — винная лавка, налево — какая-то пивная, посредине — вход в ночлежный дом, известный под названием «Аронки».
9 часов вечера. Ночлежники и ночлежницы все в сборе. «Самое время».
Вы входите в женское отделение.
Воздух с запахом винного перегара и чего-то прелого.
Ночлежницы засыпают. То здесь, то там слышится катаральный, типичный запойный кашель.
Мы проходим между рядами ночлежниц, спящих на каких-то мешках, заменяющих им матрацы. У кого башмаки, те спят в башмаках, из предосторожности, чтоб ночью не украли.
На верёвках развешено и сушится какое-то отвратительное тряпьё.
Какая-то женщина бредит во сне:
— Пойди на кухню… Перекипело всё…
Должно быть, кухарка, «сбившаяся с толку» и попавшая сюда.
Вот в корзине маленький грудной ребёнок.
Ребёнок не спит, старается выползти и наполовину свесился из корзины.
Рядом спит мать с повязанной головою.
— С перепою она. Пьёт шибко: муж у неё идёт в солдаты.
Между рядами, словно тень, неровной, шатающейся походкой пробирается опухшая с отёкшим от пьянства лицом женщина.
— Чего бродишь, окаянная?!
— О Господи, Боже мой! — бормочет пьяная баба и больше по инстинкту, чем сознавая что-нибудь, пробирается к своему месту. Она вся дрожит, её бьёт лихорадка, — типичное лихорадочное состояние алкоголиков.
— Прасковья Гуртовенко! Прасковья Гуртовенко!
По пятому громкому оклику на одном из мешков что-то зашевелилось. Раздался писк ребёнка.
И поднялась женщина, одетая в рубище.
— Я Прасковья. Чего надоть?
На «матраце», среди лохмотьев, лежит анемичная, малокровная, бледная, словно восковая, трёхлетняя девочка, её вторая дочь.
— А где твоя другая дочь, Ирина?
Не знаю почему, но мне вспоминается почему-то библейский вопрос: «Каин, где брат твой Авель?»
— А я почём знаю! Нешто её усторожишь! Пошла, должно, на Молдаванку к тётке, там и заночует!
Чтоб не беспокоить других ночлежниц, мы вызываем её в коридор.
Гуртовенко-мать типичная представительница «потерянной женщины» ночлежных домов.
Наружность мегеры, умеющей, когда нужно, прикинуться «казанской сиротой».
Она три года, как овдовела, имеет «друга сердца», ночлежника, ночующего здесь же, в этом же приюте. Пьянствует, в пьяном виде бьёт свою 11-летнюю дочь Ирину и трёхлетнюю Елену. Заставляет Ирину ходить просить милостыню, причём «для жалости» даёт ей трёхлетнюю сестрёнку. И два года тому назад заставила Ирину промышлять своим детским телом. Ирина приносит, когда 30, когда 40 копеек. И если приносит мало — Прасковья её бьёт.
— Тебя приговорили на 3 недели?
— На две!
Несчастная даже не знает, на сколько её приговорили.
— Ты заставляешь заниматься свою дочь нехорошим делом?
— И-и, что вы? Это всё девчонки наплели, наговорили! Ребёнок ещё махонький! Где ей! Наплели на меня.
— Что же, твоя дочь честная девочка?
— Известно, ещё махонькая!
— Буде врать-то, — осаживает её один из проходящих мимо ночлежников, прислушавшийся к разговору.
Гуртовенко-мать слегка конфузится.
— Это верно… В прошлом году случилось с ней это несчастье… Так я вот какими слезами тогда плакала.
Гуртовенко показывает на пальце, какими слезами она «тогда» плакала. Слёзы величиной в полпальца.
— А чтоб теперь девочка этакими вещами займалась, ничего этого нет. Наплели!
Но тут в разговор вступается и всё дело разъясняет «Васька Малый».
«Васька Малый» — детина, косая сажень в плечах. Красивый, рослый, здоровенный, балагур и весельчак.
Это человек с прошлым. Судился.
— Сколько, во всей точности не помню. Но что пять разов, это — верно.
Лишён прав за грабёж, живёт по ночлежным приютам и, по его словам, «работает».
Но что у Васьки Малого называется «работать» — разбирать не станем.
Человек здесь всё и вся знающий.
Он сразу разъясняет спор.
— Балует у неё девчонка! Это верно, что балует! Не признаётся только, вашескородие! А балует! Это вам в других ночлежных приютах их поискать надо. Здесь не ночуют теперь, боятся, недавно облава была. В других они все.
И Васька Малый перечисляет ночлежные дома.
— Там много их есть. Разного возраста. Этакие вот, этакие, этакие…
Васька Малый с улыбкой показывает от полу всё ниже и ниже.
Вы отступаете с некоторым ужасом.
Да ведь он говорит о 8-летних девочках.
Неужели это правда?
— Будьте спокойны-с? — смеётся Васька Малый.
Идём по ночлежным домам, отыскивать эти жертвы человеческого греха и преступления.
Обойдя несколько ночлежных домов, мы находим их, наконец, в одном приюте.
На сегодняшнюю ночь они скучились здесь все, — несчастные подруги Ирины Гуртовенко по ремеслу.
Девочки в возрасте от 10 до 14 лет.
От 10 до 14, но не забывайте, что они занимаются этой профессией уже по 2 года и больше.
Перед нами тот уголок ада, который Данте назвал «злой ямой».
Перед нами «злая яма» Одессы, где гибнут и нравственно и физически дети.
Как же дошли они до «жизни такой».
Ирину Гуртовенко с девятилетнего возраста начала посылать мать.
А вот Софья, русская, 14 лет, жертва семейных неурядиц.
Я не называю её фамилии, потому что её отец служит и «имеет место» в Одессе.
По её словам, она — жертва мачехи.
Отец женился на другой, мачеха её невзлюбила и стала «наговаривать». Отец, послушавшись наговоров, выгнал её из дома, отказывает в самой ничтожной помощи.
Своим ужасным ремеслом она начала заниматься из-за нужды только с января или февраля этого года.
Место её прогулок — Соборная площадь и Дерибасовская улица.
Если бы при чтении этих строк у отца явилось желание, пока ещё, быть может, не поздно, спасти свою несчастную дочь, — он может найти её в приюте «Маиорки», около Толкучего рынка.
Ите Боксерман лет десять.
Из них два она уже известна, как постоянная обитательница ночлежных приютов, — и год тому назад вступила на тот же путь, по которому идут её подруги.
Итого — восьми лет.
Отец у неё умер давно. Мать служила на месте, прислугой, а потом занялась мелкой торговлей.
Ита бежала от матери, её соблазнила подруга Энта Мехер, тогда 11-летняя девочка:
— Будем воровать, гулять!
Падение этого ребёнка произошло в Ботаническом саду.
Ита переживает первый период своего падения.
Кроме того, просит милостыню.
На заработанные «таким» образом деньги она живёт сама и отдаёт часть своему «другу сердца» Лейбе Дрогинскому, двенадцатилетнему мальчику, живущему на её средства.
Её сажали в приют для неимущих, но она бежала.
Её поймали, но в конце концов «накрутили уши» и выгнали: эта 10-летняя девочка портила других.
— Это она при вас так, присмирела, а то так ругается, что ужас!
Эта 10-летняя девочка рассказывает про своих подруг «всё», всё понимая.
— О, это будущая «Золотая ручка!» — с улыбкой кивает на неё содержатель ночлежного дома.
Эта десятилетняя девочка, год уже промышляющая развратом, держащая на свои средства «друга сердца», поражает своим ранним развитием,
Перед вами бойкая, живая, умная и даже остроумная девочка.
Она не без юмора показывает, как её подруги воруют лакомства «из-под шали», как они носят «шлейф», гуляя по Дерибасовской.
И посмотрите, какой завистью, какой детской жадностью к гостинцам разгораются её глаза, когда она говорит про Энту Мехер, что та:
— Покупает себе лакомства, пирожное, купила жареную гуску и съела!
Перед вами ребёнок, маленький ребёнок с речами старой, прошедшей огонь и воду, кокотки.
Она спокойно говорит вещи, заставляющие краснеть видавшего виды человека.
Я не верил своим глазам, своим ушам.
Мне вспоминался сон, который видел перед самоубийством Свидригайлов в «Преступлении и наказании».
Вы помните этот страшный сон?
Свидригайлову снится, что он нашёл ребёнка, маленькую девочку, И вдруг эта девочка, этот ребёнок улыбается ему улыбкой кокотки, он читает следы разврата на лице этого ребёнка… и просыпается в ужасе.
Мне казалось, что я вижу тоже страшный сон, что я вот-вот проснусь в ужасе, в холодном поту.
Но этот спёртый воздух, эти дети, кивающие головой, поддакивающие рассказам Иты Боксерман.
Эта Энта Мехер, очевидно, «львица» среди несчастных детей!
Энте Мехер «уже» 13 лет.
Её мать — воровка.
— Брат тоже был вором, а теперь торгует лимонами.
Она говорит это «воровка», «вор», точно так же, как мы сказали бы:
— Мой брат — инженер, доктор, адвокат, журналист.
Это не ругательное слово, а просто точное определение профессии.
Она росла у тётки, торгующей на Привозе, где и пала.
На Энту здесь смотрят с завистью. Энта смотрит на других свысока.
Она «зарабатывает» рубля четыре в день.
За нею числятся подвиги: из-за неё один господин, будто бы, даже бросил жену (???).
Конечно, Энта преувеличивает и врёт, но вы видите, чем эти дети гордятся.
Энта — самая хорошенькая во всей этой «злой яме». У неё красивое лицо и совсем не детский взгляд.
— Энта белится, румянится и пудрится! — сплетничает про неё Ита Боксерман.
— А ты не румянишься, не пудришься? — уличает её Энта.
И десятилетняя девочка должна замолчать, потому что она тоже и белится и румянится, отправляясь на «промысел».
Энта «живёт хорошо».
Ночует по ночлежным домам, но:
— Обедает по ресторациям! Покупает себе лакомств, пирожных, гостинцев, всего, всего! Вчера купила за 2 рубля жареную гуску и съела! — глотая слюнки, объясняют подруги.
Энта — модница: она и теперь, потревоженная среди сна, одевается и надевает на себя платье с «кружевами».
— А один раз, — объясняет содержатель ночлежного дома, — она пришла в шляпке, в перчатках, новое платье. Ну, совсем как ходят порядочные девушки… с Дерибасовской улицы! — добавляет он, чтоб поняли, что на его языке называется «порядочностью».
Кроме своей «профессии», Энта занимается ещё и мелким воровством:
— Очень ловко ворует из-под шали!
— Ита — её ученица.
И не прочь заняться «устройством» других девочек, за что берёт с них половину «заработка», и притом «немедленно».
Всё это даёт ей возможность не только «хорошо жить» самой, но и содержать на свои средства «друга сердца» — шестнадцатилетнего Бориску, ночлежника этого же приюта.
Такова Энта Мехер, имеющая 13 лет отроду.
Федосьи Румянцевой, 15 лет, и Хаи Бурштейн, 13 лет, нет сейчас в этой компании.
Федосья Румянцева содержится в настоящее время в тюрьме: её приговорили на полтора месяца за кражу.
— Оболгали её!
Подруги уверяют, что её «под тюрьму подвели» они из-за конкуренции.
Судьба Федосьи такова.
Её мать живёт с «другом сердца» и выгнала дочь за скверное поведение.
В ряды детей, занимающихся ужасной профессией, она попала с этого лета.
13-летней Хаи Бурштейн тоже нет сейчас здесь.
Она у матери.
Которая «заработанные» дочерью деньги «вносит в ссудо-сберегательную кассу!»
На эту дорогу 13-летняя девочка вступила всего полгода, но если вы здесь произнесёте её уличную кличку, её «nomme de la guerre» — «Фенька», — это имя вызовет общее уважение.
Фенька ребёнок «с головой».
Она, кроме всего прочего, ворует, — и очень прибыльно ворует:
— Недавно ещё украла хорошую шаль, стоящую 30 рублей.
Она занимается и перепродажей своим подругам старых вещей «в рассрочку».
При ней состоят по найму двое телохранителей-мальчишек, которым она платит за вечер по 50 копеек.
Их обязанность привлекать к ней внимание прохожих, а в случае если кто-нибудь задумает отправить её в участок, плакать и кричать:
— Дяденька, миленький, за что? Это моя сестра, мы с ней гуляем!
С Энтой Фенька конкурентки, соперницы, враги, но и невольные друзья и союзницы, потому что они составляют вдвоём «аристократию злой ямы».
Я не упоминаю ни о какой-то косой, уродливой девочке, ни о несчастной «Машке» с совершенно лысой головой.
Не упоминаю потому, что они сравнительно уже «старухи», — им 16-й год. Не упоминаю об одной из коноводчиц «злой ямы», которой уже «шишнадцать, семнадцатый», и которая на мой вопрос, занимается ли она позорным ремеслом, с гордостью ответила:
— О, да!
Такова «злая яма».
Мне остаётся ещё упомянуть о «сутенёрах» этих 10-ти, 12-ти, 14-летних «падших созданий».
О 15-летнем Анисиме Молчанове, бывшем половым в трактире.
О Лейбе Дрогинском, 12-летнем мальчике, который просит милостыню и живёт на средства десятилетней Иты.
О Василии Волкове, который нанимается за 50 к. «привлекать прохожих». Отец у него умер, мать занимается чёрной подённой работой.
Наконец, о Бориске Ясиновском, 16-летнем мальчике, состоящем «при Энте», сыне домашнего учителя, официально занимающемся «продажей ножей и прочего».
Вот 12—15—16-летние кавалеры, живущие на средства 10—12—14-летних «женщин».
Их разговоры, их знанья.
Я уверен, что Маргарита Готье умерла, не зная половины того, что знает 10-летняя Ита!
Старая, отёкшая от пьянства развратница, настоящая мегера, отплёвывалась, когда дети рассказывали подробности и «тайны» своей профессии.
И на вопрос:
— Кто же эти преступники, пользующиеся услугами этих детей?
Я не обинуясь отвечу:
— Это люди из интеллигенции.
«Простому народу» не может в голову прийти то, что знают эти дети.
Среди лиц, посягающих на детей, одно из первых мест занимают старики.
Когда этим детям не на что ночевать, они идут к «дедушке», который даёт им ночлег и гостинцев в награду за ту оргию, которую он устраивает.
Таких «дедушек» у них есть несколько.
У них есть постоянные клиенты, лица, судя по всему, принадлежащие к «порядочным» людям.
И некоторые пользуются среди этих несчастных громкой известностью.
— Она знает «Мишку»! Она знает «Мишку»! — насмешливо кричала Энта, когда одна из этих несчастных похвасталась знакомством с «Мишкой».
И она произносила это тоном шансонетной певицы, говорящей о каком-нибудь богаче, завсегдатае кафешантанных кулис.
Ирину Гуртовенко я мог увидеть только наутро.
Полузамёрзший ребёнок в каком-то рванье.
Испитое лицо, тёмные круги под глазами рассказывают её повесть лучше, чем она сама.
Как она попала на этот ужасный путь?
Это было 2 года тому назад, когда ей было 9 лет.
С тех пор… с тех пор она:
— Только просит милостыньку, дурного ничего не делает, мамка её не бьёт, мамка ничего не пьёт и т. д.
Бедному ребёнку, очевидно, досталось за то откровенное признание, в результате которого «мамку» приговорили «на 3 недели», и теперь она «умеет молчать».
— В приют после суда отправляли?
— Нет, не отправляли. До суда в приюте была, но мамка оттуда взяла.
А тут же рядом стоящая «мать» делает слезливое лицо, охает, крестится:
— Ежели б её определить куда, ни за что бы не взяла.
Вот вам вся судьба Ирины Гуртовенко.
Она сама, её мать, обстановка, в которой она живёт, атмосфера, которой она дышит, среда, которая её окружает, вот вам её прошлое, по которому нетрудно догадаться о будущем.
Что же делать?
Десятью рублями, которые мне прислали добрые люди из Дубоссар, можно только дать возможность Гуртовенко-матери несколько лишних раз напиться.
Тысячью рублей тоже не поможешь.
Если вы отдадите девочку в приют, — мать придёт и возьмёт её, потому что это её «право».
Что же будет с этим ребёнком, с другой трёхлетней девочкой, когда она достигнет того детского возраста, в котором, по мнению Гуртовенко-матери, можно и должно заниматься развратом?
Прежде всего следует лишить эту мегеру её прав на детей.
Мировой съезд, куда переходит это дело, должен признать его неподсудным себе.
Преступление Гуртовенко-матери предусмотрено 993, 998 и 1588 ст. уложения о наказаниях.
Только в силу этих статей можно лишить эту мегеру «прав» на её детей.
Потому что только в силу 993 ст. она будет лишена «навсегда права иметь за малолетними и несовершеннолетними надзор».
А тогда общество должно позаботиться об участи Гуртовенко-дочерей.
Должно, обязано, ибо выродки из нашего же общества губят этих детей.
Разве совесть не шепчет вам чего-то, когда вы читаете это описание?
Разве эти «падшие дети» не заставляют сжиматься ваше сердце?
Если нет, значит я только не сумел описать того, что видел.
II
Наша старая знакомая.
Прасковья Гуртовенко.
Окружный суд приговорил её к 4 месяцам тюремного заключения, — и в этом приговоре отчасти виноват я.
Год тому назад эту самую Прасковью Гуртовенко мировой судья приговорил за торговлю родной дочерью на 1 месяц.
Я протестовал против этого приговора, против «мирового суда» над торговкой своей дочерью и указывал, что её должны судить окружным судом.
Это бывает — увы! — редко, — на статью обратили, очевидно, внимание где следует, и дело Прасковьи Гуртовенко перенесли в окружный суд.
Конечно, не усиления наказания для этой нищей добивался я. Через 4 месяца она выйдет из тюрьмы ещё худшей, чем туда войдёт.
Но это был единственный способ лишить эту мать прав на её несчастную дочь.
Девочка погибала, потому что в какой бы приют её ни помещали, являлась её мать, на законном основании брала её оттуда и посылала заниматься развратом.
Теперь приговором окружного суда Прасковья Гуртовенко осуждена на 4 месяца и лишена права «воспитывать» детей, т. е. в данном случае её ужасных прав, — что гораздо важнее.
Этот случай с Гуртовенко заставил меня заняться вопросом о «детской проституции»; я обошёл притоны, где ютится этот ужас, и в результате получилась самая страшная и отвратительная картина, которая когда-либо появлялась из-под моего пера.
Эта статья обратила на себя внимание не одной Одессы, и ко мне отовсюду посыпались письма, требовавшие имён главных преступников — покупателей детей.
«Ну, хорошо! — писали мне. — Этих несчастных детей рассуют по приютам. Их голодных родителей накажут. А эти главные преступники, соблазнявшие голодных на такое страшное преступление, покупавшие у родителей и растлевавшие детей, — неужели они останутся безнаказанными?»
В этих письмах слышался вопль общественной совести, раненой такой страшной, такой возмутительной несправедливостью.
То же и теперь.
Третьего дня судили Прасковью Гуртовенко, а вчера я получил письмо от одной читательницы:
«Я помню эту Прасковью Гуртовенко по вашим описаниям, — пишет она, — помню, как вы, думая встретить „мегеру“, встретили голодную нищую. Нищая наказана, но те, кто соблазнял голодную своими проклятыми деньгами преступать законы Божеские и человеческие, продавать свою дочь, — эти преступники неужели останутся не раскрытыми, безнаказанными?»
Увы! — я должен ответить на это:
— Да.
Это ужасно, это невероятно, но это так.
Закон, если можно так выразиться, стоит на чрезвычайно законной почве в этом вопросе об оскорблении женской чести.
Он не хочет быть plus royaliste, que le roi meme[18].
Он не хочет вступаться за честь потерпевшей там, где сама потерпевшая, или, если она малолетняя, её родители, опекуны или родственники не видят бесчестия.
Закон говорит:
— Будь сам на страже своей чести, как ты это понимаешь. Мы не хотим позорить тебя ещё больше оглашением твоего бесчестия. Если твоя честь поругана, приди и заяви. Тогда мы будем преследовать обидчика, и преследовать беспощадно: если бы ты уж после этого заявления и сказала нам, что помирилась с обидчиком, мы всё-таки не откажемся от его преследования!
Но по отношению к этим детям и к этим родителям такая точка зрения веет холодом и бессердечием.
Понятия о чести различны. Для девочки ночлежного дома «бесчестие» состоит в том, что у неё нет пряника, когда у всех других подруг есть. И величайшая «честь» в том, что у неё есть пряник, когда у других нет.
Если эта девочка ходит в новом платке, никто из её родственников в ночлежном доме не усмотрит ни в чём бесчестия:
— Какое ж бесчестие, ежели она вон как ходит, не хуже, — ещё лучше других! Никакого бесчестия! Совсем даже напротив!
Каких понятий о чести требовать от родителей, продающих своих детей?
Не кажется ли это обидной насмешкой?
Голод — плохой друг чести. Голод туманит ум; когда человек умирает от голода, он думает только об еде, и ему нечем думать о чести.
Когда ему в эту минуту дают кусок хлеба, он мирится со всяким бесчестием.
И в руки этих-то людей вы отдаёте инициативу преследования подлых развратителей детей?
Вы хотите, чтоб голодные думали не о куске хлеба, а об интересах общественной нравственности!
Случаются изумительно курьёзные вещи в таких делах.
Родители судятся за продажу детей.
Дети на суде называют имя их развратителя, рассказывают, как над ними совершили преступление.
Правосудие уже предчувствует победу:
— Он в наших руках!
Родителей осуждают, но и главный виновник не уйдёт!
Но вдруг после приговора над родителями дети являются в суд и заявляют, что они не имеют никаких претензий к осквернителю их тела и души.
Даже никаких оснований быть на него в претензии!
Что ж, они лгали на суде? Отдайте виновных в лжесвидетельстве под суд. Покупателя не было, — значит не было и продажи. За что же тогда осуждены родители?
Как это объяснить, наконец? Дети, у которых посадили в тюрьму родителей, думают не о них, не о себе, что с ними самими будет, а заботятся только о том, кто погубил и их и их родителей.
Неграмотные дети узнают все тонкости уложения о наказаниях и устава уголовного судопроизводства и являются со своим заявлением к прокурору, зная, что подобные обвинения принадлежат к числу частно-публичных обвинений!
Как тут не воскликнуть:
— Как всё противоестественно в этом противоестественном деле!
И он безнаказан, такой преступник, человек без чести и совести, не видящий для удовлетворения своих грязных капризов препятствий ни в чём: ни в родительской, любви ни в неприкосновенности детских тела и души.
Но закон стоит не только на той сухой, холодной точке зрения, о которой я говорил. Он стоит ещё и на точке зрения гуманной.
Допустим, что в вашей семье случилось это огромное несчастие: ваша дочь подверглась насилию со стороны какого-нибудь негодяя.
Что вы сделаете в этом горе?
Конечно, не будете разглашать горя и позора. Конечно, постараетесь, чтобы ваша дочь, если возможно, не поняла того, что с ней случилось, увезёте её куда-нибудь, чтобы ничто не напоминало ей об этом ужасе. Примете все меры к тому, чтобы всякое воспоминание изгладилось из её памяти, и этот ужасный случай казался ей потом неправдоподобным кошмаром, приснившимся когда-то давно.
И вдруг закон взял бы и разгласил ваш позор на весь мир. Покрыл бы имя вашей дочери незаслуженным, но вечным стыдом. Заставил бы её рассказывать и закреплять в своей памяти все грязные подробности отвратительного события. Вместо одного, создал бы два ужасных воспоминания в её жизни: воспоминание о том позоре и воспоминание о позоре на суде.
Но всё это относится к детям состоятельных родителей, только к тем детям, с которыми несчастье приключилось случайно.
И вовсе не может относиться к детям, которых продавали их родители, да ещё систематически.
Ведь они уже давали на суде свои ужасные показания, когда судили их родителей. Ведь их имя уж покрыто стыдом.
Не вызывайте их вторично, не заставляйте лишний раз повторять то, что уж известно, ограничьтесь прочтением их показаний на первом процессе.
Вообще мы не понимаем вызова в суд детей ни в качестве свидетелей ни в качестве обвиняемых.
Ребёнку не нужна эта торжественная обстановка суда для дачи правильных показаний.
Ребёнок так же боится и «дяди-следователя», как «дяденек-судей». Он не понимает разницы между ними.
Торжественная обстановка суда только запечатлевает в картинных образах перед ним его позор.
Только помогает памяти сохранить навсегда то, о чём бы лучше забыть.
— Но как устранить появление детей перед судом? Как сделать так, чтобы можно было обойтись и без этого?
Это уж дело юристов. Зачем-нибудь, они да существуют!
Но ведь нельзя же, чтобы люди безнаказанно развращали детей только потому, что боятся лишний раз напомнить детям об их позоре.
Такая гуманная точка зрения вряд ли гуманна.
Наконец, в чём ещё большая порча детей?
В том ли, что он увидит своего обидчика под судом и узнает, что преступление наказывается, или в том, что у него ещё раз купят честь, дадут денег, велят пойти к прокурору и заявить, что «ничего этого не было», и ребёнок увидит ясно, что «за деньги всё можно».
В том, что он будет говорить страшную правду, или в том, что он наймётся лгать?
Трудно назвать преступление ужаснее, — и в борьбе с этим отвратительным преступлением, — покупкой у родителей их детей, — общество должно руководиться не только интересами нравственности, которая, скажут, условна, но и интересами общественной безопасности, о которой уж, кажется, безусловно нужно заботиться.
Если вы возьмёте биографии наиболее «знаменитых» преступниц, то вы увидите, что большинство этих несчастных слишком рано начали быть женщинами.
Потеряв честь и стыд, привыкнув к позору, они уже спокойнее шли на преступление, потому что им было нечего терять.
В них пробудили новые инстинкты, их приучили к новым удовольствиям, и они шли охотнее на преступление в жажде этих порочных наслаждений.
Многие из преступниц, кончившие свою карьеру на гильотине или в каторге, начали её 10—12-летними девочками в объятиях грязного старика.
Раннее падение делает их истеричками, невропатками, несчастнейшими из женщин.
Мы помним ответ эксперта по одному такому делу в Москве.
Его спросили:
— Чем грозит в будущем двум пострадавшим девочкам совершённое над ними преступление?
— Болезнью (он назвал имя болезни), благодаря которой они против воли не будут в состоянии оставаться верными, болезнью, которая никогда не позволит им быть матерями.
За что же эти два существа сделаны несчастными навсегда? За что они обречены на такую ужасную, на такую позорную жизнь? За что они обречены никогда не иметь своего чистого, честного угла? За что они обречены мучиться всю жизнь своим позором и покрывать стыдом и горем всякого, кто их полюбит? За что они навсегда лишены права иметь семью? За что лишены прекраснейшего из чувств, лучшей из радостей, — радости быть матерью?
За что?
Почему остаются в покое и имеют возможность и дальше творить зло, губить новые жертвы, эти гнуснейшие из преступников, ради своих грязных прихотей разрушающие семейные узы, губящие человеческие жизни, награждающие общество проститутками и преступницами?
Если они больны, эти люди, лечите их, сажайте в психиатрические лечебницы, учреждайте опеку над их личностью, но не давайте свободы их грязному и отвратительному безумию, их извращённым инстинктам.
Если они здоровы и не побуждаются к своим мерзким деяниям никаким безумием, — лишите их возможности издеваться над человеческой жизнью и счастьем.
Так говорит общественная совесть, глубоко поражённая наказанием одних и безнаказанностью других, тягчайших и главнейших виновников.
Во имя нравственности, во имя общественного блага и безопасности, во имя этих маленьких несчастных детей, инициатива преследования грязных развратителей должна быть из рук бесчестных, торгующих детьми, отцов и матерей передана в единственные надёжные руки закона.